355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Ефетов » Тельняшка - моряцкая рубашка » Текст книги (страница 6)
Тельняшка - моряцкая рубашка
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:15

Текст книги "Тельняшка - моряцкая рубашка"


Автор книги: Марк Ефетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)

А Витя в двух штормах побывал, и на тебе – бронеподросток. Надо же такое придумать! Хотя, если по-честному, это была сущая правда. Ведь броня для подростков существовала и на торговом флоте. Витя не врал – кем числился, тем и назывался.

Став старше, я понял любимое выражение Виктора: "Между двумя точками самая короткая – прямая". Это мы учили в школе, и так же оно и в жизни.

Чем дольше я дружил с Виктором, тем больше понимал, как глупо хитрить. Витя был одержим честностью, правдивостью и доброжелательством. В нём было много мальчишеского, но в то же время он был какой-то взрослый, всё умеющий и всё знающий. И всегда весёлый. Да, он был из тех людей, с которыми никогда не соскучишься. Не знаю, как вы, а я люблю таких людей. С ними, если попадёшь в трудный путь, легче идти...

Солнце ещё не взошло, но малиновая луна уже поблёкла и бледной тенью висела высоко в небе, когда мы сталкивали в море просмолённую шаланду. Морской ветер обдувал лицо и солью пощипывал в ноздрях.

Мы – это дед Николай, отец, Виктор и я. Деда этого я как сейчас помню. Широкоплечий, большой, особенно когда наденет свою рыбацкую робу. Грудь нараспашку, только что рыжевато-седой бородой прикрыта. Ноги босые, узловатые, как корни дуба. А кожа на них точно кора на дереве. Лицо всё в морщинах, но в таких, что как бы украшают его, как прожилки на старом дубе. А в левом ухе у деда серебряная серьга. Она блестит, совсем как белёсый крючок на самолове. Вы-то, может быть, и не знаете, что на светлый крючок рыба всегда берёт куда лучше, чем на чёрный. Меня этому дед научил, когда первый раз дал в руки самолов. Но не подумайте, что это сложное приспособление. Штука совсем простая: крепкий шнур с грузилом внизу, а по всей длине светлые крючки. Дед больше всего ловит на такой самолов. Видели бы вы, как он его раскручивает, перед тем как забросить. Со свистом, как ковбой забрасывает лассо. Да, дед, конечно же, мог бы быть ковбоем. Вполне. Он крепкий, приземистый, и чувствуется, что нет в нём ни капли жира. Да и как ему быть, когда дед Николай всегда в работе. Старый, а хохотун, шутник, весельчак.

Дед Николай учил меня удить и во время учёбы иначе как рыбаком не называл. И, знаете, от этого как-то легче было всё понимать и делать как нужно. Не подумайте только, что дед с меня не спрашивал. Спрашивал, но как-то так, что ответ у меня всегда получался правильным. Вы знаете, что получать переэкзаменовки очень скучно. Начнут тебя спрашивать и переспрашивать, пока не запутаешься. А с дедом экзамен – одно удовольствие. Возвращаемся мы как-то с рыбалки домой, а дед, хитро так прищурясь, спрашивает:

– Дать тебе кнута?

– Что вы, деда, мне и так хватает. Во какие большие кнуты у меня.

– Ну, как хочешь. Я со всей доброй душой.

А сам радуется, и видно, что как-то так, про себя, смеётся, что я не забыл, что, по-нашему, по-рыбацкому, кнуты – это большие чёрные бычки.

Бычки ловятся лучше всего на массивах. Это большие искусственные камни из бетона. Каждый камень чуть ли не с одноэтажный дом. Массивы эти заготовили для волнолома, но война помешала постройке. Вот и лежат они на берегу. А мы с этих массивов ловим бычков и морских окуней. Сидим, свесив босые ноги, а пруты, то есть удилища, воткнуты в расщелины между массивами – они, пруты эти, сами поклонятся, когда рыба клюнет. Тогда не зевай – быстрый рывок и громкий всплеск, и бычок бьётся уже на шершавой поверхности массива.

Хорошо на массивах. Солнце ласкает, от мелкой зыби отсвечивают юркие зайчики: скачут по лицу и всё норовят в глаза прыгнуть – ослепить. Жмуришься. А дед спрашивает:

– Спишь?

– Не.

– Склянки побили? – Дед щёлкает по банке, где кружится пойманный бычок.

Эх, дед, дед! Опять подлавливает. Не скажет же: "Склянки пробили", а обязательно по-рыбацки: "Побили". Экзаменует. С подковыркой. А мне не страшно и даже приятно, что я не подлавливаюсь.

– Да, – говорю, – склянки пробили. От парохода "Пушкин" хорошо слышно. Ветром доносит. Восемь часов пробило с половиной.

Экзамены деда были для меня только удовольствием. А может быть, он догадывался, что я знаю, и потому спрашивал, чтобы меня обрадовать. Тем более что рыба ко мне не шла. Нипочём. Бывало, конечно, что дед мне крикнет:

– Подсекай, подсекай! Давай, рыбак, тащи!

Я тащил и, кроме пучка водорослей, ничего обычно не вытаскивал.

А дед смеялся. Смеялся громко, запрокинув голову, – одним словом, вовсю. И слёзы потом вытирал.

Мне не было обидно от его смеха. Ведь он с м е я л с я, а н е в ы с м е и в а л. Дед смеялся, когда ему было весело, и сердился, когда был чем-то недоволен. Если ему что-либо нравилось, так и говорил, не нравилось – тоже не скрывал. Он всегда белое называл белым, а чёрное чёрным. Я, как повзрослел, стал замечать, что не все люди так делают.

Сейчас дед вытер мокрые щёки и сказал:

– Обратно удить будем. Как палец почувствует дрожь, так подсекать надобно.

"Обратно" – это у деда означало "опять", "снова", "ещё раз". Такие у него чудные слова были.

Возвращались мы с уловом. Рыбу дед делил пополам, приговаривая:

– Это, рыбак, тебе, а это, рыбак, мне.

Я пробовал спорить:

– Так рыба-то вся ваша.

– Шутишь, – говорил дед. – Рыбаки – народ артельный. Дело такое моряцкое. Без дружбы и товарищества ко дну пойдёшь. Дружно – не грузно, а врозь – хоть брось. Понял?

Как не понять! Меня в нашем дворе удачливым рыбаком считали, в то время когда я ещё ни одной рыбины не подсек и не вытащил.

Но с помощью деда я выучился рыбачить. И рыба не стала от меня уплывать.

НА ШАЛАНДЕ

В ту ночь дед сидел на вёслах, и от лунного света лицо его казалось бронзовым, как памятник. Ветер играл его бородой и ворошил седые волосы на непокрытой голове. Дед грёб как-то особенно – размеренно и плавно. На вёслах он обычно молчал, а в тот раз прикрикнул на меня:

– Не свисти, рыбак, рыбу высвистишь всю. Понял?

Отец с кормы сказал одно только слово:

– Хорош!

Я виновато умолк. Щекам моим стало жарко, когда я представил, как из-за меня вытянут пустую сеть с копошащейся внизу парой крабов да пучками морской травы, – это было бы неблагодарно, жестоко. У деда ведь свои обычаи, свои поверья, свои приметы.

"И как это я вдруг засвистел? – думалось мне. – Обрадовался, что взяли в море, и забыл, как надо себя вести. Теперь – крышка, на катер не возьмут..."

– Ну, чего зазевался, давай махалку!

Окрик деда вывел меня из оцепенения. Рыбаку мечтать не полагается надо работать.

Теперь отец садится на вёсла, а дед и Витя берутся за сети.

Я бросаю махалку – небольшую палку с поплавком внизу и выцветшим от солнца и моря флажком наверху. Это чтобы знать, где заброшено начало сети.

Витя плюхает якорь, закрепляя на дне сеть. Отец гребёт дальше. Дед собирает складки сети, отбрасывая её из лодки в воду.

Какая она всё-таки тонкая и нежная. Не таким уж большим комком сеть лежит на дне лодки, а в море растянулась, пожалуй, на полкилометра.

Извилистой змейкой соскочила последняя складка. Я бросил вторую махалку, и опять тяжело плюхнулся якорь, окатив меня блестящими серебристыми брызгами.

– Настрой! – кричит мне дед.

Я подбавляю груза там, где сеть опустилась неглубоко, и повыше подвязываю мокрый канат, подтягиваю сетку в тех местах, где она села низко. А дед смотрит и вполголоса будто бормочет:

– По-рыбацки. Ще трошки... Молодец!

И как же радостно, когда дед хвалит! Он ведь скуп на слова, ой как скуп! А настройка сети – это, думаю, не проще, чем настройка скрипки. Дело тонкое, сложное, как деда говорит – рыбацко-моряцкое. Тут и ветер учесть надо и течение – многое, о чём здесь и не расскажешь. Тёплое море нагрето поверху солнцем, и рыба уходит на дно, где попрохладней. Тогда, настраивая сеть, не жалей грузила. А если поверху холодное течение идёт, подвязывай побольше поплавков. Во как!

Облака в небе как приклеенные – не двигаются. А море спокойное-спокойное – чёрное вдали и серебристо-золотое под луной. От всего этого так хорошо, что хочется петь. Но я боюсь, хотя знаю, что на море свистеть нельзя, а петь – пой в своё удовольствие.

И в это время запевает чуть слышно дед. Он поёт без слов, но так чудесно, что в мотиве его песни и шелест косяка скумбрии, и тихий шорох нежной зыби, и дыхание ветра, и чуть-чуть уловимое поскрипывание нашей шаланды. Я вспоминаю сказку, которую рассказал мне портной Птица. Как легко на душе, когда слышишь или сам поёшь хорошую песню. Как будто песня эта несёт тебя на крыльях. И ты летишь-летишь по-над морем с золотистой дорожкой, садишься на белое облако и снова летишь к самой луне и к звёздам. Они совсем близко.

Теперь я думаю только об одном: неужели кончится это счастье в золотистом просторе воды и неба, неужели никогда меня не возьмут сюда в утро тумана, когда воздух розовый, море синее, а небо на горизонте тёмно-вишнёвое.

Тишина.

Деда говорит:

– Вот оно, рыбак, как получается. Сегодня ты с нами рыбачишь махалки кидаешь точно и ловко, вроде бы всю жизнь только это и делал, что сеть на море настраивал. Молодец! Теперь тебе и поматросить не грех. Возьмёт тебя батька на большой корабль, раз ты уже шаландой крещённый.

– Возьмёт, – говорит отец.

Я смотрю на деда и думаю: "Опять помог мне деда". И делает он это доброе между прочим, и совсем не так, как некоторые, – сделают добра на грош, а кричат во всё горло: "Смотрите, какой я добрый".

На корме широко улыбается Виктор. Это он радуется за меня. А я бы расцеловал всех: и деда, и отца, и Витьку. Я бы пел, кричал во всё горло, танцевал бы, прыгал от радости...

Отец выгребает к берегу. Шаланде легче – груз сброшен в море, и отец гребёт веселее. Уключины курлычут, как журавли, и море причмокивает, обсасывая вёсла.

Теперь серебристо-золотая дорожка бежит от луны через горизонт к самой нашей шаланде. И мне кажется, что я плыву в сказочном царстве серебра и золота, в бездонной глубине спокойствия и счастья. Иногда кажется, что до берега рукой подать, а мы всё идём и идём.

Как же мне хорошо! Лучше и быть не может. Хочется, чтобы дороге этой не было конца, чтобы берег, тёмный и мрачный, не надвигался на нас своей массой.

И дед снова запевает. Я щиплю себя за руку, чтобы проверить, не сон ли это. Нет, не сон. Мне больно, и от этого делается ещё лучше.

Рыба выскакивает вдруг из воды, трепеща в воздухе, разбрасывая вокруг себя радужные брызги, и снова плюхается в море. Меня вдруг обдаёт острым и свежим запахом моря. Так пахнет оно здесь, у берегов нашего города, и далеко-далеко, возле Африки или у Коралловых островов.

Я на мгновение закрываю глаза и вижу себя под грот-мачтой фрегата. Я слышу свист ветра в ушах и звонкий голос капитана:

– Лево руля!

– Есть лево руля!

Скользит наша шаланда, чуть покачиваясь на волнах, и так же вот скользит боевой фрегат.

Я вижу тупоносые пушки, ядра, сложенные пирамидами, и бомбардиров в красных платках на голове. Только пираты повязывают эти красные косынки по-особому – не так, как наши женщины, а в обтяжку, с узлом на виске...

Деда обрывает песню и кричит:

– Суши вёсла! Рыбаки – в воду!

Мы с Витькой прыгаем через борт. Шаланда врезается в песок.

Мы берёмся за борта. Полной грудью глубокий вдох и один мощный выдох:

– Р-раз! Взяли! Ещё раз! Взяли!

Трижды звучит зычная дедовская команда – и шаланда на берегу.

Теперь снова спать крепко-крепко, как можно спать только у самого моря в насквозь пропахшем рыбой шалаше. Спать до тех пор, пока не прозвучит команда деда:

– Вставай, рыбаки, тянуть пора!..

Огромная шпагатная сеть – длинная и тяжёлая – тянется к берегу двумя змейками узкой верёвки. На верёвках шлеи – ремни, надеваемые через плечо.

Медленно отступая шаг за шагом, мы тянем волокушу. Дед подзадоривает нас:

– А ну, рыбаки, навались. Ра-а-зом!

Я чувствую, как набухают мускулы рук, как перекатываются под кожей, будто сливы. Скашиваю глаза на свои плечи и руки и радуюсь своей силе.

А передо мной тянет Виктор. У него на руках мускулы – не сливы, а яблоки. Он тёмно-коричневый; не беда, что узкоплечий и ничуть не выше меня ростом. Зато весь жилистый – вроде гладиаторов, каких я видел на картинке в учебнике истории.

"Ничего, и я буду таким! Только бы меня брали на работу – рыбацкую или моряцкую, всё равно..."

Сеть уже на берегу. В ней бьются рыбы, блестящие на солнце до боли в глазах. Вот высоко подпрыгнул бычок с широко раскрытым ртом. Кажется, что бычок этот выкрашен во все цвета моря. Он переливается золотым и зелёным, розовым и голубым, серебром чешуи и тёмной чернотой брюха. Бычок этот как море – всехцветный. Отец перехватил его на лету и уложил в трепещущий ряд рыб, которыми полна уже большая корзина.

Дед работает спокойно, размеренно, хмуря брови и не подавая виду, что он доволен хорошим уловом. Рыбы так много, что не хватает корзин, припасённых тут, у шалаша.

Дед быстро-быстро перебирает своими жилистыми руками скользких бычков, отделяя мелких от крупных.

Капельки, застрявшие в ячейках сети, кажутся драгоценными камнями.

– Деда, – говорю, – сеть вся в бриллиантах.

– А ты бриллианты видел?

– Не. Не видел. Я знаю – они блестят.

– Блестят. Это правда. И сеть блестит. А богатство не в этом блеске. Не всё то дорого, что блестит. Блеск от воды. А богатство в кошеле – рыба.

– Едут! – говорит отец.

Шурша колёсами по песку, подкатывает к морю телега с высокими ивовыми корзинами. По всей дуге, что высится над конём, надпись: "Красный рыбак". Пока дед с отцом грузят корзины, мы с Витей разжигаем костёр.

И вскоре, когда солнце уже засветило вовсю и даже стало чуть пригревать, затрещали сухие ветки под котелком, и у меня приятно защекотало в носу от запаха ухи.

Мы сидим вокруг костра и большими деревянными ложками хлебаем ароматное и вкуснющее варево. Костёр выстреливает искрами, волны плещутся о берег и словно шепчутся, шурша галькой.

– Отдавай сына в артель! – говорит отцу деда. – Справный он у тебя рыбак.

Отец вытирает усы и, повернувшись к набежавшей волне, моет ложку и передаёт её деду:

– Спасибо. Хороша уха!

– Так вот, – говорит дед, показывая на меня, – отдашь рыбака или как? Хороший хлопец, подходящий. Мы теперь не кажный за себя, а кажный за всех – артельно. Нам и снасть дают, и одежду – всё из кооперации. Забрасывай только сеточку и тяни. "Красный рыбак" сам торгует и кажному выделяет свои паи. Во как! Даёшь рыбака?

– Какой он рыбак – зелен! – Отец взял меня за руку. – Пошли!

Отец сам никогда на людях не хвалил меня и хвалить не разрешал другим.

В тот же день он дал мне рубль на стрижку с одеколоном и сказал:

– Как только представится случай, возьму тебя в море на катере. Шаланда не в счёт.

А случай, как говорится, не заставил себя ждать.

ЧАЙ И САХАР В МОРСКОЙ ВОДЕ

Итак, я отправился к парикмахеру Канаревскому, которого мы, мальчишки, называли "Канарейка". С виду он меньше всего походил на эту птичку. Канаревский был высокий, сутулый, с округлой спиной. И вообще в нём много было этой округлости: круглое лицо, круглая голова без волос, щёки красные и круглые, как спелое яблоко. И говорил он как-то округло, ласково:

– Заходил ко мне вчера этот портной, товарищ Птица. Чудесный мастер, артист, а у самого пиджачок, скажу вам, каши просит. Вникаете? И нос, как с мороза. Болен, должно быть. Бедняга. Да, многие привержены. Многие...

Когда я вошёл в парикмахерскую, Канаревский скорчил гримасу и махнул рукой.

Это должно было означать: "Тоже вот клиента бог послал".

Клиент я был маловыгодный: стрижка под машинку, и всё. Не знал же Канаревский, что в этот раз отец дал мне денег на одеколон. Обычно же такие клиенты, как я, никаких там одеколонов, кремов-компрессов не признавали. Одним словом, такой клиент был не морж. В нашем городе парикмахеры называли моржами богатых клиентов, на которых что ни лей согласен и за всё платит.

Канаревский работал и вздыхал. Я ждал своей очереди и думал: "Ну почему есть такие люди на свете, что ни о ком хорошего слова не скажут? Каждого им только бы мазнуть грязью. Вот намекает на то, что Иван Яковлевич пьёт. А я-то знаю, что он капли в рот не берёт. В прошлый раз, когда я был в парикмахерской, Канаревский тоже растекался ласково так, с улыбочкой, о том, что Емельян Петрович ходит гулять в новом суконном костюме, как богач всё равно, а сапожник. "Ну, у этого, люди говорят, деньги сами делаются, – рассказывал ласковым голосом Канаревский. Доставай только для денег белую бумагу нужного качества". И опять чужому клиенту – совсем с другой улицы – очернил дядю Емельяна. Знал же Канаревский всю историю с деньгами, с машиной, с бегством Ежина. Всё знал. А вот на тебе, не мог отказать себе в удовольствии хотя бы намёком, но очернить человека.

И я заметил, что, говоря плохое о людях, Канаревский всё время оглядывался на дверь. Этим он выдавал себя. Ведь лжец всегда оглядывается: как бы не появился человек, на которого он клевещет, или тот, кто может его разоблачить.

Никого не любил Канаревский. Ну и его тоже не любили. Правильно говорил мне отец: "Хочешь быть любимым – люби". А ходили к Канаревскому потому только, что в нашем районе не было тогда поблизости другой парикмахерской. Если бы не это, не видать бы ему ни одного клиента. Ведь Канаревский замечал во всех людях только плохое – презирал людей. Ну и ему платили той же монетой. Хотя был человек, о котором парикмахер говорил всегда с уважением. При этом он всегда переставал брить или стричь, клал свой инструмент на мраморный подзеркальный столик и поднимал вверх указательный палец правой руки:

– Гений! Умеет человек жить. Преклоняюсь.

Когда я, получив от отца рубль, пришёл к Канаревскому, у него сидел булочник Криади. От этого Криади всегда шёл запах сдобных булочек. И сам он был похож на сдобу с изюмом: глазки чёрные, как изюминки, на пухлом лице.

Криади любил поговорить. Канаревский тоже, мне кажется, никогда не держал язык на привязи. Как при такой разговорчивости парикмахер ни разу не зацепил у своего клиента губу или не отхватил один из его пышных усов, оставалось для меня тайной.

– Не слышали? – спросил Канаревский. – Семья Ильи Григорьевича вернулась с курорта?

– Вернулась, – сказал Криади. – Вчера Софья Сергеевна заказала у меня торт.

Канаревский положил бритву на столик:

– Умеют жить. Преклоняюсь. И зачем им курорт? Дачу надо строить. Свою.

– А чем плохо на курорте? – спросил булочник.

– Вникайте, я сказал: "свою". Недвижимость. Имущество. А курорт что? Потратил деньги, и ничего тебе не осталось. Нет, что ни говорите, а своё это своё. У моря. С садочком. Фрукты теперь в цене.

Криади не мог говорить, облепленный со всех сторон пеной, которую быстро снимала острая бритва.

– Да, – продолжал парикмахер, – своя приморская дача – это вещь. Недвижимость всегда прибыль даёт. Вникаете?

Он повернулся править на ремне бритву, а Криади, воспользовавшись этим, заговорил:

– Приморская дача? А вы о шторме слышали? Море подмывает весь берег под горой. – Он посмотрел в мою сторону и шёпотом сказал Канаревскому: – О даче потом.

Я сидел за маленьким круглым столиком с жёлтыми пыльными газетами и журналами и слушал оживлённый разговор парикмахера и клиента.

– Шторм в девять баллов, вы знаете, что это такое? – говорил Криади и при этом покачивал головой так, что белая пена с его тугих красных щёк падала на пол, совсем как с лошади, промчавшейся галопом.

– Ха, девять баллов! – Канаревский размахивал бритвой, как можно размахивать веером. На это нельзя было смотреть, так было страшно. Девять?! А одиннадцать не хотите! Я был на "Карелии" в одиннадцать баллов. Обед не варили – понимаете? Борщ выплёскивало из котла. А в кочегарке летали раскалённые угли, как ласточки. Что скажете, Криади? Там же новый капитан. Я его знаю – не раз и стриг, и брил... Ничего особенного. Это не для "Карелии". Так себе капитан – на катеришко. А то пароходище. Первый класс. Махина.

– Да, – подтвердил Криади. – Одиннадцать баллов – это страшно. Кошмар. Но тогда "Карелия" и при одиннадцати не села на рифы.

– А, проскочила... Минуточку, подымите подбородок... Вот так. Прелестно. А сейчас, значит, капитан этот сел на рифы. Он всегда брился без одеколона. За полтинник. Бездарность. Вникаете? И крепко сидит "Карелия"? Что говорят?

– Как пришитая. Кошмар. Говорят, что там в трюме груз чая и сахара. Там всё море вокруг стало сладким, как стакан чая у доброй хозяйки. Вы подумайте: пробоина такая, как в печи на двенадцать хлебов. Кошмар. И что главное: при ударе ящики с чаем разбились и чай этот весь в воду и, можете себе представить, засорил помпу. Качают, а насос ничего не даёт... Височки, пожалуйста, мне прямые.

Да, Канаревский любил, как он говорил, вникать и быть осведомлённым.

Парикмахер уже брызгал клиента одеколоном и обмахивал его салфеткой. В парикмахерской расплывался пахучий туман, и воздух стал ароматным, как в парфюмерном магазине.

– Кошмар! – повторял Криади. – Когда же отправляется спасательная экспедиция? Ужас: чай с сахаром в море. Кто же идёт спасать?

– А, – махнул салфеткой Канаревский, – кто идёт... Говорят, что "Пушкин" и ещё на "Диспашоре" этот Гегалашвили. А иностранцы предлагали по радио свои услуги, и наши отказались. Дорого.

Меня, по правде говоря, удивило, что парикмахер так отлично всё знает. Ведь несколько минут тому назад он спрашивал Криади: "Что говорят?" И вот, оказывается, сам всё знает.

Но удивился я только на мгновение, вспомнив, что Канаревский всегда так: чтобы быть осведомлённым, обо всём старается расспросить, а сам вначале помалкивает. И вообще слова, казалось, существовали у него на то только, чтобы скрывать его мысли.

– Да, да, – вздохнул Криади. – Этот маленький "Диспашор" будет спасать огромную "Карелию"... Кошмар! – Криади поднялся с кресла. Сколько с меня? Мальчик, иди в кресло...

Эту фразу я услышал уже в дверях, выбегая из парикмахерской. Мне было не до стрижки.

"ВОЗЬМЁТ – НЕ ВОЗЬМЁТ!"

Пока я бежал домой, в голове, как поршень, стучали два слова:

"Возьмёт – не возьмёт! Возьмёт – не возьмёт!" В том, что Гегалашвили возьмёт с собой отца, я не сомневался. Случилась большая катастрофа, отправляется спасательная экспедиция, и тут мог пригодиться опыт моего отца. Но вот возьмёт ли он меня с собой? Этот вопрос очень трудно было решить. С одной стороны, экспедиция слишком сложная, дальняя и опасная. Можно ли брать в неё мальчишку? А с другой – отец дал мне слово, что возьмёт с собой при первом же случае, когда выйдет в море.

Я пробежал мимо булочной Криади. Огромный деревянный крендель у входа скрипел, раскачивался от ветра. Я слышал, как хлопали булки, которые грузчики перебрасывали, точно мячик, из рук в руки. Это нагружали хлебом фургон: хлоп-хлоп-хлоп-хлоп. А в моей голове одно:

"Возьмёт – не возьмёт! Возьмёт – не возьмёт!"

В окне сидел Птица, поджав под себя ноги. Он крикнул мне:

– Здоровеньки булы! Куда бежишь? Нитки мне в иголку!..

Я не остановился. В голове стучало: "Возьмёт – не возьмёт!"

Отца дома не оказалось. Он был в порту.

– Хорошо, что явился. Вот отнесёшь папе поесть. От него только что прибегали – он уходит в море, – сказала мать.

Через минуту я бежал в порт. Даже здесь, под защитой стены волнолома, море кипело и пенилось, как крутой кипяток. Волны захлёстывали набережную, растекались по камням, шурша, убегали обратно, оставляя на берегу пену, похожую на лишай.

Красноклювые птицы тревожно кричали своими скрипучими голосами, поднимаясь над волнами. А вообще шум стоял такой, будто стреляли из пушек, будто грохотали танки, будто рвались снаряды. Девять баллов! Я вспомнил слова отца о том, что все люди делятся на живых и мёртвых и тех, кто плавает в море. Да, это правда: кто сейчас в море, находится где-то между жизнью и смертью. А всё-таки как только на меня задуло запахом горькой соли, йодистых водорослей и свежей рыбы – запахом моря, – мне с ещё большей силой захотелось на корабль. И снова в голове начался перестук: "Возьмёт – не возьмёт! Возьмёт – не возьмёт!" Нет, должно быть, не возьмёт. Отца не было на месте. Его бледнолицый желтоволосый помощник прокричал мне:

– Подожди. Скоро придёт!

Я ждал и смотрел, как, покачивая седой головой, мчался к берегу огромный вал-великан.

– Отойди! Окатит! – крикнул мне кто-то в самое ухо.

Я вошёл в будку, где стояли весы. Отец называл эту будку "Клуб моряка". Бывало, придёт домой и говорит: "У нас сегодня в клубе моряка спор был". Мать возмущалась: "Клубы только купеческие бывают, как был у Ежина. Выдумаешь тоже: "Клуб моряка". А отец не сердился, а только смеялся.

Так вот: вошёл я в эту самую будку – клуб. Тут было чуть тише. Грузчики в мешках, накинутых на голову, как капюшоны, сидя на корточках, курили в углу. Какой-то высоченный человек стоял голый до пояса и выжимал воду из своей тельняшки.

Хлопала дверь. Люди входили и выходили, и со всех сторон слышались разговоры о "Карелии".

СИГНАЛ БЕДСТВИЯ

Первое несчастье, которое постигло "Карелию", случилось с приводом рулевого управления. Во время сильного шторма туго натянутый привод рулевого управления лопнул, как струна балалайки. Корабль потерял управление. Его бросало по ухабам огромных волн. "Карелия" проваливалась в морское ущелье между зыбкими горами шквала. Палубу заливало водой. Груз, сорвавшийся с привязи, разбросало по бортам. И, в довершение всех бед, "Карелия" заблудилась.

Да, такое может произойти не только с человеком, но и с кораблём.

А случилось всё вот как.

На вторые сутки страшного шторма в темноте непроглядной ночи перед "Карелией" показался вспыхивающий огонёк, будто закурил кто-то недалеко от носа корабля.

– Прямо на борту маяк-плавучка! – крикнул вперёдсмотрящий.

И все, кто услышал эти слова, обрадовались.

Уж такая счастливая судьба у вперёдсмотрящего – человека, который первым видит долгожданную землю, или спасательное судно, или маяк! На старых парусниках вперёдсмотрящий сидел в бочке, привязанной к верхушке самой большой мачты. И я всегда мечтал: "Вот бы мне стать вперёдсмотрящим".

Но вернёмся к "Карелии", где вперёдсмотрящий увидел плавучку. А по этой плавучке можно взять правильный курс и затем зайти в тихую воду, спастись от шторма.

Можно? Да, можно, если, конечно, плавучий маяк не сорвало с положенного места и не отнесло в противоположную сторону.

А если отнесло...

Тогда и происходит то, что произошло с "Карелией". Маяк-проводник оказывается маяком-обманщиком. Вместо тихой воды "Карелия" попала на острые подводные рифы, да так прочно, будто корабль прирос всем своим корпусом к этим камням. И в эфир полетели позывные:

SOS! SOS! SOS!

"Всем! Всем! Всем!"

"Всем, кто меня слышит! Спасите нас!"

Когда в радионаушниках и в приёмниках раздаются эти позывные, все радиоаппараты настраиваются на одну эту волну, по которой над всем миром летит призыв к помощи – сигнал бедствия: "Спасите наши души".

Вообще говоря, этот самый SOS существовал и до изобретения радио. Только в те времена его передавали пушечной пальбой. На всех почти кораблях – и в том числе на торговых – была тогда хотя бы одна пушка. Сигнал бедствия подавался флажными сигналами на мачте, красными ракетами, тревожными гудками или сиреной.

А с "Карелией" случилось бедствие. Можно сказать, катастрофа. Острые рифы распороли днище корабля, разбили ящики с грузом. И в пробоины хлынула вода.

Заработали помпы, но тут-то и произошло то, о чём говорили парикмахер Канаревский и булочник Криади: помпы засорились грузом – перестали работать.

АРТЕЛЬ НАПРАСНЫЙ ТРУД

Наскочив на подводные камни, "Карелия" сильно повредила руль и винт. Весь корпус изрешетило пробоинами. Вода хлынула в корабль со всех сторон. Вода проникла в трюм и в кочегарку, в помещение для команды и в салон, который был столовой, кинотеатром и залом для собраний. Чтобы не допустить взрыва, на "Карелии" были погашены все котлы.

Да, казалось, что спасти "Карелию", вырвать её у неизбежной гибели нельзя.

Весь огромный пароход освещался теперь тремя ручными масляными фонарями, да кое-где вспыхивали, как светлячки, карманные фонарики. Но их берегли – батареи этих фонариков не так-то живучи. Эти фонарики и так давали жёлтый тусклый свет, в котором виднелись пробитые иллюминаторы. В эти пробоины вкатывались обжигающе-холодные потоки морской воды. Вода чернела на полу кают, по ней хлюпали моряки, не снимавшие вот уже несколько дней высоченных сапог и тяжёлых мокрых бушлатов.

Я слушал, о чём переговаривались грузчики в мешках-капюшонах.

Из этих разговоров мне становилось ясным, что "Карелию" не спасти.

Один грузчик сказал:

– Спасать "Карелию" – артель напрасный труд. Людей поснимать надо. Вот что.

Другой добавил:

– Летом водолазы поднимут. А теперь и гадать нечего.

А третий произнёс короткое, но грустное слово:

– Амба!

Что оно значит в точности, я определить не мог. Но знал, что так говорят в порту, когда умер человек, утонул, или ещё в тех случаях, когда что-либо сгорело, пропало, погибло. Слово это означало что-то вроде: конец, крышка, всё.

Из разговоров этих же грузчиков я понял, что моряки с "Карелии" не повесили нос, не сдались. По пояс в ледяной воде они кладут заплаты и пластыри на израненное тело корабля, цементируют трещины, качают воду, проникающую во все щели. А вот в насосы и помпы вода идёт не всегда. Вся она, вода эта, засорена чаем. Миллиарды чаинок высыпались из разбитых ящиков в трюм, где плескалась морская вода, набухли в ней, превратив воду в эту кашу.

Вот в какое время на сигнал SOS к "Карелии" подошёл иностранный спасатель – пароход "Лавалет".

Пароход-спасатель! Сколько раз отец рассказывал мне о людях таких кораблей! Спасатель – это профессия, которая требует от человека всех его сил, опыта и самой жизни. Как мне хотелось быть спасателем!

МЕЧТЫ

Особенно мне хотелось спасти Виктора или Серафиму Петровну. А ещё лучше – их двоих. И ещё Муську мне хотелось спасти. Я представлял себе, как в порт приходит новый спасательный катер – быстроходный, с острым носом, чуть наклонённой назад тупой трубой, с блестящими водомётными пушками (это на случай пожара). В порту вывешивается объявление, что для нового спасательного корабля требуется опытный капитан. Что делаю я? Иду к Канаревскому и говорю:

– Мне сегодня играть в театре.

Он спросит:

– Тебя берут статистом за полтинник?

А нас, мальчишек, правда брали играть толпу и во всякие там массовые сцены.

Я скажу:

– Берут. Только там пьеса из заграничной жизни. Забастовка капитанов. Дайте-ка мне парик и приклейте бороду, чтобы я был похож на настоящего морского волка.

– Деньги вперёд! – скажет Канаревский.

И я выложу деньги, а он в полчаса сделает из меня самого настоящего морского волка. Такого возьмут без звука. Только посмотрят – и сразу же на корабль. И вот я на мостике спасателя.

– Полный вперёд!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю