Текст книги "Тельняшка - моряцкая рубашка"
Автор книги: Марк Ефетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
– Есть полный вперёд!
Ветер рвёт мою приклеенную бороду, но я придерживаю её рукой, а в другой держу рупор, в который отдаю команду. И в это самое время терпит бедствие шаланда, нет – пароход, на котором гибнут Серафима Петровна, Муська и Виктор. Витя, конечно, сделал всё, чтобы спасти их, но выбился из сил. Он теряет сознание. А я в рупор кричу Виктору:
– Крепись!
А своему боцману командую:
– Свистать всех наверх!
Потом я перепрыгиваю с борта на борт и выношу на руках: сначала Серафиму Петровну, потом Муську, а затем перебирается на мой спасательный корабль Виктор. Он опирается на моё плечо...
Да, я не раз представлял себе это. Но теперь было не до фантазий. Не мечты, а правда.
"Лавалет" стал на якорь совсем близко от рифов, о которые билась "Карелия", как рыба, выброшенная на камни.
Шторм утих. Посветлело небо, и море из чёрно-коричневого снова стало зелёно-синим.
"Лавалет" был очень красивым пароходом. Труба была выкрашена в ярко-жёлтый цвет, палуба – белая, спасательные круги – вполовину красные, а медные помпы так надраены, что казались золотыми. На мачтах "Лавалета" висели два больших чёрных рупора – громкоговорители. И матросы "Карелии" услышали звуки оркестра, который исполнял какую-то весёлую американскую песенку.
Вот оно, спасение! Прежде всего свет, потом пар в трубах отопления, новые насосы, которые осушат каюты – выкачают воду с чаем...
ОТКРЫТЫЙ ЛИСТ
Для меня на этом оборвались разговоры грузчиков о "Лавалете". В будку, где стояли весы, вошёл отец:
– Ты чего тут?
– Я принёс тебе поесть. На дорогу. Ты тоже идёшь в море?
– Иду.
Отец взял из моих рук узелок и пробормотал что-то вроде "выдумывают тоже" или "вечно эти заботы". Он перекладывал кастрюльки и баночки из кулька в свою сумку, которую всегда брал с собой в море, а я тихо так сказал:
– А я?
Конечно, отец мог не расслышать или сделать вид, что не расслышал: в порту было шумно, особенно в тот штормовой день. Но мой отец не любил хитрить – даже в самом малом.
Он сказал:
– Я обещал тебя взять в море – и возьму. Но сегодня очень опасно. Нельзя. Понял?
– Понял. Мне идти домой?
– Погоди. Вот идёт Гегалашвили.
Капитан "Диспашора" всегда был порывистым и быстрым. Но в этот раз он так стремительно влетел в будку, как будто за ним гнались.
– Слыхал про "Лавалета"?! – выкрикнул он ещё с порога.
– Что-то слышал, – сказал отец. – "Лавалет" – опытный спасатель.
– Пират он, а не спасатель! – Гегалашвили обвёл глазами будку, скользнул взглядом по мне, но не задержался, будто я был из стекла или меня вовсе не было здесь. – Нет, ты подумай! – бушевал он. – Капитан "Лавалета" предложил капитану "Карелии" подписать открытый лист.
– Не может быть! – воскликнул отец. – Ты шутишь, Самсон. Там же люди гибнут.
– А, – махнул рукой Гегалашвили, – что люди, когда можно заработать доллары!.. Им эти зелёные бумажки всегда дороже человека!
– Ка-а-апитан! – прокричал кто-то за дверью.
– Ну, до свиданья! – Отец протянул мне руку.
Они уходили. Меня не взяли. Но в то время я думал о другом: "Неужели это возможно?" Открытый лист. Я знал, что это значит. Чистый лист бумаги, на котором написано только, что такой-то капитан берётся спасти погибающий корабль. А хозяин этого корабля, если корабль будет спасён, уплачивает сумму. И в этом месте стоят точечки. И спасатель потом проставляет любую сумму: самую высокую. Закон требует только одного: чтобы сумма эта была не выше стоимости спасённого корабля. Подписывают открытый лист, когда знают: всё равно корабль на дне моря и никто, кроме этого спасателя, не берётся его поднять. Да, так бывает, когда вытаскивают ржавое железо, мёртвый корабль, облепленный ракушками. А тут – люди. Им грозит смерть. Как же можно пользоваться этим и предлагать открытый лист? И во что ценить спасённых людей? Разве есть цена человеческой жизни?! Это всё равно, как если бы с человеком случилось несчастье – он попал бы под машину или под колёса трамвая, истекал бы кровью, а в это время примчалась бы "скорая помощь" и врач сказал бы раненому: "Подпишите открытый лист, по которому обязуетесь уплатить мне любую сумму, и только тогда я повезу вас в больницу, попытаюсь спасти вам жизнь".
Отец и Гегалашвили были уже в дверях, когда я услышал, как капитан, должно быть отвечая на вопросы отца, сказал:
– Да, заболел переводчик. Заболел!
– Стоп! – Отец повернулся и махнул мне рукой: – Поехали, Тельняшка. Будешь переводчиком.
В МОРЕ
Отец говорил мне, что, уходя в море, всегда с особой любовью смотрел на берег. Разве может быть уверен моряк, что он вернётся? И в эти минуты я заметил, как прав был отец. Никогда я не видел порт родного города, порт, в котором я проводил половину своей жизни, так ясно, выпукло, будто смотрел в стёкла стереоскопа. Такой аппарат, похожий на бинокль, был у меня дома. В него закладывались картинки с двумя одинаковыми изображениями. Посмотришь в стёкла и увидишь всё, как в жизни, – выпукло, чётко, ясно. Только что не движется. Да, таким я увидел порт в последние минуты прощания.
Мы отправились на "Диспашоре". Поднимаясь по узкому трапу на борт, я думал о том, как опишу всё это путешествие в своём дневнике, – всё, начиная с этого момента: я иду по узкой доске с набитыми на неё поперечными планками, а ветер изо всех сил старается сбросить меня в воду. Море окатывает меня брызгами, трап скользкий – он качается, уходит из-под ног, и в этот миг мой желудок подступает к сердцу, губы сохнут, струйка пота течёт по спине. А всё равно хорошо! Я чувствую себя одним из героев морских рассказов писателя Станюковича.
Если бы меня спросили, что я люблю больше всего на свете, я бы ответил, не задумываясь: "Море!"
И как же я презирал людей, боявшихся качки или спрашивающих меня: "Мальчик, а что это за полоски на твоей маечке?"
"Маечке"?! Нет, вы послушайте: надо же такое придумать. Взрослые люди и не знают, что такое тельняшка – моряцкая рубашка. Вы, может быть, не верите мне, что есть ещё на свете такие люди. Их сколько хотите. Да хотя бы Криади. Живёт в приморском городе, а говорит (я сам слышал): "Этот парусник долго поднимал якорь, отошёл от первого причала и потом только сообразил, что ветра нет, спустил паруса и запыхтел мотором".
Здорово сказано! Будь я учителем, я бы за такой рассказ поставил кол. Ну кто говорит "поднимал якорь", когда даже Муська знает, что якорь выбирают. А вот тоже выражение: "Отошёл от причала". Это корабль-то отошёл! Не отошёл, конечно же, а отшвартовался. Ребёнку, кажется, ясно. Дальше. Нет, вы подумайте: в одном предложении столько ошибок! "Спустить парус". Ну сказал бы: "Убрать паруса". Всё-таки понятнее. Хотя тоже не ахти как точно. Настоящий моряк скажет, вы же знаете это: "Срубили мачту". И всем ясно, что убрали паруса...
Мы разворачиваемся по ветру и покидаем порт. Впереди широкая корма парохода "Пушкин". Она поднимается и опускается, как качели. Кормовая мачта парохода кажется мне очень высокой. Она чертит в свинцовом небе круги и петли. Кажется, что это не мачта, а гигантский карандаш, которым великан пишет по грифельной доске.
Мимо нас проплыл маяк. Он поразил меня. Я-то и не знал, что он такой огромный. Маяк всегда казался мне лёгким, красивым – чем-то вроде перечницы на столе или флакона для духов. А тут громадный – выше кормовой мачты идущего впереди парохода.
За маяком волнение усилилось. И вдруг я почувствовал, что мне трудно дышать, что небо падает на палубу, а море становится дыбом...
Я лежал на узкой койке, закрыв глаза.
– Вот видишь, – говорил мне отец, – просился в море, а сам сразу же скис. Разве можно смотреть на верхушку мачты? От этого только сильнее кружится голова. Теперь, когда спустился в кубрик, лежи спокойно и ни о чём не думай. Обойдётся.
Да, не думай. Я думал и думал всё время об одном: "Зачем я так рвался в море? Сидел бы сейчас дома, готовил уроки (даже это занятие казалось мне теперь заманчивым), слушал бы, как за окном воет ветер. А в комнате тепло, светло и, главное, пол, стены и потолок стоят на месте – их не бросает из стороны в сторону. Они не лезут на тебя снизу, сверху и с боков. Нет, клялся я сам себе, – ни за что, никогда, никакая сила не оторвёт теперь меня от земли!"
А ведь совсем недавно во мне бушевали храбрость и нетерпение, давнишнее желание стать спасателем и любопытство: стремление к новым ощущениям и испытаниям – пусть даже самым трудным.
Стук судовой машины, шум волн, свист ветра – всё это сливалось у меня в один сплошной гул.
И в гуле этом я услышал голос отца:
– Ты не спишь? Постарайся подняться. Идём наверх. Пришло время отработать тебе за то, что тебя взяли на корабль. Только смотри не осрамись.
"Что это? – подумал я. – Ведь отец сам же говорил мне, чтобы я, спустившись в кубрик, не поднимался больше наверх. И это так было на него не похоже – менять своё решение. Да, должно быть, что-то действительно серьёзное".
Но как же мне тяжело было оторваться от койки! Я знал, мы уже учили, что есть сила притяжения земли. Но здесь, в кубрике, сила эта в сто раз усилилась. Койка держала меня, тянула вниз. И тут я сказал себе: "Воля!" И вскочил рывком.
– Теперь пошире расставь ноги, ступать на всю ступню и не качаться!.. Вот так.
– Пошли, папа!
Мы поднялись на палубу, и здесь, на какое-то время, я почувствовал себя лучше.
– Помочь тебе? – сказал отец, когда по крутой лестнице мы стали подниматься на мостик.
– Нет, я сам.
У меня было такое чувство, будто ботинки мои из железа, а ступеньки лестницы магнитные. Как же трудно было отрывать ноги от ступенек!
За кормой поднималось что-то огромное – тёмное, почти чёрное. Я старался не смотреть на море, старался не слушать, как винт, выскочив на мгновение из пузырчатой волны, крутился в воздухе.
На мостике стояли два моряка. Я запомнил только, что оба были в тёмно-синих кителях, отороченных блестящими галунами. И фуражки у них были чёрные с серебром, как море в лунную ночь. Можно было подумать, что они стояли на параде – румяные, гладко выбритые, спокойно-уверенные. А ведь нас так швыряло!
Казалось, не волны, а горы, зеленоватые в белой чешуе, надвигаются на нас со всех сторон. С гор этих ветер срывал солоноватую пыль, и лицо обдавало, будто Канаревский вовсю нажимает на грушу пульверизатора. Правда, на вкус эта мельчайшая водяная пыль меньше всего напоминала одеколон. Я ощущал на губах горечь и запах йода.
Один из моряков – тот, у которого из-под фуражки виднелись золотистые волосы, – приложил руку к козырьку и сказал по-английски:
– Здравствуйте!
– Переводи! – шепнул мне отец.
И я переводил. Вот о чём они говорили:
К а п и т а н "П у ш к и н а". У "Карелии" острыми камнями повреждена обшивка. Трюм заливает.
К а п и т а н "Л а в а л е т а". Знаю. И помпы ничего не дают. Команде надо оставить корабль. Иначе им придётся пускать пузыри.
Золотоволосый капитан поднял правую руку.
– Буль-буль, – произнёс он. А потом левую руку ткнул вниз и сказал: Человек вниз – пузыри наверх. – И добавил по-русски: – Крызка.
Наверное, он хотел сказать "крышка".
К а п и т а н "П у ш к и н а". Что предлагаете?
К а п и т а н "Л а в а л е т а". Я сказал – открытый лист. Подпишите, и я приму все меры. Я назначу премию – триста фунтов. Это целый мешок золота! (Он показал руками, какой величины мешок.) Деньги сделают всё. У меня в команде найдётся матрос, который обследует обшивку корабля, даже рискуя, что его зажмёт между бортом и камнями. Если сразу на это дело никто не пойдёт, я удвою ставку, и деньги сделают своё дело: мы найдём щель и заделаем её. Но только с одним условием: открытый лист. Деньги против жизни. Понятно?
Я перевёл, но капитан "Пушкина" переспросил:
– Ты не ошибся: "Деньги против жизни"?
– Да, – сказал я, – это самый точный перевод. Капитан "Лавалета" так сказал. Точно так.
Капитан "Пушкина" приложил ребро ладони к козырьку:
– Благодарю вас!.. Трап капитану!
– Значит, нет? – спросил капитан "Лавалета".
– Да! Нет! – подтвердил по-английски капитан "Пушкина" и повторил твёрдо, решительно: – Нет!
Разбиваясь о подводные камни, волны откатывались с злобным шипением. И тогда обнажались тёмные рифы.
С них медленно сползала грязно-серая чешуя моря.
НА ПАРУСАХ
Я снова спустился в кубрик. Качка усилилась. Мне стало так худо, что теперь ни за какие коврижки я не стал бы подниматься на палубу. Я лежал с закрытыми глазами, проклиная свою судьбу и золотоволосого капитана "Лавалета", когда снова пришёл отец. Он сказал мне:
– Походи. Иногда лучше ходить, чем лежать. И потом выпей это! – Он поставил на стол большую тяжёлую кружку, от которой шёл пар. – Это прислал Гегалашвили. Он сам спускался в камбуз. Самсон сказал, что это тебе поможет. И спать будешь крепче. Не робей. Эх ты, Тельняшка!
Отец ушёл. Да, надо ведь объяснить, что такое камбуз. Это кухня. Вечно в разговоре я употребляю эти наши морские выражения, забывая, что вам их надо объяснять.
Так вот: после ухода отца я начал бороться. Бороться сам с собой. Это очень трудная борьба. Хочется не двигаться, лежать, лежать не поворачиваясь. Пусть мутит, пускай болит голова – только бы ничего не делать, не приподниматься. Это казалось таким тяжёлым. Хочется одно, а надо другое. И вот они сцепились, эти два "хочется" и "надо". И "хочется" пустил в ход своё самое сильное оружие. Он, "хочется", сказал: "Послушай, "надо", а надо ли? Может быть, "надо" совсем не надо?" Боролся я сам с собой долго. Пробовал считать до трёх:
– Раз, два, три – вставай! Вставай же!
И... не вставал.
Пробовал так, пробовал эдак. Говорил себе о воле, о воспитании характера.
Лежу. Мысли бегут одна быстрее другой – догоняют, перегоняют, сталкиваются. Парикмахер Канаревский, Криади у него в кресле, наш класс, Женя Ежин нагнулся к чернильнице на парте и что-то жуёт. Серафима Петровна у доски. Доска. Небо. Мачта чертит петли и круги на аспидных облаках. Белые круги на чёрной доске. Серафима Петровна медленно опускается на пол. Падает... И я вспоминаю её слова о том, что хотеть – это ещё не значит мочь. Между ними лежит лень, и надо её перейти. А потом поперёк дороги оказывается широкая река – безволие, – и её переплыть надо. Но это ещё не всё. Перешагнул через лень, переплыл через безволие, а, глядь, перед тобой выросла высоченная стена – неверие в свои силы. И эту стену перелезть надо. Надо!
Я вскакиваю. Хватаю кружку. Меня обдает запахом лекарства и чая. Но теперь я не колеблюсь. Теперь я быстр и решителен. Борьба окончена. "Надо" победило "хочется". "Хочется" лежит распластанный на койке. А я стою. И я пью тёплое варево из кружки. Пью залпом, запрокинув голову. Меня перестаёт мутить. Но голова ещё болит. И ноги чуть подгибаются – не держат в коленях. Я иду по узкому коридору, хватаясь то за правую, то за левую стенку, – меня швыряет из стороны в сторону.
На носу "Диспашора" небольшой салон. Сейчас он пуст. В салоне низкий потолок. Наверное, от этого я кажусь себе высоким и сильным. И я принимаю решение: пройти в конец салона, ни за что не хватаясь руками. Пройти по прямой, держа руки у бёдер. И я иду, широко расставляя ноги. Это помогает удерживать равновесие. Несколько раз мне кажется, что я упаду на пол, грохнусь, как подрубленный столб. Но я не падаю. Я дохожу до самого конца салона, раздвигаю занавеску и вижу мотки морского шпагата, паруса, сложенные, как одеяла, тугие мешки.
Тут, на самом носу корабля, меня подбрасывает, как на качелях. Но меня уже не мутит. Мне даже весело. Это, должно быть, помогло варево капитана Гегалашвили. Я сажусь на мягкий сложенный парус и качаюсь: "Хоп-хоп, хоп-хоп!"
Сбоку два круглых иллюминатора. В них видны попеременно: то белая пена, то тёмно-зелёная и совсем чёрная вода, а потом вдруг серое небо. Смешно. Совсем как на большом колесе-качелях в парке.
На парусах я устраиваюсь, как в люльке. И вдруг слышу страшный шум и даже, мне кажется, выстрелы.
Занавеска отдёргивается, и в просвете я вижу человека, у которого голова повязана красным платком. Человек этот подпоясан широким кушаком, из-за которого торчат два пистолета. Наган и браунинг. О, системы револьверов я знаю, как царапины и пятна на моей парте, за которой сижу уже пятый год.
Человек говорит:
– Я с "Лавалета". Пошли!
ПИРАТЫ И БРИЛЛИАНТЫ
Да, это были настоящие пираты. На палубе "Лавалета" я видел пушки и пулемёты, задёрнутые брезентом, будто это спасательные шлюпки. Но дуло орудия не скроешь: оно торчит из брезента, как шило из мешка.
Шторм утих. Я шёл по палубе пиратского корабля, чувствуя за спиной два револьвера.
– Вниз! – коротко распорядился человек, который меня вёл.
И я стал спускаться по крутой лесенке, рискуя каждое мгновение сорваться и полететь кувырком. Ступеньки были высокими, скользкими. Вот, кажется, последняя. Там, внизу, зеркала, золочёные кресла, ковры, подсвечники с хрустальными подвесками. Ещё шаг, и я ступлю на ковёр. Нет, мне это показалось. Скользкая лестница не имеет конца. Что же это? Куда меня ведут? Почему? За что?
В большом зеркале я вижу человека, который сопровождает меня. Холодные зеленовато-серые глаза цвета морской воды. Брови над ними взъерошенные. Сухая, морщинистая кожа. Злой взгляд. Властный. Наверное, это капитан. Главный пират. Хотя почему-то он не похож на того золотоволосого, что я сегодня видел на мостике. А разве их разберёшь! Тот, с "Лавалета", тоже был бандитом, только хорошо одетым. Такой может выстрелить в спину и потом перешагнуть через убитого, как через бревно, не дрогнет.
Страшно. Ой как страшно!
"Где отец? Где Гегалашвили? Что с "Пушкиным"? Это ведь большой корабль. Неужели он не пришёл на помощь "Диспашору", не заступился за маленький катерок?"
Капитан пиратского корабля говорит мне в спину:
– Заложник.
Он говорит в спину, а я в то же время вижу его в зеркале. Он смеётся. Рот беззубый. Только два жёлтых клыка торчат сверху и один стальной зуб снизу. Большой чёрный рот.
От страха мне кажется, что у меня в жилах не кровь, а холодная газированная вода. Вся в пузырьках. Без сиропа, конечно. Ледяная.
Меня трясёт. Я хочу что-то сказать, запротестовать, кричать. Но не могу. Страх сделал меня немым и бессильным.
Мы проходим мимо зеркал по мягким, пушистым коврам. Я вижу огромные вазы и кувшины вроде тех, что были в историческом музее, когда мы ходили на экскурсию всем классом. И ещё у стены стоят кованые сундуки.
Капитан кладёт мне руку на плечо. Рука тяжёлая, будто она из камня или из чугуна.
– Стой!
Он подходит к одному из сундуков, поворачивает ключ и поднимает крышку. При этом раздаётся музыка. Одна музыкальная строка. Как по радио позывные какой-то далёкой радиостанции.
– Смотри! – приказывает мне капитан.
Я заглядываю в сундук. Он доверху набит белыми бумажными кирпичиками. О, я чудесно знаю, что это такое. Такие кирпичи, а проще сказать, оклеенные пачки денег получил в своё время на Обувке Емельян Петрович. Но здесь, в сундуке, не только деньги. Я вижу огромные ожерелья из жемчужин. Нитки жемчуга в мотках, совсем как корабельные канаты. В этих кругах блестят драгоценные камни. Они искрятся и отсвечивают, как электрические лампочки. Огромный сундук, и чего только там нет: золотые портсигары, брошки, кольца, браслеты и огромные сверкающие алмазы!
Я зажмуриваюсь:
– Что это?
– Пошли! – приказывает капитан.
Я попадаю в огромную каюту, где на полках золотые чернильные приборы со слонами, оленями и рысаками. Здесь как в комиссионном магазине: пишущие машинки, фотоаппараты, охотничьи ружья, картины – всего не перечислишь.
– Садись! – говорит мне капитан, закуривая длинную тонкую трубку.
До меня доносится запах чернослива и мёда. Я думаю о том, что же это такое? Почему я здесь? Откуда эти богатства?
– Со дна моря, – говорит капитан. – Сокровища погибших кораблей. И на "Карелии" много богатства. Пока не отдадут все богатства, тебя не выпустим...
"Чай", – хочу сказать я, но не могу произнести ни слова.
– Чепуха! – смеётся капитан. – Чай в трюме забил насосы. Ха-ха-ха! Трубка у него в вытянутой руке. Он откинулся на спинку кресла. Он сотрясается от хохота. – Чай! Сахар! Кофе-какао! Ха-ха-ха! А ты видел, щенок, как вздёргивают висельника на грот-мачту? Не видел? Ха-ха-ха! Оттуда – с грот-мачты – чудесный вид. А крепких пеньковых галстуков хватит у нас на все команды: "Карелии", "Пушкина" и вашего корытца, которое называют "Диспашор"...
Да, так оно и было. Слишком страшно, чтобы всё подробно пересказать. Я понял, что из лап этого пирата мне не спастись. Но тут неожиданно помог случай.
Мы шли по палубе, через которую перекатывались волны, ежеминутно грозя нас смыть. Проходя мимо спасательной шлюпки, пират остановился. Здесь не заливало. Спасательная шлюпка спасала нас от волн, как волнолом. Мы стояли лицом к лицу – я и капитан. Но я в это время почему-то не видел его лица. Прямо у моей переносицы торчало дуло револьвера: кружочек и мушка над ним.
– Понюхай... – сказал пират. – Пахнет смертью.
Потом тёмный кружок дула сменился белым листом бумаги. Это был большой лист, вроде тех листов ватманской бумаги, которые лежали у нас на партах во время урока рисования.
– Подпиши! – тоном приказа произнёс капитан. В правой руке он держал новенькую самопишущую ручку с золотым пером. – Ну!
"Ни за что, – пронеслось у меня в голове. – Ни за что!"
И в это время огромная волна перемахнула через спасательную лодку, сшибла с ног пирата и смыла его за фальшборт. Это такой выступ на борту корабля. При этом он выронил бумагу и ручку.
"Бежать!" – мелькнуло у меня в голове. Но кто-то вцепился в мою ногу. Я посмотрел за борт и увидел пирата, который висел за перилами палубы, держась одной рукой за какой-то корабельный канат, а другой ухватившись за мой ботинок. Теперь он кричал совсем другим голосом – не угрожающе приказывая, а умоляюще прося:
– Спаси! Не двигайся! Ой, вытяни! Погибаю!
Волны подбирались к пирату, корабль раскачивался, борта были скользкими. Да, пират мог сорваться в любую секунду.
Я быстро нагнулся, поднял самописку и бумагу (она удачно упала на брезент и не промокла) и закричал пирату:
– Подпиши открытый лист!..
И вот уже "Диспашор" входит в родной порт, а я стою на капитанском мостике: в одной руке у меня рупор, а другой я придерживаю за пазухой открытый лист. Он даже чуть-чуть давит мне на грудь.
Мы стоим у причала и смотрим, как с "Диспашора" выгружают огромные ящики и большой зелёный сундук.
И море при этом спокойное.
Оно такое тихое и ласковое, что не верится, как это же море совсем недавно рычало и бесновалось.
И вообще многое было непонятным.
Когда "Диспашор" пришвартовался к пристани, я увидел размахивающих шапками Канаревского и Женю Ежина. И самое смешное: они приветствовали меня. А потом во время разгрузки, когда с берега, как обычно, кричали крановщику "вира!" – что значит "наверх" и "майна!" – что означает "вниз", зелёный сундук сорвался и полетел с высоты портового крана на булыжную мостовую пристани. А надо сказать, что мостовая у грузового причала была усыпана навозом, смешанным с грязью. Вот в этот-то навоз плюхнулся огромный сундук и разбился, будто был не из дерева, а из гипса. И во все стороны посыпались золотые кольца с бриллиантами, браслеты, ожерелья и пачки денег – одним словом, всё, что мы забрали у пиратов.
Женя Ежин вздрогнул так, будто его ударило электрическим током. Рука выронила кепку, которой он махал мне, туловище вытянулось, глаза и рот широко раскрылись. Он выкрикнул только: "Ой!" – и бросился на мостовую, хватая пригоршнями алмазы, бриллианты вместе с навозом, засовывая себе в карманы эту кашу...
А потом я помню шумную драку.
В нашем дворе закрыли ворота и начали делёжку.
– Вы обсчитали меня! – кричал Ежин-старший, держа двумя руками одеяло, в котором были золотые кольца и браслеты.
– Я не позволю обманывать моего мужа! – вопила его жена.
А Женя, Женя, что с ним творилось! Он ползал на карачках вокруг шумящей, возбуждённой толпы, подбирая закатившиеся колечки и бусинки от разорванных ожерелий. Благо на него никто не обращал внимания – все были поглощены дележом.
Криади ссыпал деньги в мешок, от которого шла белая мучная пыль, и, должно быть, от этого стоявший за ним Канаревский чихнул. Ему никто не сказал "на здоровье". А сам парикмахер крикнул булочнику Криади:
– Старый чёрт! Жадина! Хватает деньги полными мешками, а другие чихай из-за этого.
– Не размахивайте руками! – толкнул Канаревского Емельян Петрович. А то я как размахнусь сапожной колодкой – не поздоровится!
Они подрались. Те, что получили свою часть, стояли, прижимая к груди мешки или корзины, кошёлки или одеяла – то, во что они ссыпали свою долю денег, золота и бриллиантов. Они не уходили, не отрывали глаз от сверкающей и чуть дымной кучи. Да, от этой кучи золота и бриллиантов шёл как бы пар. С чего бы это? А-а, понял – ведь первый самый большой зелёный сундук упал в навоз. Чтобы не упустить хотя бы одно колечко, драгоценности сгребли вместе с навозом. А с утра было солнце – навоз нагрелся, и теперь от него шёл небольшой такой парок. Нет, это никого не тревожило. Деньги не нюхали. Только портной Иван Яковлевич сказал:
– Ну, как там черёд? Скоро и ко мне дойдёт радость – хватит навозу?
Я стал рядом с отцом. Он сказал мне:
– Теперь ты видишь, что незаработанные деньги – это бездонное море, в котором тонут честь, правда и дружба. Смотри – они все готовы перегрызть друг другу горло.
Я тогда подумал: "Отец, должно быть, прав. Но зато завтра у всех нас начнётся чудесная, прямо-таки сказочная жизнь". А вот и наша доля богатств. В вазочке, где иногда бывало варенье, теперь кольца с бриллиантами и огромные алмазы, величиной со сливу. В соломенной хлебнице нитки жемчуга.
Я открываю шкаф, где недавно ещё был пайковый хлеб, а теперь бывала колбаса или сыр, а в праздники – сладкий пирог или медовые коржики. Нет, сегодня и тут всё было как в сказке: вместо пирога – белые пачки денег, вместо коржиков – ожерелья, вместо колбасы – золотые портсигары...
– Ты что там рыщешь? – спрашивает отец.
Он сидит на кровати: плечи опущены, руки висят длинные, не настоящие, будто не руки, а пустые рукава. Такие и не поднимешь, ими ничего не сделаешь. На лице отца прибавилось морщин. И глаза не такие, как всегда, а словно стеклянные. Отец небрит, чего раньше с ним никогда не случалось. Я подхожу к нему, но он отталкивает меня:
– Отойди. От меня пахнет навозом. Пойду побреюсь, и пусть меня Канаревский побрызгает одеколоном. Он любит, когда клиенты просят одеколон. И мама к этому времени подойдёт. Позавтракаем.
– А на работу? – спрашиваю я.
– Работа?! Смешно! Нам хватит денег до конца жизни. Я больше в порт не ходок.
В это время входит мама. В руках у неё пустая сумка.
– Криади сегодня не растапливал печь. Хлеба нет.
Она сидит за столом, на котором стоит вазочка с бриллиантовыми кольцами, и руки у неё висят, как у папы. Мне очень жаль маму.
А потом приходит отец – такой же небритый, каким был, когда уходил, и говорит:
– У Канаревского закрыто.
И я слышу со двора крик жены Ежина:
– Нет, вы подумайте – этот портняжка не желает даже дверь открыть! Его, видите ли, не интересует работа. А я пришла заказать ему пять костюмов, три пальто и ещё всякие курточки для ребёнка. Мой Женечка не может ходить голодранцем, как всякие портовые босяки.
"Это она обо мне", – думаю я.
– Мне хочется есть.
– Пойди в порт, – говорит отец. – Там рядом с моими весами "Красный рыбак" продаёт рыбу. Беги побыстрее, а то рыбы не будет.
Я бегу в порт и вижу горы трепещущего серебра.
Дед Николай сидит тут же, быстро-быстро перебирая своими жилистыми руками в навозе, отделяя бриллианты и золотые кольца.
В желудке у меня уже урчит, мне даже кажется, что я чувствую запах жареной рыбы. Огромная сковородка. Рыба на ней шипит, масло постреливает, а рыбины покрываются коричневой – такой вкусной – корочкой. Сейчас я прибегу домой и накормлю маму, папу, Муську.
– Что тебе? – спрашивает дед.
– Я за рыбой!
– Нема рыбы!
– А эта?
– Есть, да не про вашу честь. Протухнет – на свалку вывезем.
– Почему на свалку?
– Я ж говорю – протухнет.
– А почему протухнет?
– Соли нет. Склад закрыт. А ключ у твоего отца. А твой отец в порт больше не ходок. Так?
– Так, дедушка!
– Ну, раз так – ходи отсюда. Сказано: нема рыбы.
– А как же "Красный рыбак"?
– Нема "Красного рыбака".
– Как же так – нема?! Это ж не один человек, а целая артель. Все за одного.
– И все спят. Посчитали свои бриллианты и полегли спать. Работать неохота. И соли нема. И коня нема, и кучера нема. А ну, геть отсюда зелёный ещё рассуждать!
Он схватил меня за ворот и так потряс, что я... проснулся. Надо мной грохотали якорные цепи, топали ноги, скрипела пароходная лебёдка и десятки голосов что-то кричали. А мне ещё чудились обрывки сна. Ну и насмотрелся я тогда всякого во сне. Должно быть, этому помогло снотворное варево, которое прислал мне Гегалашвили.
СПАСЕНИЕ КОРАБЛЯ
Я вышел на палубу. Чёрная громада "Карелии" нависла над маленьким "Диспашором", как высоченная стена.
Впереди виднелась корма парохода "Пушкин". Наверное, вся команда "Пушкина" была в это время там, под большим красным флагом. Флаг этот как бы плыл по ветру, переливался, трепетал, а то его разглаживало вдруг, точно туго натянутый парус. И чётко вырисовывались на алом нашем флаге золотые серп и молот.
Отец и Гегалашвили стояли обнявшись. А рядом я видел матросов, которые сшибались друг с дружкой, совсем как мы на переменках. Взрослые люди – обросшие, всклокоченные – трясли друг друга за плечи. Один из матросов, совсем пожилой – ну, как мой отец, не моложе, – всё подбрасывал вверх свою фуражку и громко кричал:
– Ура-а!
У отца были мокрые щёки и лоб. Пот стекал струйкой от виска через всё лицо. Глаза блестели, и он показался мне молодым, как никогда.
Отец увидел меня, и сразу же брови его соединились на переносице.
– Где ты был?
– Спал.
– Где?
– На носу.
– Мы обыскали весь корабль. О каком носе ты говоришь?
– Я был в салоне на носу "Диспашора", за занавеской на парусе.
– Вот уж этого никто не мог предположить, – сказал отец. – Хорош сынок! А ведь я предупреждал тебя, что в море с человека спрашивают больше, чем на суше. Предупреждал?
– Да, папа. И ты ещё говорил мне, что в спасательной экспедиции спрашивают больше, чем на море.
– Хорошо хоть, что ты помнишь, что тебе говорили. И счастье твоё, что сейчас и сердиться-то нельзя. Радость: "Карелия" спасена. Только что стащили "Карелию". Ты видишь – вот она качается на волнах. Качается!
– Вижу!
– Как жаль, что ты проспал. За всю свою жизнь я не был в такой морской упряжке. Маленький "Диспашор" и большой "Пушкин". Мы привязались стальными тросами к "Карелии", Гегалашвили был на мостике, я на лебёдке. Машины работали на полную мощность. Но камни ещё цеплялись за "Карелию". Тросы не выдерживали – лопались. А с "Лавалета" семафорили флажками: "Соглашайтесь на открытый лист, пока мы не ушли".