Текст книги "Марк Твен - Собрание сочинений в 12 томах-Том 7. Американский претендент.Том Сойер за границей. Простофиля Вильсон."
Автор книги: Марк Твен
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Глава XX
Трейси медленно продвигался в своей работе, ибо мысли его были заняты другим. Многое удивляло его. Наконец его вдруг осенило, и он решил, что нашел ключ к разгадке, – так, во всяком случае, казалось ему. «Теперь все ясно, – сказал он себе, – этот человек тронутый; не могу сказать, насколько сильно, но отклонение градуса на два несомненно есть. Во всяком случае, этим можно объяснить многие несуразицы: эти ужасные олеографии, которые он считает полотнами старых мастеров; эти омерзительные портреты, которые его пошатнувшемуся рассудку представляются портретами Россморов; гербы, помпезное наименование этой старой развалины – Россморовские Башни, и непонятное заявление, будто он ждал меня. Ну как он мог меня ждать, имея в виду, что я лорд Беркли? Он же должен знать из газет, что этот человек сгорел в гостинице «Нью-Гэдсби».
А ну его к черту, он сам толком не знает, кого он ждал: ведь он же сам сказал, что не ждал ни англичанина и ни художника, и тем не менее все-таки утверждает, что ждал именно меня. Во всяком случае, я его вполне устраиваю. Просто он немного не в себе, – даже, боюсь, очень много. Однако он забавный старикан; впрочем, все люди, находящиеся в его состоянии, наверно таковы. Надеюсь, моя работа ему понравится; я бы с удовольствием приходил сюда ежедневно, чтобы понаблюдать за ним. А когда я буду писать отцу… ах нет, не надо об этом думать, это слишком мучительно и плохо отражается на настроении. Кто-то идет; надо садиться за работу. Опять старик. Он чем-то взволнован. Возможно, моя одежда внушает ему подозрение, – костюм бесспорно необычный для художника. Если бы совесть позволила мне сменить его! Но об этом не может быть и речи. Интересно, зачем он делает эти пассы руками? И адресованы они, как видно, мне. Может быть, он пытается меня загипнотизировать? Мне это совсем не по душе. Даже как-то жутко становится».
Полковник тем временем сказал себе: «Ага, подействовало; вижу, что подействовало. Пожалуй, на сегодня хватит. Он еще недостаточно затвердел, и я могу нечаянно разложить его. Задам-ка я ему два-три хитрых вопроса: посмотрим, нельзя ли выяснить, на какой ступени материализации он находится и откуда к нам явился».
И, подойдя к молодому человеку, он любезно сказал:
– Не обращайте, пожалуйста, на меня внимания, мистер Трейси. Я только хочу взглянуть на вашу работу. О, превосходно, действительно превосходно! У вас очень изящная манера письма. Моя дочь будет в восторге. Вы разрешите посидеть рядом с вами?
– Разумеется, я буду очень рад.
– Я вам не помешаю? Я хочу сказать: не спугну ваше вдохновение?
Трейси рассмеялся, заметив, что его вдохновение не такого рода, чтобы его можно было легко спугнуть.
Полковник задал еще несколько осторожных и тщательно продуманных вопросов – вопросов, которые показались весьма странными и не совсем нормальными Трейси; но его ответы, видимо, вполне удовлетворили полковника, ибо он не без гордости и ликования сказал себе:
«Пока это отличная работа. Он надежно и крепко сбит, такого надолго хватит: ведь он совсем как настоящий человек. Удивительно, просто удивительно! Думаю, что я мог бы даже довести его до окостенения».
Немного спустя полковник осторожно спросил:
– Где же вам больше нравится – здесь или… или там?
– Там? Где это там?
– Да… м-м… там, откуда вы прибыли?
Трейси подумал о пансионе и решительно ответил:
– Здесь, конечно!
Потрясенный полковник отметил про себя: «Он сказал это без всяких колебаний. Теперь ясно, где он был, бедняга! Что ж, я доволен. Я рад, что вызволил его оттуда».
Он сидел и все думал и думал, наблюдая за движениями кисти художника. Наконец он сказал себе: «Да, этим, видно, и объясняется то, что у меня ничего не вышло с беднягой Беркли. Он отбыл в другом направлении. Ну да ничего. Ему там лучше».
В эту минуту домой явилась Салли Селлерс, выглядевшая в этот день еще более обворожительной, чем всегда. Художника представили ей, и оба с одного взгляда безумно влюбились друг в друга, хотя ни тот, ни другая в ту минуту, пожалуй, еще не подозревали этого. Англичанин вдруг почему-то подумал: «А ведь он, пожалуй, не такой уж сумасшедший». Салли же, опустившись на стул, проявила несомненный интерес к работе Трейси, что ему чрезвычайно польстило, и даже сделала несколько благосклонных замечаний, из чего он заключил, что натура у девушки великодушная. Селлерсу же не терпелось сообщить о своих открытиях приятелю, и он поспешил выйти из комнаты, заметив, что два «молодых поклонника музы красок», наверное, могут обойтись и без него, а ему надо идти по делам. После чего художник сказал себе: «По-моему, он немножко чудаковат, но и только», – и упрекнул себя за то, что несправедливо осудил человека, не дав ему возможности показать, каков он на самом деле.
Нечего и говорить, что гость вскоре почувствовал себя вполне непринужденно и принялся весело болтать с дочерью хозяина дома. Всякая средняя американская девушка обладает такими ценными качествами, как естественность, откровенность и беззлобная прямолинейность; она почти не знает обременительных условностей и ложной искусственности, а потому держится и ведет себя непринужденно, – не успеваешь с нею познакомиться, как возникает ощущение, что ты знал ее всю жизнь.
Так и в данном случае: описанное нами новое знакомство – или, вернее, дружба – развивалось очень быстро; стремительность его и прочность подтверждались хотя бы тем весьма примечательным фактом, что через какие-нибудь полчаса обе стороны совершенно забыли о костюме Трейси.
Они вспомнили о нем несколько позже: Гвендолен подумала, что она почти примирилась с одеянием Трейси, а Трейси подумал, что не может с ним дольше мириться.
Вспомнили же они о нем в связи с тем, что Гвендолен пригласила художника остаться у них к обеду. Он отказался, потому что теперь ему хотелось жить, – ведь появилась цель, ради которой, безусловно, жить стоило, – а выжить в таком костюме за столом, где сидит приличная публика, конечно невозможно. Трейси не сомневался в этом. Тем не менее он покинул дом Селлерсов, сияя от счастья, так как заметил, что Гвендолен была явно огорчена его отказом.
Куда же он направился? Он пошел прямо в магазин готового платья и приобрел себе костюм, самый аккуратный и хорошо подогнанный, какой только мог устроить англичанина. Он сказал себе в успокоение, – вернее, не столько себе, сколько своей совести: «Я знаю, что это плохо, но не сделать этого – тоже плохо; семь бед – один ответ».
Это рассуждение вполне удовлетворило его, и на сердце у него стало легче. Возможно, оно удовлетворит и читателя, если он догадается, что сие означает.
За обедом Гвендолен доставила немало волнения родителям: она была какая-то уж очень рассеянная и молчаливая. Будь они понаблюдательнее, они бы наверняка заметили, что она сразу оживлялась и проявляла интерес к разговору, как только речь заходила о художнике и его работе, но они этого не заметили, а потому разговор перескакивал на другие предметы, и тогда присутствующим оставалось лишь удивляться и в волнении спрашивать себя: уж не заболела ли Гвендолен и не случилось ли у нее какой-нибудь неприятности? Может, испортила заказ?
Мать посоветовала прибегнуть к помощи лекарства и назвала длинный список разнообразных патентованных и подкрепляющих средств, содержащих железо и прочие разновидности металлов, а отец предложил даже послать за вином, хотя сам был рьяным поборником «сухих» законов и главой соответствующего общества в своем округе; однако все эти проявления заботы были отклонены – с благодарностью, но решительно.
Когда настало время ложиться спать и семейство стало расходиться по своим комнатам, Гвендолен потихоньку стащила одну из кистей, сказав себе: «Это та самая, которой он больше всего пользовался».
На следующее утро Трейси вышел из дому в новом костюме, с гвоздикой в петлице – ежедневным знаком внимания со стороны Киски. Помыслы его были полны Гвендолен Селлерс, а такое состояние духа не может не повлиять на вдохновение художника. Все утро кисть его проворно летала по полотнам почти без его ведома («без его ведома» в данном случае означает, что он не ведал, как творил, хотя некоторые авторитеты и оспаривают возможность такого толкования), и из-под нее выходило одно чудо за другим (под чудесами подразумеваются декоративные детали портретов) с такою быстротою и четкостью, что ветераны фирмы были совершенно потрясены и то и дело награждали его похвалами.
Зато Гвендолен теряла даром утро, и вместе с ним – доллары. Она решила, что Трейси должен прийти в первой половине дня – вывод, который она сделала без всякой посторонней помощи. А потому она то и дело отрывалась от работы и спускалась вниз, чтобы еще раз по-новому переложить кисти и всякие другие предметы, а заодно посмотреть, не пришел ли он. Но даже когда она сидела в своей рабочей комнате, толку от этого все равно было мало, а вернее – вообще не было, что она, к великому своему огорчению, вынуждена была признать. Последнее время она все свободные минуты мудрила над особенно необычным и оригинальным платьем, которое хотела себе смастерить, а сегодня утром решила приступить к шитью, но мысли ее витали далеко, и она безнадежно все испортила.
Увидев, что она натворила, Гвендолен сразу поняла, в чем причина и что это может означать, отложила работу и решила смириться. С той минуты она уже не покидала больше аудиенц-зала, а сидела там и ждала.
Вот уже и второй завтрак миновал, а она все ждала. И прождала так еще целый час. Тут сердце ее подпрыгнуло от радости, так как она увидела его. Благодаря небо за ниспосланное счастье, она кинулась наверх и, еле сдерживая нетерпение, принялась ждать, когда Трейси хватится своей главной кисти, которую она куда-то засунула, но хорошенько запомнила куда.
И вот в свое время все члены семейства по очереди были призваны на поиски и, конечно, ничего не нашли; тогда послали за ней; однако и она нашла ее не сразу, а лишь когда остальные разбрелись по всему дому: кто на кухню, кто в погреб, кто в сарай, – словом, всюду, где люди склонны искать вещи, повадки которых им мало известны.
Итак, Гвендолен подала художнику кисть, заметив, что ей следовало бы проверить, все ли готово к его приходу, но она не успела этого сделать: ведь еще так рано, и она никак не ожидала… Тут она умолкла, поражаясь собственным словам, а Трейси почувствовал, что пойман с поличным, и, устыдившись, подумал: «Так я и знал, что нетерпение пригонит меня сюда раньше положенного часа и я выдам себя. Именно это и случилось: она видит меня насквозь и потешается надо мной – в душе, конечно».
Гвендолен была приятно удивлена одним обстоятельством, тогда как другое вызвало в ней противоположное чувство: она была приятно удивлена новым костюмом Трейси и той переменой к лучшему, какая произошла в связи с этим в его внешности, но была куда менее приятно удивлена гвоздикой, торчавшей у него в петлице. Вчерашняя гвоздика почти не привлекла к себе ее внимания; сегодняшняя была точно такой же, но почему-то она сразу бросилась в глаза Гвендолен и всецело завладела ее думами. Ей бы очень хотелось с самым безразличным видом, будто мимоходом, выяснить происхождение цветка, но она не могла придумать, как к этому приступить. Наконец она решилась. И проговорила:
– Мужчина в любом возрасте может сбросить себе несколько лет, воткнув яркий цветок в петлицу. Я это частенько замечала. Потому-то представители вашего пола и носят бутоньерки?
– Думаю, что не потому, но такая причина достаточно основательна. Признаться, я никогда прежде об этом не слыхал.
– Вам, видимо, нравятся гвоздики? Из-за цвета или из-за формы?
– Не в том дело, – простодушно ответил он. – Мне их дарят. А мне более или менее все равно.
«Ему их дарят, – сказала себе Гвендолен и сразу почувствовала неприязнь к гвоздике. – Интересно, в таком случае, кто… и что она собой представляет…» Цветок начал занимать в ее мыслях довольно много места. Он всюду стоял на пути, мешал видеть и застилал перспективу и вообще становился необычайно нахальным и назойливым для такого маленького цветка. «Интересно, он очень ею увлечен?» – подумала Гвендолен, ощутив при этом самую настоящую боль.
Глава XXI
Теперь у художника имелось все, что нужно для работы, и у Гвендолен не было больше предлога оставаться в одной с ним комнате. Итак, она объявила, что уходит, сказав, что, если ему что-нибудь понадобится, пусть вызовет прислугу. И ушла, чувствуя себя глубоко несчастной и оставив глубоко несчастным Трейси, ибо с ее уходом солнечный свет померк для него.
Время потянулось для обоих нескончаемо долго. Он не мог писать из-за того, что без конца думал о ней; она не могла ни изобретать фасоны, ни шить, так как все время думала о нем. Никогда прежде живопись не казалась ему таким никчемным занятием; никогда прежде шитье не казалось ей таким неинтересным. Она ушла, не повторив приглашения к обеду, что несказанно огорчило его. Ну а она – она тоже страдала, так как поняла, что не может пригласить его. Вчера сделать это было совсем нетрудно, а сегодня – невозможно. За последние сутки она, сама того не заметив, лишилась тысячи невинных привилегий. Она чувствовала себя сегодня до смешного скованной и стесненной в своих действиях. Сегодня она уже ничего не могла сделать или сказать без оглядки на то, как он это воспримет: ее парализовал страх, что он может «заподозрить». Пригласить его к обеду? Да при одной мысли об этом ее бросало в дрожь. Итак, весь день оказался для нее источником нескончаемых волнений, которые исчезали лишь на короткий срок и тотчас возвращались.
Трижды за это время она спускалась вниз по делам, – то есть она говорила себе, что спускается вниз но делам. Это позволило ей в общем шесть раз взглянуть на Трейси, хоть она и делала вид, будто смотрит совсем в другую сторону; она старалась ничем не выдать того трепета, который, как электрический ток, пробегал по ней, но чувства ее были в таком смятении, что непринужденность ее выглядела неестественной, слишком наигранной, а спокойствие – чересчур истерическим, чтобы это могло кого-нибудь обмануть.
Впрочем, художник пребывал в состоянии не меньшего волнения, чем она. Он тоже шесть раз видел предмет своего обожания; волны восторга налетали на него, ударяли, захлестывали дивным опьянением и топили всякое понимание того, что он творит. В результате на стоявшем перед ним полотне оказалось шесть мест, которые надо было начисто переделывать.
Наконец Гвендолен обрела некоторое спокойствие духа и послала записку жившим по соседству Томпсонам с извещением, что придет к ним обедать. По крайней мере там ей ничто не будет напоминать, что за столом кого-то недостает, тогда как ей хотелось бы чтоб «доставало», – это слово она решила на досуге посмотреть в словаре.
А тем временем старый граф зашел поболтать с художником и пригласил его отобедать. Радость и благодарность Трейси нашли свое выражение в неожиданном и могучем взлете его таланта: ему казалось, что теперь, когда впереди несколько драгоценных часов, которые он сможет провести подле Гвендолен, наслаждаясь звуком ее голоса и наблюдая за сменой выражений на ее лице, – жизнь уже не может подарить ему ничего более ценного.
Граф же подумал: «Этот призрак, видимо, может есть яблоки. Посмотрим, ограничивается ли он только ими. Я лично думаю, что ограничивается. Яблоки, очевидно, – предел, положенный духам. Так ведь было и с нашими прародителями. Нет, я ошибаюсь, – вернее, прав лишь частично: для них яблоки тоже были пределом, но только с другой стороны». Тут он заметил новый костюм Трейси и вздрогнул от гордости и удовольствия. «А я все-таки хоть в какой-то мере довел его до наших дней», – подумал он.
Затем Селлерс сказал, что вполне доволен работой Трейси и тут же предложил ему реставрировать все остальные картины старых мастеров, а кроме того, выразил пожелание, чтобы художник написал его портрет, а также портрет его жены и, возможно, дочери. Радость художника не знала предела. Итак, они мило продолжали беседовать – Трейси писал, а Селлерс осторожно распаковывал картину, которую принес с собой. Это была олеография, совсем новенькая, только что вышедшая из мастерской: портрет улыбающегося самодовольного человека того типа, какие встречаются по всем Соединенным Штатам на рекламах, призывающих покупать трехдолларовые ботинки, или костюмы, или что-нибудь в этом роде. Старый граф положил олеографию к себе на колени и умолк, задумчиво и любовно глядя на нее. Тут Трейси заметил, что из глаз его на портрет капают слезы. Это тронуло отзывчивую душу юноши и в тоже время породило у него мучительное чувство неловкости, какое испытывает посторонний человек, став свидетелем сокровенных эмоций, наблюдателем переживаний, которые не предназначены для чужих глаз. Но сострадание пересилило все прочие соображения и побудило Трейси попытаться успокоить старика несколькими теплыми словами и проявлением дружеского участия.
– Я вам от души сочувствую… – сказал он. – Это, видимо, ваш друг, которого…
– Ах, больше, чем друг, гораздо больше… Это родственник, самый дорогой, какой у меня только был, хоть мне и никогда не привелось его видеть. Да, юный лорд Беркли, который героически погиб во время страшного по… В чем дело, что с вами?
– О, ничего, ничего. Просто как-то странно вдруг очутиться, так сказать, лицом к лицу с человеком, о котором столько слышал. А этот портрет похож на него?
– Вне всякого сомнения. Я никогда не видел самого юноши, но вы легко можете убедиться в правоте моих слов, сравнив его портрет с портретом его отца, – сказал Селлерс, приподнимая олеографию и одобрительно поглядывая то на нее, то на ту, которая якобы изображала узурпатора графского титула.
– М-м, я не вполне уверен, что нахожу здесь сходство. У этого человека, узурпировавшего графский титул, лицо волевое и длинное, как у лошади, в то время как у его наследника, которого мы видим здесь, лицо круглое, точно луна, расплывшееся в улыбке и безвольное.
– А мы в молодости все так выглядим – весь наш род, – заметил, нимало не смущаясь, Селлерс. – Вступаем в жизнь круглолицыми идиотами и постепенно превращаемся в субъектов с лошадиной физиономией, поражающих своей волей и интеллектом. Потому-то я и вижу здесь сходство и смею утверждать, что это портрет подлинный и превосходный. Да, все в нашем семействе поначалу полные кретины.
– И этот молодой человек бесспорно следует вашей родовой традиции.
– Да, да, это был несомненный кретин. Посмотрите на его лицо, на очертания головы, на выражение глаз. Кретин, кретин, до мозга костей кретин.
– Благодарю вас, – невольно вырвалось у Трейси.
– За что?
– Ну, за объяснение. Продолжайте, пожалуйста, прошу вас.
– Так вот, как я вам уже говорил, то, что он кретин, начертано у него на физиономии. Можно, пожалуй, даже сделать некоторые уточнения.
– Какие же?
– Ну, что он к тому же еще и хлюпик.
– Кто, кто?
– Хлюпик. Это такой человек, который сначала занимает в отношении чего-нибудь твердую позицию – он считает ее несокрушимой и вечной, как Гибралтарская скала, а через некоторое время начинает колебаться – и Гибралтара как не бывало: глядишь – обычный хилый хлюпик на ходулях. Вот вам лорд Беркли как на ладони! Достаточно взглянуть на эту овцу, чтоб убедиться в правоте моих слов. Но почему вы вдруг покраснели, как небо в час заката? Дорогой сэр, может быть я нечаянно чем-то вас оскорбил?
– О нет, что вы. Нисколько. Но я всегда краснею, когда кто-нибудь в моем присутствии поносит своих родственников. – Про себя же Трейси подумал: «Как удивительно эти блуждания бесхитростной фантазии совпали с истиной. Ведь он ненароком обрисовал меня – и с большой точностью. Я именно такой и есть. Когда я покидал Англию, мне казалось, что я знаю себя; я тогда считал, что не уступлю Фридриху Великому в решимости и стойкости, а на самом деле я всего лишь жалкий хлюпик, настоящий хлюпик – и все. Единственное утешение, что у меня есть хоть высокие идеалы и уменье принимать великие решения, – помиримся и на этом». А вслух он спросил: – Как, по-вашему, могла бы эта овца, как вы его называете, вдохновиться великой идеей, пойти на самопожертвование?
Мог бы он, скажем, отказаться от графского титула, богатства и положения и добровольно влиться в ряды простых людей, а потом либо вырваться из них благодаря собственным достоинствам, либо навсегда остаться бедным и безвестным?
– Мог ли бы он? Да вы посмотрите на него, посмотрите на его улыбающуюся самодовольную физиономию – и вам все станет ясно. Именно на это он и способен. И даже способен приступить к выполнению своего замысла.
– А потом?
– А потом начнет колебаться.
– И отступит?
– Отступит, как всегда.
– И так и будет со всеми моими… то есть я хочу сказать: так будет со всеми его важными решениями?
– Ну конечно, конечно. Ведь он же Россмор.
– Тогда хорошо, что этот человек умер. Теперь предположим, что я был бы Россмором и…
– Это невозможно.
– Почему?
– Потому что такое нельзя даже предположить. Чтобы быть Россмором в вашем возрасте, надо быть кретином, а вы не кретин. И потом вы должны были бы вечно колебаться, в то время как любому человеку, умеющему разбираться в людях, достаточно взглянуть на вас, чтобы понять, что уж если вы ступили вперед, то не шагнете назад, даже землетрясение не способно сдвинуть вас с места. – Про себя же Селлерс подумал: «Больше я ему ничего не скажу, хоть не сказал и половины того, что думаю. Чем больше я его наблюдаю, тем удивительнее он мне кажется. Такого волевого лица я еще ни у кого не видел. Оно говорит о почти сверхчеловеческой твердости характера, непреклонности, целеустремленности, железной стойкости. Совершенно необыкновенный молодой человек». Вслух же он продолжал: – Я уже давно хочу просить вашего совета по одному маленькому делу, мистер Трейси. Видите ли, у меня находятся останки этого молодого лорда… Боже мой, что вы так вздрогнули?
– Ничего, ничего, продолжайте, пожалуйста. Значит, у вас находятся его останки?
– Да.
– Вы уверены, что это его останки, а не кого-либо другого?
– О, совершенно уверен. Вернее, у меня есть образцы. А всего праха нет.
– Образцы?
– Ну да, в корзинках. Когда-нибудь вы поедете к себе на родину, и, если бы вы не возражали, я попросил бы вас взять их с собой…
– Кого? Меня?
– Ну да, конечно. Я не собираюсь давать их вам сейчас, но через некоторое время, попозже… Кстати, вы не хотите взглянуть на них?
– Нет, ни в коем случае. Я вовсе не хочу смотреть на них.
– Ну, хорошо, хорошо, я только подумал… Э-э, куда это ты собралась, милочка?
– В гости, я приглашена на обед, папа.
Трейси был совершенно сражен. А полковник сказал разочарованно:
– Мне очень жаль. Я, право, не знал, что она уходит, мистер Трейси. – На лице Гвендолен появилось замешательство: она поняла, что она наделала. – Трое стариков – не очень веселая компания для молодого человека.
Лицо Гвендолен озарила слабая надежда, и она сказала с неохотой, которую едва ли можно было счесть искренней:
– Если желаете, я могу послать записку Томпсонам, что я…
– Ах, ты идешь к Томпсонам! Это упрощает дело, и ничего не надо менять. Мы уж как-нибудь без тебя обойдемся и не станем расстраивать твои планы, дитя мое. Тебе так хотелось пойти туда…
– Но, папа, я могу пойти туда как-нибудь в другой…
– Нет, нет, я не допущу этого. Ты хорошая, трудолюбивая дочка, и твой отец не станет доставлять тебе огорчения, раз ты…
– Но, папа, я…
– Иди, иди, и ни о чем не думай. Мы обойдемся и без тебя, милочка.
Гвендолен готова была разрыдаться от досады. Но делать нечего: приходилось идти в гости; и она уже направилась было к выходу, как вдруг ее отцу пришла мысль, за которую он с восторгом ухватился, так как она позволяла легко обойти трудности и устроить все ко всеобщему удовольствию.
– Я придумал, душенька! И тебе праздник не будет испорчен, и нам здесь будет весело. Ты пришлешь нам Белл Томпсон. Прелестное создание, Трейси, совершенно очаровательная девушка! Я хочу, чтобы вы познакомились с ней, – вы просто голову потеряете в одну минуту. Да, Гвендолен, пришли ее немедленной скажи ей… Как так, она уже ушла? – Он повернулся, ища глазами дочь, но Гвендолен в это время уже выходила за ворота. – Странно, что это с ней? – пробормотал он. – Не знаю, что произносят ее уста, но, судя по тому, как она передергивает плечами, могу поклясться, что она ворчит.
– М-да, – с блаженной улыбкой продолжал полковник, оборачиваясь к Трейси, – мне, конечно, будет скучно без нее: родители ведь всегда скучают без детей, как только теряют их из виду, это вполне естественно и так уж заведено. Но вам скучно не будет: мисс Белл составит вам компанию, и притом вполне приятную. Ну и мы, старики, тоже постараемся, – словом, премило проведем время. К тому же у вас будет возможность получше познакомиться с адмиралом Хокинсом. Вот редкостный человек, Трейси, – один из редчайших и любопытнейших людей, какие существовали на земле! Да вы сами увидите, какой это интересный предмет для изучения. Я, например, изучаю его с тех пор, как он еще был ребенком, и вижу, какое непрерывное развитие претерпевает его характер. Я, право, считаю, что своими познаниями человеческой натуры я прежде всего обязан тому живому интересу, который я всегда питал к этому мальчику, столь поражающему непредвиденностью своих действий и побуждений.
Из всей этой тирады Трейси не услышал ни слова. Настроение у него упало, он был в отчаянии.
– Да, это совершенно удивительный человек. Главная черта его характера – скрытность. А при изучении человека надо прежде всего выяснить, что составляет краеугольный камень его характера, – и если вам это удалось, значит все в порядке. Тогда уже ничто, никакие, казалось бы необъяснимые, противоречия не могут сбить вас с толку. Что вы обнаруживаете при первом взгляде на сенатора? Простодушие, явное, ничем не прикрытое простодушие, – тогда как на самом деле это один из величайших умов мира. Человек глубоко честный, абсолютно честный и почтенный, и в то же время искуснейший притворщик, какого когда-либо знал мир.
– Вот дьявольщина! – вырвалось у Трейси, который и не думал слушать полковника, терзаясь мыслью о том, как чудесно могло бы все быть, если бы одно приглашение на обед не совпало с другим.
– Нет, я бы этого не сказал, – возразил Селлерс, неторопливо прохаживаясь по комнате, заложив руки под фалды сюртука и наслаждаясь звуком собственного голоса. – Это можно было бы вполне назвать дьявольщиной, если б речь шла о ком угодно, только не о сенаторе. Термин вы нашли правильный, совершенно правильный, признаю, но применили вы его не по адресу. А значит – не попали в точку. Да, человек он замечательный. Не думаю, чтобы нашелся другой государственный деятель с таким чувством юмора и таким уменьем скрывать это от всех. Я еще могу сделать исключение для Джорджа Вашингтона и Кромвеля, ну и, пожалуй, для Робеспьера, но и только. Человек, не умеющий разбираться в людях, может всю жизнь провести в обществе судьи Хокинса и считать, что у него не больше юмора, чем у могильной плиты.
Глубокий, длинный, чуть не с ярд, вздох вырвался у растроенного художника, мысли которого витали далеко.
– Ах, несчастный, несчастный! – пробормотал он.
– Ну нет, я бы этого не сказал. Наоборот, я восхищаюсь его способностью скрывать юмор даже больше – если только это возможно, – чем самим юмором, хотя дар у него по этой части поразительный. И потом, генерал Хокинс еще и мыслитель: у него острый, логичный, глубокий, аналитический ум, – пожалуй, это самый способный человек нашего времени. Применение себе он, естественно, находит в том, что наиболее соответствует его масштабам, как, например, ледниковый период и взаимодействие разных сил, а также происхождение христианина от гусеницы. Дайте ему только тему по плечу, а затем отойдите в сторонку и слушайте. О, зрелище это потрясет вас не меньше, чем вулканическое извержение. Нет, вы непременно должны узнать его, проникнуть в самую его сущность. Пожалуй, это наиболее удивительный ум со времен Аристотеля.
Обед запаздывал – ждали мисс Томпсон. Но поскольку Гвендолен не передала ей приглашения, ожидание это было совершенно напрасным, и под конец семейство направилось к столу без нее. Бедный старый Селлерс испробовал все средства, какие могла придумать его гостеприимная душа, чтобы их гость не скучал, а гость ради старого джентльмена честно старался быть веселым и разговорчивым, – словом, все упорно старались доставить друг другу как можно больше удовольствия, но эти старания с самого начала были обречены на провал. На сердце у Трейси лежала свинцовая тяжесть; во всей комнате для него, казалось, существовал лишь один предмет, и этим предметом был пустующий стул. Трейси не мог выбросить из головы Гвендолен и свое невезенье: из-за его рассеянности в беседе то и дело возникали мертвые паузы; естественно, болезнь эта распространилась на всех присутствующих, а потому компания не мчалась на всех парусах по озаренным солнцем водам, чего, казалось, следовало ожидать, – наоборот: все скучали, позевывали и думали лишь о том, как бы поскорее закончить плавание. В чем же было дело? Один только Трейси мог бы ответить на этот вопрос, остальные могли лишь теряться в догадках.
Не менее печально обстояло дело и в доме Томпсонов, – собственно говоря, там происходило то же самое. Гвендолен было бесконечно стыдно за то, что она позволила дурному настроению овладеть собой и до такой степени поддалась этой непонятной и глубокой тоске. Но сколько она ни стыдила себя, ей не становилось легче, а наоборот: она лишь еще больше страдала. Она объявила, что неважно себя чувствует, и, глядя на нее, в этом нельзя было усомниться, а потому все искренне ей сочувствовали; но это опять-таки нисколько не улучшало дела. В таких случаях ничто не помогает. Лучше всего не вмешиваться и дать нарыву назреть. Как только обед окончился, девушка извинилась и поспешила домой, чувствуя бесконечное облегчение оттого, что ей удалось избавиться от этого семейства и от своих невыносимых страданий.
Неужели он уже ушел? Мысль эта возникла в ее мозгу, а отозвалась в ногах. Гвендолен тихонько проскользнула в дом, сняла накидку и шляпку и сразу направилась в столовую. У дверей она остановилась и прислушалась. Голос отца – безжизненный и унылый; затем матери – тоже безжизненный и унылый; заметная пауза, затем ничего не значащее замечание со стороны Вашингтона Хокинса. Снова молчание; затем чей-то голос – не Трейси, а снова отца.
«Он ушел», – в отчаянии подумала она, равнодушно открыла дверь и вошла.