Текст книги "Тельняшка - моряцкая рубашка"
Автор книги: Марк Ефетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
Я к нему подплыл, Андрейку схватил. Он скользкий, тяжёлый – вниз меня тянет. А Виктор белый-белый. И на берегу, как назло, ни души. Вода ледяная – никто не купается. А моторка промчалась, и там ничего не заметили...
Я только сказал:
– Виктор!
А он:
– Плыви... Андрейку...
И какой же он был скользкий, Хрум-Хрум! Я прижимал его к себе одной рукой, а другой загребал. И думал: как там Виктор? Но не было сил ни крикнуть, ни обернуться.
Хрум-Хрум спасся. А Виктор... нет. Нет, не спасся! И я не мог слушать, когда мне говорили вроде того, что молодец, герой и всякое такое. Какой я герой, если Виктор на моих глазах утонул. Пока я с Андрейкой к берегу бултыхался, Виктор... А, что говорить! Я потом, когда об этом в газете написали, послал туда опровержение. И тогда только напечатали правильную заметку про геройский поступок Виктора: "Погиб, спасая товарища". А что заметка?! Виктора-то нет. И другого такого товарища я больше не знал.
ЛЮБИТЬ ИЛИ НЕНАВИДЕТЬ
А осень в том году опять изменилась. Солнце жарило так, что море снова прогрелось и даже медузы куда-то ушли. Они ведь всегда появляются в прозрачной и холодной воде. А тут такая опять теплынь, что в воскресенье на массивах голые тела лежали одно к одному.
И я в одно такое тёплое воскресенье пошёл купаться. Лежал я в стороне совсем один. В том месте за долгие годы прибоем смыло с массива бетон, обнажился гравий и ракушечник; он колется очень больно, и там никто не лежит. А я лежал и думал о Викторе. И мне было как-то ещё лучше, что ракушечник меня колол. И пусть. Мне бы лечь на доску, утыканную гвоздями.
"Неужели я забуду Виктора?" – спрашивал я сам себя.
И отвечал: "Не забуду. Никогда. Клянусь!"
А другой какой-то, что сидит во мне, спросил с подковыркой: "А если забудешь?"
И мне от этого так плохо делалось, ну прямо не по себе.
"Неужели, – думал я, – можно забыть самое хорошее, что было у тебя в жизни? Вот говорят – я где-то читал, – что есть родовая месть, вечная ненависть. А вот любить можно сильнее, чем ненавидеть. Зачем же забывать то, что сильно-сильно любил? Нет, я Виктора никогда не забуду. Вот пусть сейчас кто-нибудь закричит, позовёт на помощь. И я сразу же брошусь в воду, нырну, не думая о камнях, не думая о своей жизни, спасу его".
Но никто не кричал. Только чайки скрипели, как немазаные уключины старой лодки...
Я окунулся, обсох на ветерке, оделся и пошёл в город.
На массивах кто-то играл на гармошке и девичьи голоса пели. На том самом массиве, с которого в последний раз в жизни Виктор бросился в воду. Но этот гармонист и эти девчонки не знали об этом, они и Виктора, может быть, никогда не видели...
Когда я возвращался домой, белая пелена закрыла море. В городе уже зажгли свет, но вокруг фонарей кружились сырые клочья тумана и дыма. Казалось, что неба нет: над головой потолок, и потому пар и дым застилают свет и режут глаза. И деревья были словно большерукие чудовища, и дома все до одного – стали чёрными громадинами.
На следующий день, в понедельник, первый раз пришёл в школу Андрейка. Он после того случая на море две недели не занимался – болел. И вот пришёл. Он пришёл первым, когда в классе ещё никого не было. Я застал Хрум-Хрума у окна. Он стоял и смотрел во двор.
– Здравствуй, Хрум, – сказал я.
– Здравствуй.
Он подошёл ко мне близко-близко и так руками обнял, как будто хотел побороть. Но мы не боролись, а просто стояли. Он и я. Стояли и молчали. И думали об одном человеке. И он и я. Я знаю, о ком он думал, и вы знаете.
А потом начали приходить все наши. Ворвётся кто-нибудь в класс как сумасшедший и сразу стихнет. И никто не шумел и ни о чём Андрейку не расспрашивал.
МУСЬКИНА УЧИТЕЛЬНИЦА
Да, наш класс был какой-то дружный. Может быть, такие ребята подобрались, а может быть...
Знаете, мне кажется, что, прежде чем учить хорошему, надо самому быть таким. И вот я думаю, что Серафима Петровна задавала тон всему нашему классу. Нельзя сказать, что она это делала как-то специально. Ведь долго казаться хорошим нельзя, никак нельзя. Обязательно откроется, если соврёшь или что-нибудь о себе напридумаешь. И потом только хуже от этого вранья.
Вот у Муськи была учительница – Кира Николаевна. Сначала даже Муська пришла от неё в восторг.
Девчонки, они вообще любят обожать своих учительниц: "Ах, наша Кирочка-душечка!" – и всякое такое.
Мы вот, мальчишки, никогда Серафиму Петровну никакими там ласкательными прозвищами не называли. Серафима Петровна – и всё.
А у девчонок: "Кирочка-душечка!"
Надо же такое придумать!
И вот подружка Муськи, с которой она на одной парте сидела, поскользнулась в гололедицу (в нашем городе снега бывает мало, а гололёд почти всю зиму) и сломала руку. А Муська в это время была больна – кашляла и в школу не ходила. А потом пошла в школу и узнала: Нина – подружка эта в больнице лежит, вся рука в гипсе. В общем, лежи, как бревно, и смотри в потолок. Девочки сказали Муське об этом. От них же она узнала, что в больнице приёмные часы как раз в то время, когда занимается Муськина вторая смена. И Муська подняла руку.
– Что тебе? – спросила Кира Николаевна.
– Можно, я Нину навещу?
– Вчера чуть не всем классом навещали.
– Меня вчера не было. Я не знала. Мы же с первого класса вместе сидим. А она там в гипсе...
– Знаю, что в гипсе, – сказала Кира Николаевна.
– Мы подруги...
– Ну и что ж, что подруги?.. На чём мы, дети, остановились в прошлый раз?
Эх, надо было Муське настоять на своём и сказать Кире Николаевне, что друг, подруга – это не "ну и что ж". А вот Муська растерялась. И весь класс потом эту учительницу не называл про себя всякими там ласкательными именами.
Я в тот день шёл из школы в одно время с Муськой. Смотрю – у неё глаза красные, веки припухли. Ну, одним словом, понятно.
– Что, – говорю, – пару схватила?
Хотя знаю, что с Муськой такого не бывало.
Тут она мне всё и рассказала. И я подумал знаете о ком? О Серафиме Петровне. Почему так: увидишь скупого человека и подумаешь о добром, столкнёшься с трусом и вспомнишь храброго – такого, как Виктор.
Да, в тот день по дороге из школы я рассказывал Муське о Серафиме Петровне. Ведь правда хорошо, когда учитель или учительница такие, каким хотел бы ты быть сам.
ДРУЗЕЙ МЫ ВЫБИРАЕМ САМИ
Через несколько дней по дороге из школы домой я встретил Емельяна Петровича в таких начищенных ботинках, что они блестели как зеркало. Он степенно вышагивал по нашему кварталу, хотя шёл дождь и многие прохожие почти бежали, съёжившись, согнувшись, прикрываясь кто чем мог: не было зонта – газетой, портфелем, сумкой.
А Емельян Петрович вышагивал, не выбирая дороги, не страшась дождя, не пугаясь луж. Он шёл с гордо поднятой головой – прямой, несгибаемый.
Когда мы поравнялись, он сказал мне:
– С погодкою. Красота!
– Да, – сказал я, – красота.
Лужи вокруг казались мне зеркалами, а наш дом, на который я никогда не обращал внимания, потому что жил в нём, вдруг удивил меня: такой был он светлый и радостный. Дождь прошёл, все окна в доме были раскрыты. В одном окне я видел, как Муська ходила по комнате, разучивая стихотворение и размахивая при этом рукой, как дирижёр. Птица сидел, поджав ноги. Иголка летала в его руках – он пел. В каком-то окне стучала швейная машинка, из другого доносилась музыка – это студент консерватории упражнялся на рояле. И я подумал: "Жаль, что Виктор не видит всё это. Простой дом, а после дождя как вымытый, и всё, что в нём делается, видно. Интересно, правда? Виктор бы это понял".
И вдруг я услышал голос отца:
– Где мой алмаз?
Отец выглянул в окно и закричал мне:
– Ты что молчишь? Алмазов нет – ни одного. Это ты копался в моем ящике?
Да, я молчал. Алмаз. Алмазы... Ящик. Значит, это был не сон. Бриллианты. Золотые цепи. Бр-р-р... Нет, не может быть...
– Что ж ты молчишь? Отвечай!
– Я иду, папа, иду!
Отец стоял в прихожей. В руках у него что-то блестело.
– Вот, – сказал он, – один алмаз нашёл, но он не годится. Там было ещё два новых – покрупнее. Что ж ты молчишь? Ничего нет смешного в том, что куда-то задевались два алмаза...
Нет, они не затерялись, я нашёл их на самом дне отцовского ящика с инструментами. А смеялся я потому, что вспоминал алмазы. Ими же режут стекло. И на заводах бывают нужны алмазы для сверловки. Это алмазы, которые трудятся, помогают создавать вещи, нужные людям.
А я-то подумал про сон. Смешно!
Отец так и не понял, почему я смеялся. А я, найдя алмазы для резки стекла, выбежал по лестнице вниз. И в эту минуту мне страшно захотелось, чтобы во дворе я столкнулся с Виктором. Я бы ему рассказал, как это здорово всё получилось с алмазом этим. А он бы сказал: "Смехота".
Я перепрыгнул сразу через восемь ступенек. Не верите? Это же очень просто. Надо только скользить рукой по перилам, и получается сразу через восемь ступенек. За какую-нибудь секунду я был во дворе. Но Виктора там не было. Ну как ему быть? Конечно, он не мог там быть. И я подумал: "Почему мне так его не хватает?" Не так-то часто мы с ним виделись, и я вроде бы не замечал, что не могу без него. А теперь не могу. Почему это так? И он же мне не родственник, не брат.
"Наверное, потому, – подумал я тогда, – что родственники сами по себе получаются. Какие получаются, таких и люби и терпи. А друга мы сами выбираем. Видно, потому я так скучал по Виктору".
А сердце у меня колотилось. Не знаю, оттого ли, что я бежал с лестницы через восемь ступенек, или от радости, что вся эта история с алмазом выяснилась. Но мне было как-то так, что надо было с кем-нибудь поговорить. И тут как раз меня окликнул дед Николай.
– Айда в субботу рыбачить!
ВСТРЕЧА С "ТОВАРИЩЕМ"
Солнце разрумянилось и перестало слепить.
В субботу мы с дедом плыли на шаланде прямо на закат.
Солнце было бордово-малиновое. Оно опускалось быстро, и так же быстро менялся цвет моря, как менялось оно в тот день, когда я в последний раз плыл с Виктором. Море было синее, фиолетовое, как чернила.
Чем дальше уходили мы от берега, тем размашистее становились волны. Но шаланда шла вперёд и вперёд, чуть только кряхтела, поскрипывала, без устали разрезая море.
– Ежин пришёл наниматься к нам в артель, – неожиданно сказал дед.
"Надоело мыло воровать", – подумал я и сказал:
– Может быть, решил стать честным.
Дед промолчал. Он ведь вообще был не из разговорчивых. А тут почувствовалось: пожалел, что вспомнил о Ежине, когда вокруг было ТАКОЕ море и ТАКОЕ небо.
Шуршали борта шаланды, вздыхала под её носом вода.
Дед прикрыл глаза. Красноватые лучи били в лицо, точно прожекторы.
– Честным? – негромко произнёс он, как бы спрашивал сам себя. – Ни! Человека не мучает совесть, когда он к чему привык. А Ежин привык, ой как привык...
Дед снова помолчал и добавил, но таким тоном, что: "Вот скажу и больше к этому возвращаться не буду".
– Ежин уговаривал нашего голову, председателя то есть, дать ему склад, где у нас рыба лежит. А голова сказал ему: "Мы с вами, Ежин, ошиблись. Вы думали, что я глупый, а я думал, что вы умный".
Дед наставил парус и сидел теперь чуть откинувшись на корме, положив на руль смуглые руки, иссушенные солнцем, работой и долгими годами жизни.
– Ну, чего смотришь? – спрашивал дед.
– Смотрю...
Я говорил не думая, как отвечают, когда голова занята совсем-совсем другим. Так было тогда и со мной. Я думал о руках деда, думал, наверное, не первый раз и вам, должно быть, рассказывал уже о них. Но, знаете, руки эти каждый раз виделись мне по-новому. В тот раз я увидел на них голубые реки вен, холмы мозолей, глубокие ущелья морщин и складок на коже. Я никогда не летал и не видел землю с самолёта, но думаю, что эти руки были похожи на рыжеватую бугристую землю.
И ещё я подумал, что такие вот руки – большие, сильные и жилистые взяли землю себе, потому что они же её и возделывают, выращивают яблоки и хлеба, добывают в земле уголь и железо.
Чуть накренившись на правый борт, навстречу нам скользил по пенистой синеве моря многоэтажнопарусный "Товарищ".
– Пойдём рядом, – сказал дед и резко на себя взял руль.
Верхней частью туловища я откинулся за борт, чтобы создать противовес и на крутом повороте не дать перекинуться шаланде. Меня вместе с бортом чуть приподняло наверх, а противоположным бортом шаланда чуть было не зачерпнула пенистый гребень волны. Чуть. Только чуть.
Дед делал свою моряцкую работу с точностью хирурга.
Теперь море оказалось за моей спиной, а впереди засверкал в закатных лучах солнца мой родной город, о котором кто-то сказал: "В этом городе брось шапку – попадёшь в моряка".
Мы шли уже невдалеке от "Товарища", и я отлично видел и слышал, что там происходило.
Ах, дед, дед! Спасибо тебе за эти минуты, которые дали мне такую радость. Я смотрел во все глаза и слушал во все уши. А дед улыбался, потому что сделал мне добро.
Как же это хорошо – радоваться тому, что даёшь радость другим...
В паутине снастей "Товарища" скользили, взбирались, раскачивались, повисали, подтягивались молодые матросы. В цирке так работают на трапециях двое, трое, четверо. А здесь десятки прекрасно сложенных ребят легко и свободно проделывали сложнейшие упражнения на головокружительной высоте. И при этом музыку заменял стеклянный перезвон склянок, свист солёного ветра, дудка боцмана. Эта дудка приказывала:
"Убрать марсель, брамсель, бом-брамсель!"
"Марса-фалы отдать!.."
Да, я согласился бы десять лет не бывать в цирке, лишь бы ещё смотреть и слушать, как работают эти салажата (так называют молодых моряков), которые, конечно же, станут настоящими морскими волками.
Увы, наша широконосая и скуластая шаланда стала отставать. Теперь я видел только корму "Товарища", за которой спокойно струилась и перекатывалась вода, совсем не так, как у винтовых кораблей. За ними море кипит и пенится, а здесь лениво переливалось, как спина ныряющего дельфина.
В это мгновение мне захотелось отправить в эфир двенадцать торопливо-тревожных тире, а вслед за ними: SOS! SOS! SOS!
Только не о бедствии хотел я сигналить своим друзьям и всем-всем людям на свете, а о радости. Почему бы не изобрести такой сигнал, чтобы созывать людей не на беду, а на радость. Мне захотелось всех-всех созвать сюда и показать им, как косой солнечный луч ударил в лестничный трап на мостик "Товарища", отчего полосатые тени покрыли корабль и весь он со всеми матросами стал полосатым, как моряцкая тельняшка...
"Товарищ" ушёл далеко вперёд, и я увидел, как белый океанский пароход, пурпурный со стороны заката, величественно и басовито гудя, вплывал в порт. След за кормой парохода тянулся далеко-далеко, и казалось, что кто-то задёрнул тёмно-зелёное море белой кружевной занавеской.
Мы прорезали пенистый след парохода. Лихо рассекая волну, дед снова развернул шаланду.
Город промелькнул передо мной, как промчавшийся поезд. Наше судёнышко выровнялось и ходко пошло прямым курсом. Слева остались отполированные тёмно-зелёные камни, и шаланда, проскользнув в проход волнолома, вышла в открытое море. Здесь ветер был покрепче. Тупой нос шаланды ударялся о воду, с тихим шелестом сбегала через борт сеть и с плеском ныряла в воду.
Дед пел, и от этого, а может быть, от моря и от неба всё, что было вокруг, казалось праздничным. Да, у меня было празднично на душе, потому что очень уж хорошо было вокруг, и в то же время было грустно оттого, что этой красоты моря и неба не видит Виктор и никаким SOS его уже не позовёшь.
Теперь солнце наполовину спряталось в воду, и море – всё море – стало красным. Только белые барашки были розовыми, как пенка вишнёвого варенья.
Я сидел, откинувшись на борт шаланды, и снова думал о том, что в каждом дне, в каждом часе есть счастье. Жаль, если человек его не видит, не чувствует – проходит мимо, как слепой и глухой.
СОРОК ЛЕТ СПУСТЯ
Эту главу я пишу через сорок лет. Именно столько времени прошло с тех пор, как я в последний раз был в родном городе.
Вы тоже побываете в вашем родном городе. Обязательно. Наступает такое время, когда человек чувствует, что без этого жить нельзя – надо увидеть родной город...
С вокзала я пошёл в школу. В родном городе у меня ведь не осталось ни друзей, ни родных. Нет уже на свете моих родителей. В далёком городе Ангарске Муська преподаёт в техникуме. Нет ни Виктора, ни Емельяна Петровича, ни Птицы, ни Серафимы Петровны. А школа моя есть. Она – школа остаётся в памяти человека на всю его жизнь.
Было раннее утро. На улицах пустынно. Только дворники поливают охладившийся за ночь асфальт.
Дверь в школу была открыта. В нашей школе всегда было две двери: с улицы в вестибюль школы и из вестибюля в школьный двор. Так вот: я как вошёл в дверь с улицы, так увидел насквозь через вторую открытую дверь такую пестроту, что сразу и не понять было, что там. Я быстро прошёл вестибюль и попал в сад. Большой сад и разноцветный. У дорожек, как изгородь, кустарник: оранжевый, тёмно-красный и лимонно-жёлтый. А за кустарником ровный ряд деревьев – аллеи.
Где же моя акация, которую я назвал "Витя"? Нет, не найти мне её. Я походил по саду и не нашёл своего дерева. К нашей школе, видимо, прирезали и соседний участок, где раньше были маленькие, покосившиеся домики. Теперь здесь впору было заблудиться, как в лесу.
Я видел несколько больших толстоствольных акаций с пышной зелёной шапкой листвы. Какая-то из них, шуршащих на ветру и далеко отбрасывающих тень, была моя.
Я вернулся в школу и в дверях столкнулся со сторожем в очках и в тёмном халате. Он подметал лестницу и, увидев меня, сказал:
– Здравствуйте! – будто знал меня, будто мне положено было сюда прийти и в этом не было ничего необычного.
А может быть, он принял меня за учителя, который пришёл пораньше, чтобы подготовиться к уроку. Не знаю.
– Добрый день! – ответил я сторожу и быстро, почти бегом, прошёл по гулкому коридору туда, где была дверь в наш класс.
Я отворил дверь и остановился у порога. Сердце сделало несколько лишних ударов, как бы предупреждая меня: "Погоди. Постой. Не торопись. Ты давно не школьник, и тебе уже нельзя быстро бегать".
Я стоял и смотрел на ряды парт. Они были другими – новыми, но стояли так же. И вон у той – у окна – я сидел сорок лет назад.
Медленно подошёл я к парте и, согнувшись, сел в неё. Да, в н е ё, ибо я втиснулся с трудом. Пришлось откинуть планку, и при этом на обратной стороне я увидел вырезанное ножом слово "Люся" и рядом буквы "Б" и "Е". Меня кольнуло, царапнуло так, будто этим ножиком резали не парту, а меня самого. И мне захотелось сказать этому мальчику: "Подумай о том, как ты придёшь сюда взрослым и через много лет увидишь свои следы: ветвистое дерево, выросшее из посаженного тобой саженца, похожего на прутик, или исковерканную тобой парту".
Но говорить было некому: я был один в классе, как был один на один с пиратом в моём сне на спасательном катере "Диспашор".
Наверное, я долго сидел в классе, вспоминая давнишние годы и вдыхая сквозь раскрытое окно воздух раннего утра – прозрачный, чистый, прохладный. И думал о том, что всё сделанное человеком в утро его жизни в детстве и юности – будет напоминать о себе всю жизнь.
И снова и снова я вспоминал слова отца: "Что даёшь – получаешь обратно, что не даёшь – теряешь навсегда".
Вот вы прочтёте это и скажете: стоило ли повторять? А я ведь чем становлюсь старше, тем чаще и чаще повторяю эти отцовские слова, понимая всё больше и больше: надо делать людям подарки – радовать их чем можешь. От этого сразу легче на душе. Люди от этого становятся добрее, мягче. А среди добрых людей и жить легче.
Прозвенел звонок, пробудив меня как бы от забытья. По коридору затопали сотни ног. Разные голоса шумели, сталкивались, перекрикивая друг дружку. Это было как морской прибой.
Сухое описание того, что я испытывал, ничего вам не даст. Когда почти что через полвека пойдёте в вашу школу, сядете за вашу парту и услышите школьный шум, в котором вы росли, вы поймёте меня.
Всё было, как десятки лет назад: дребезжащий звонок, топот ног, гул голосов.
ПРАЗДНИК
Дверь в коридор была раскрыта, и я видел, что происходило в классе напротив. Я искал знакомые лица среди тех, кто входил в тот класс.
Вот вошла женщина, толстая, как Софья Сергеевна Ежина. Только с лицом добрым и застенчивым. Она хотела сесть за парту, но, видимо, поняла, что это ей не удастся, принесла стул и расположилась рядом.
А класс наполнялся людьми, причём мне были видны только головы. И головы эти были с проседью или совсем седые, с жиденькими зализанными волосами или совсем гладкие – безволосые. Я видел сутулые спины людей, словно они принесли сюда на плечах долгие и тяжёлые годы своей жизни.
Нет, моих соучеников среди них не было. Все эти люди были моложе меня, хотя и им уже, наверно, уступали место в троллейбусе и метро.
"Значит, я старик, – подумалось с грустью. – А мои товарищи – те, которые слушали голоса пушек гражданской войны, – воевали в Великую Отечественную, иногда рядом с сыновьями, их мало осталось на земле".
В том классе, напротив, старенькая женщина, худенькая, как девочка, тихим голосом вызывала к доске:
– Петя.
– Соня.
– Аркаша.
И выходили из-за парт, грузно ступая по скрипучему полу, седые и тучные, сутулые и морщинистые Пети, Сони, Аркаши.
– Петя, – спрашивала старенькая учительница, – Петя, скажи нам, что ты приготовил на сегодня?
И Петя рассказывал о гидростанции – второй по величине в мире, где он устанавливал турбину, и ещё о другой станции, тоже очень большой, где он был главным строителем, и ещё об одной гидростанции на далёкой сибирской реке. Он называл города, горы и реки, но учительница прервала его:
– Погоди балаболить. А я думала, Петя, что ты никогда не будешь хорошо знать географию. Помнишь ту четверть...
О приготовленном к этому уроку рассказывали и Соня и Аркаша. Они даже писали и чертили что-то на доске мелом, а в классе им аплодировали, иногда вдруг за всеми партами смеялись. Но я слышал и другое: хлюпали носами, сморкались, причём все сразу.
Потом соседний класс ушёл шумной гурьбой. Кто-то, проходя мимо, задел дверь, за которой в углу класса сидел я.
А я ждал, когда же раскроется дверь и ученики войдут в класс, где я сижу. Я смотрел на дверь, и мне казалось, что секунды отсчитывают не часы, а моё сердце считает мгновения.
Но дверь не раскрылась.
Топот ног и гул голосов прокатились, как шквал, утихали. Потом поспешно простучала пара каких-то опоздавших каблучков, и стало совсем тихо.
От окна потянуло запахом акации.
За дверью прошаркали шаги. Это мог быть старик сторож.
Я вышел из класса и столкнулся со сторожем в тёмном халате. Полой этого халата он протирал очки.
– Что же вы? – сказал старик. – Пришли на праздник и не идёте в зал?
– На праздник? – удивился я.
– Ну да. Сегодня сто лет нашей школе. Вы же из другого города приехали. Вы с поезда?
– С поезда.
– Я же говорю...
Он протёр очки, надел их, став от этого как-то строже, и пошёл по коридору. Я заторопился за ним.
"ЗЕРНО СЛОВ"
В зале было так много народу, что мне пришлось стать в дверях и, поднимаясь на носки, смотреть на то, что происходило.
В первых рядах сидели первоклассники, а чем ближе ко мне, тем всё более и более высокие мальчики и девочки. На помосте вроде сцены, которого в мои времена не было, танцевали две малышки, отчего косички у них смешно подскакивали. И я вспомнил, как, будучи первоклассником, пришёл сюда с мамой на первый в своей жизни школьный праздник. Мама привела с собой Муську потому, что её дома не с кем было оставить. С моря иногда постреливали из орудий, и мама боялась, что Муська испугается артобстрела. Нет, Муська была не из таких. Когда на этом празднике Серафима Петровна, хлопнув в ладоши, крикнула: "Кто хочет танцевать со мной?" – Муська боком-боком потопала к учительнице и, смешно подскакивая, затанцевала. А её-то от пола чуть было видно... Малышка. Пять годов. Я смотрел на неё, а когда посмотрел на маму, увидел: щёки у неё мокрые.
– Мама, ты что?
– Ничего, не обращай внимания. – Мама вытерла слёзы. – Это я так...
Мамы уже нет. И отца у меня нет. Что с того, что я сам отец. Ведь отец и мама одни. Детей может быть много. А мама и отец... Их у меня никогда больше не будет. Никогда...
Вдруг будто взлетела шумная стая птиц – это зааплодировали в зале. И я вернулся из прошлого в настоящее. Теперь на возвышение поднялся парнишка, чем-то напоминавший мне Виктора. Он произнёс отрывисто, будто выкрикнул в зал:
– "Зерно слов". Стихотворение Асеева.
Потом откашлялся, тряхнул головой, будто собирался прыгнуть в воду, и начал:
От скольких людей я завишу...
Парнишка посмотрел в зал, пробежал глазами по головам и встретился взглядом со мной.
"Забыл слова?" – мелькнуло у меня в голове.
Нет, потом я понял, что он так читал: с паузами, с выражением, встречаясь с глазами зрителей в зале. Одним словом – хорошо читал.
Первую строчку он повторил и затем читал дальше:
От скольких людей я завишу:
От тех, кто посеял зерно,
От тех, кто, чинил мою крышу,
Кто вставил мне стёкла в окно;
Кто сшил и скроил мне одежду,
Кто прочно стачал сапоги,
Кто в сердце вселил мне надежду,
Что нас не осилят враги;
Кто ввёл ко мне в комнату провод,
Снабдил меня свежей водой,
Кто молвил мне доброе слово,
Когда ещё был молодой.
О, как я от множеств зависим
Призывов, сигналов, звонков,
Доставки газеты и писем,
Рабочих у сотен станков;
От слесаря, от монтёра...
Он читал ещё немного это стихотворение. Но я не помню последние строчки. Мне всё больше и больше казалось, что передо мной Виктор. И я ушёл...
ШУТНИКИ
Во второй половине дня я бесцельно бродил по городу. Было жарко, хотя деревья разрослись так, что соединялись над головой, и казалось, я шёл не по улицам и по аллеям, а по зелёному тоннелю. И тени от листвы были под ногами, как шкура какого-то пятнистого зверя.
Мне захотелось пить, и я подошёл к прилавку, который выходил прямо на улицу. На прилавке было много больших разноцветных колб с сиропами оранжевыми, красными, зелёными, жёлтыми... Лучи солнца пронизывали колбы и цветастыми шарфами ложились на асфальт. Сиропы эти были очень соблазнительными, но у меня так высушило рот, что захотелось чистой холодной пузырчатой воды – без сладкого и липкого.
– Вам с каким сиропом? – спросила продавщица в белом халате.
– Мне, пожалуйста, без сиропа.
– Без какого: без малинового или без вишнёвого?
– Шутите.
– А с шуткой, гражданин, вода слаще и жить веселей. – Шипящая струя наполняла стакан, а продавщица говорила: – У нас, гражданин, все шутят...
Она видела во мне приезжего и не признала своего земляка.
Потом я ехал в троллейбусе без кондуктора. Голос водителя разносился по всему длинному вагону. Он рассказывал о достропримечательностях города и время от времени говорил:
– Платите за проезд, берите билеты. За четыре копейки вы увидите в окнах наш прекрасный город. А без билета ничего не увидите, потому что будете смотреть только на дверь: не идёт ли контролёр?..
В окне троллейбуса я видел целые кварталы цветочных ковров, а в конце поперечных улиц сверкало синевой море.
В ПОРТУ
Вечером я ушёл в порт. Хорошо было идти в бесконечную темень, унизанную разноцветными огоньками сигнальных фонарей и светящимися многоточиями иллюминаторов.
Синеву ночи резали сабли прожекторов.
В тишине шептались волны, и склянки на кораблях музыкально отбивали время. Кроме этих звуков, мне слышался шум ветра в парусах, хотя в порту не было ни одного парусника. Вместо них стояли, впаянные в черноту литой чаши порта, многоэтажные теплоходы – белоснежные, многооконные красавцы. Даже "Карелия" показалась бы рядом с ними жалким судёнышком.
Всё было не так, как во времена моего детства. Громадные холодильники и элеваторы упирались крышами в тёмное небо. Где-то в чёрной вышине горели красные огоньки высотных кранов. "Наверное, – подумал я, – они так высоки, что могут оказаться на пути самолётов. Вот почему на самой макушке горят эти сигнальные огни".
Всюду стояли, а кое-где и сновали механические грузчики, подметальщики, поливальщики, мойщики и подносчики...
В ярко освещённом окне я видел пульт управления со множеством кнопок и рычагов. Там, за окном, вся комната была в каких-то механизмах. Стены были расцвечены разноцветными огоньками сигналов. На столах стояли телевизоры, микрофоны, рупоры и телефоны.
У меня зарябило в глазах. Может быть, дядя Емельян и разобрался бы в этой технике и, конечно же, пришёл бы от неё в восторг. Но я мог только восторгаться красотой этих сложных механизмов, которые помогали людям в тяжёлой работе, заменяли в ней людей.
Чувства счастья и грусти охватывали меня. Было это попеременно, а иногда казалось, что одновременно.
В тёплом тумане рассвета мне виделись дымки пиратских пистолетов, паруса Летучего Голландца, костры наших рыбалок...
НЕ ЗАБЫТЬ НИКОГДА
В тот день я был у могилы Неизвестного матроса.
В почётном карауле стояли солдат с винтовкой и матрос с автоматом.
Ласточки летали, чуть не задевая бескозырку и пилотку часовых, удивляясь их безмолвию и неподвижности.
На мраморных плитах могилы лежали полевые цветы, голубые, как небо, и мохнатые пунцовые гвоздики. Цветы были совсем свежие – капельки росы блестели ещё кое-где на лепестках.
Подошли две девочки в одинаковых ситцевых платьях. Они опустились на колени, и одна из них положила на мрамор маленький букетик синих цветов.
Ветер донёс с моря острый запах водорослей.
Я вдруг почувствовал глубокую горечь, как это может быть у могилы близкого человека. У всех людей есть родные и близкие. Но есть люди, которые равно близки всем. Это люди, павшие во имя жизни других.
Склонившись над мраморной плитой и положив цветы, я отошёл в тень большой акации. На фоне голубого неба я видел бронзовый профиль матроса.
Все, кто приходил сюда, опускались на колени. Среди них было много юношей и девушек. Они никогда не видели войны. Но приходили и бывалые моряки в выцветших от солнца и побелевших от соли тельняшках. Опускались на колени и женщины, и старики.
Мои цветы уже не были видны. На мраморной плите они закрылись другими цветами.
Протяжно и как-то грустно прогудел вдали пароход.
Мне рассказали, что есть такая традиция: корабль, идущий вблизи берега, на котором высится могила Неизвестного матроса, отдаёт честь этому памятнику – салютует гудком.
Прозвенели склянки, передвинулась тень от большой акации. А люди всё шли и шли...
Я мог бы ещё многое, очень многое рассказать вам об этом дне в родном городе – о том, как я шёл в порт по знакомым, но чужим теперь для меня улицам, о том, как я побывал в том самом месте, где когда-то стоял дом, в котором я жил, но фашистская бомба уничтожила его, и теперь здесь был сквер. В этом сквере я сел на скамейку, на мгновение закрыл глаза и вдруг услышал:
– Дяденька, подвиньтесь – вы нам мешаете.