Текст книги "Тельняшка - моряцкая рубашка"
Автор книги: Марк Ефетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Я шёл к выходу и сказал:
– Не мешай – я книгу дочитываю.
– Книгу? Брось врать-то. Книжник! Прикидывался. Хватит. Думаешь, я не видел, как ты деньжищи себе на счёт положил. Копишь?
– Коплю.
– Во! – Женя схватил мою руку в свои две ладони и крепко пожал. Теперь я тебя уважаю. Молодец! И что прикидываешься, молодец! А я-то думал, когда ты отказался за машину на Обувке премию получить... Думал, что ты шляпа. А ты вон какой. Уважаю! Эх! – он опять произнёс это своё "эх", но теперь уже совсем по-другому.
ПЕРВЫЙ УЧЕНИК ПО ЖАЛОБАМ
Если рассказывать о Жене Ежине, получилась бы целая книга. Но я постараюсь поменьше о нём писать. Скажу только, что он чаще других вспоминал Советскую власть. Как-то наш школьный сторож, которого Женя "довёл" (а "довести" он мог кого угодно), сказал: "Выпороть бы тебя!" Женя сразу же ответил: "Не те времена, папаша. Советская власть не позволяет бить детей". Однажды Жене пригрозили исключением из школы, а он: "Не выйдет! При Советской власти все должны учиться". Когда на уроке учительница рассказывала нам про гражданскую войну, про то, как наши брали Перекоп, Женя шепнул мне:
– Будь спокоен. Советская власть их шикарно обеспечила.
– Кого? – спросил я.
– Как кого?! Вояк этих. Красногвардейцы знаешь какое жалованье получали и награды всякие! А убьют – жене пенсия.
Я, помню, тогда подумал: "Может быть, награды созданы, чтобы отмечать подвиги, но люди совершают подвиги, конечно же, не для наград".
Женя плохо учился, и первое время многие ученики старались ему помочь, или, как теперь говорят, взять на буксир. Однажды Серафима Петровна вошла в класс и увидела, что вокруг Жени суетятся три ученика, "натаскивая" его изо всех сил. Они аж взмокли, а он куда-то в сторону глядит, как бы и не присутствуя здесь.
– Женя, ты что? Можно подумать, что витаешь в облаках, как ангел.
– У нас ангелов нет, – поправил Женя учительницу.
Да, Женя очень любил повторять: "Не имеете никакого права", "Советская власть не допустит", а чаще всего – "Я буду жаловаться". В чём, в чём, а по жалобам он был первым учеником в классе.
– ...Женя, ты же совсем не знаешь урок!
– Я не виноват.
– А кто виноват?
– Мальчики. Они меня плохо подготовили. Объясняют так, что я ничего понять не могу.
Как-то после такого разговора Серафима Петровна сказала Жене:
– Мне кажется, что никто ещё не стал образованным человеком оттого, что его изо всех сил тянули за уши.
– А что надо, чтобы стать образованным? – спросил Женя.
– Есть много способов. – Серафима Петровна на мгновение задумалась. Но есть только один, который можно назвать честным.
– Какой же? – спросил Женя.
– Я так и знала, что способ этот тебе не известен: учиться прежде всего самому, не надеясь, что кто-то сделает это за тебя.
СТРАШНАЯ НОЧЬ
Да, после нашей встречи в банке Женя стал меня уважать. Он разговаривал со мной во время урока шёпотом, но всё равно мешал мне этим. Он провожал меня, когда мы шли из школы, подстерегал меня в коридоре и во дворе – мало ли где. Я не буду всё это вам подробно рассказывать, потому что это неинтересно. Расскажу только, как Женя любил свою пятнистую кошку. Он говорил мне о ней почти каждый день:
– Покормил я сегодня кошечку – будь здоров!
Или:
– Она у меня сегодня поела. Тяжела стала – не поднимешь.
Женя отказывался от кино, от завтрака, от леденцового петушка на палочке – всё для того, чтобы отложить "кошечке" лишний пятак – покормить её. Когда Женька накормил "кошечку" до отвала, то есть набил доверху копейками, пятаками и другими монетками, он разбил эту гипсовую кошечку, скупил редкие почтовые марки и стал ими спекулировать.
У Жени было любимое выражение: "А что я буду от этого иметь?"
Попросят у него книжку почитать. А он:
– А что я буду от этого иметь?
Скажут ему:
– Завтра идём всем классом в музей.
А он:
– А что я буду от этого иметь?
И так во всём. Главное у него было – обратить копейку в две, пятак в гривенник.
Да, мне кажется, что страсть к деньгам была у этих Ежиных, как это говорят, фамильная, то есть я хочу сказать, что все они – и он, и его папа-мама – больше всего на свете любили деньги.
Получив денежную машину, Илья Григорьевич Ежин два дня не мог ею пользоваться. Дело в том, что днём он боялся это делать, чтобы не увидели жена и Женя. Узнают, что станок печатает деньги – только бумагу подкладывай, – и начнут требовать на то да на сё, начнут, как говорится, шиковать, обратят на себя внимание, и тогда Ежину крышка.
Илья Григорьевич спрятал машину под кровать, вынул её ночью, крутанул раз, крутанул два – всё обошлось хорошо. Машина работала почти бесшумно, десятирублёвки вылетали исправно, и Ежин их ловко подхватывал на лету. Но он очень увлёкся. Он думал, наверное, о том, сколько же можно таким образом накрутить денег. В уме он складывал большие цифры и умножал. Он приходил в неописуемый восторг. Он прямо-таки сходил с ума от привалившего ему счастья. Ему хотелось кричать от радости. И Ежин крутанул ручку слишком резко. Десятирублёвка выскочила, как стрела из лука. Пролетела через всю комнату и ударила Женьку по толстой щеке, как может ударить бумажный голубь, пущенный сильной рукой.
– Ай! – закричал Женя.
– Женечка, что с тобой? – проснулась жена Ежина, Софья Сергеевна.
Она-то и в спокойное время ахала и охала, с трудом передвигая своё тело, огромное, как комод. (Внешностью Женя пошёл в маму.) А тут среди ночи, услышав, как вскрикнул её сын, Софья Сергеевна завопила на весь дом:
– Илюша, мальчик заболел! Илюша, где ты, Илюша?!
Она кричала так, оставаясь в кровати. Вставать с кровати – это было для Софьи Сергеевны самым нелюбимым делом. А делала она только то, что любила, – например, ела. С утра и днём. Перед обедом закусывала – для аппетита, в обед ела часа полтора, а вскоре приходило время ужинать. На рынке она меняла мыло на сахар, мыло на мясо, мыло на фрукты.
Илья Григорьевич жаловался, что его жена может в один присест съесть полпуда мыла. Но он, конечно, преувеличивал и говорил образно: Софья Сергеевна совсем не ела мыло, а только те продукты, которые меняла на мыло. Когда же её спрашивали, почему она так много ест, Софья Сергеевна отвечала:
– Я делаю моему Женечке здоровую маму...
Но я, простите, отвлёкся. Вернёмся к тревожной ночи в семействе Ежиных.
– Илюша! – вопила Софья Сергеевна. – Почему ты под кроватью?.. Женечка, ты ещё жив? Слава богу! Что? Что ты говоришь, детка?.. Какие деньги?.. Летают?! Деньги влетели тебе прямо в лицо? Ты сошёл с ума! Деньги не летают. Они вылетают из кармана, если за ними не смотреть... Илюша, ты наконец вылезешь из-под кровати! Я вижу только твои ноги. Сумасшедший дом! Психобольница.
В это время Женя поднялся с кровати и подбежал к Софье Сергеевне.
– "Сумасшедший дом"?! – закричал он на мать. – "Психобольница"? А это ты видела?!
– Десять рублей! – взвизгнула Софья Сергеевна. – Новенькие!
Илья Григорьевич вылез из-под кровати и подошёл к сыну:
– Отдай!
– Не отдам, они мои! Ой, мама, он меня грабит! Это мои деньги. Они по воздуху прилетели прямо ко мне... Я их спрячу. Я их в банк положу. Я копить буду.
Нет, я не буду описывать эту сцену до конца. Скажу только одно: Ежин даже не пожалел денег, чтобы на время избавиться от жены и сына. И притом денег не машинных, а собственных, мыловых...
На следующее утро в классе во время переклички Ежин не откликнулся.
Дежурный сказал:
– Ежин болен.
В классе засмеялись. Трудно было поверить, чтобы Женя – краснощёкий, толстощёкий Женя Ежин – заболел.
Кто-то сказал:
– Объелся, наверное.
С задней парты крикнули:
– Придёт! Он позавчера опоздал. Придёт и будет канючить у двери...
Но Женя не пришёл – ни на первый урок, ни на последний, после которого мы построились и отправились на Обувку. Вот тут-то я вспомнил щетину и деревянные шпильки. Думаете, что всё это было здесь, на Обувке, лучше, чем у дяди Емельяна? Ничуть не бывало! Тут никакой щетины, никаких шпилек не было. И вообще на Обувке мало что можно было увидеть. Машины закрытые, что внутри – неизвестно. Только слышно: хлоп-хлоп! Хлоп-хлоп!
Из одной машины сыплются заготовки, из другой – подмётки, из третьей – каблуки. А готовых ботинок нет.
Я хотел подойти поближе к машине – посмотреть, чего там. А мне говорят:
– Нельзя!
Я говорю:
– Я только потрогаю, чего она так дрожит. А крутить-вертеть ничего не буду.
А мне говорят:
– Нельзя.
А у дяди Емельяна всё можно было. Шей – не робей!
Пошли в другой цех. Шьют. Машины шьют. Но опять не до конца. Так только: заготовку к стельке. Ну это ещё не ботинок. И опять всё в машине только рант виден.
Я спрашиваю:
– А ботинки где же, готовые?
– Нигде.
– Как так? Почему?
– Цех отделки ещё не готов. Готовые ботинки будут через неделю.
"Вот те на, – думаю. – У нас с дядей Емельяном ботинок за два дня готов. Такой, что – будь здоров! – не сносишь. А здесь – через неделю".
О том, что было через неделю, я потом расскажу, чтобы обо всём по порядку. В тот день, по правде говоря, фабрика мне не понравилась. И Емельяна Петровича я там не видел. Нам сказали, что как раз через неделю нас опять поведут на Обувку, только тогда уже не на экскурсию, а для ознакомления с профессией.
Что это значит, я не совсем понял.
Мне на фабрику не очень уж хотелось. Интересно было здесь только на дядю Емельяна посмотреть. Он же всегда на своей низкой табуретке сидит. А как он тут будет работать перед громаднющим станком...
За эту неделю произошло такое, что не знаю, как рассказать.
Это с Ежиным и с денежной машиной, которую он купил у дяди Емельяна.
ХРУСТ! ДЗИНЬ!
Вечером, когда мы вернулись с фабрики, я узнал, что Женя уехал с мамой на курорт. Той тревожной ночью Софья Сергеевна долго не могла уснуть. Она не верила мужу, который убеждал её, что просто-напросто уронил десятирублёвку на спящего сына.
– Так не бывает, – говорила Софья Сергеевна. – Не морочь мне голову, Илья. Не такой ты человек, чтобы ронять деньги.
Они спорили до утра. У Софьи Сергеевны разболелась голова. Вызвали доктора. И доктор сказал: "Курорт".
Между нами говоря, я думаю, что Ежин подговорил доктора. Доктор ведь сказал, что ребёнка, то есть Женю, тоже надо отправить на курорт, что этого требует медицина...
Тогда Ежин обрадованно воскликнул:
– За деньгами я не постою!
Такую фразу он не произносил, должно быть, никогда в жизни.
Потом Ежины – мать и сын – действительно уехали на курорт. А Илью Григорьевича видели в магазине Бумтреста. Он хотел купить десять пачек бумаги, а ему давали только две.
– Норма, – говорил продавец. – Больше двух пачек в одни руки не продаём...
– Какая может быть норма?! – возмущался Ежин. – Если я, например, хочу обклеить комнату. И потом: что значит одни руки, когда у меня две руки? Две пачки в одну руку и две пачки в другую руку – это же четыре пачки. Будьте любезны.
Но продавец не сдавался. Он говорил:
– Для оклейки комнаты имеются обои. В клетку, в полоску, с цветочками и с собачкой. На все вкусы. Одни руки – это и есть две руки. Одни понимаете? А не одна.
Домой Ежин шёл всё-таки с четырьмя пачками бумаги. Потом он закрыл ставни. В нашем городе на всех окнах были ставни. Потом он... Ну, вы и сами, должно быть, догадываетесь, что он делал потом. Конечно же, нарезал бумагу. Заложил в машину. И начал крутить ручку. Он даже тазик подставил, чтобы деньги далеко не разлетались и чтобы падали прямо в тазик. В нём могло поместиться тысячи полторы-две, а может быть, и больше. Обычно в этом тазике купали Женю в дождевой воде. Ведь в нашем городе водопровод начал работать совсем недавно.
Илья Григорьевич крутанул ручку раз, крутанул два, крутанул три.
Деньги сыпались в тазик, как вода во время ливня. Летом у нас бывают такие дожди, что тазик этот наполняется за пять минут.
После третьей десятки Ежин сделал передышку и взял деньги в руки. Пощупал. Чуть помял. Понюхал. (Чуть-чуть пахнут типографской краской.) Посмотрел на свет электрической лампочки. Водяные знаки на месте.
Ущипнул себя – больно. Засмеялся. Заплакал. И сам себе сказал:
– Ай да Илья Григорьевич! А?
Он устал. Он устал больше, чем уставал на мыловарне, пронося через проходную восемь кусков мыла. Рубашка прилипла к спине. Во рту было сухо. Кружилась голова.
Выпил воды. Деньги из тазика спрятал в карман. Расправил усы.
Шагнул к машине, крутанул ручку: хруст! Дзинь!
– Господи, – сказал Илья Григорьевич, – бумажные, хрустящие, а позванивают, как золото. Новенькие, как из жести. Миленькие вы мои, родные! Любимые! Ненаглядные.
Он говорил сам с собой и между тем крутил ручку: хруст! Дзинь!
Ещё раз: хруст! Дзинь!
Ещё: пш... ш... ш...
Что такое? В тазике листик белой бумаги. Ошибка? Опечатка? Слишком быстро крутанул ручку. Так нельзя. Надо спокойнее. Ну же, Ежин, ну!
Пш... ш... ш...
Опять белая бумажка. И опять. И снова. И снова... Тазик весь белый. Белые листочки, как снег, устилают комнату. Илья Григорьевич крутит. Стучит ладонью по крышке машины, по бокам. Бьёт её, тормошит, встряхивает. Толкает и снова крутит.
Одна белая чистая бумага.
И тогда Илья Григорьевич вскрывает машину и видит, что это не машина, не печатный станок, не деньгоделатель, а просто ящик с приспособлением, которое выбрасывает бумагу, что заложена внутрь. Если деньги туда заложены – вылетают деньги. Если белая бумага – вылетает белая бумага.
СКАНДАЛ
Ежин прибежал к Емельяну Петровичу, когда мы с ним оформляли полуботинки.
"Оформить ботинки" – так говорил дядя Емельян. И ещё этот момент он называл так: "Спуск корабля". Поясню. Корабль строится на суше. Он готов, окрашен и расцвечен флагами. Но он ещё не корабль. И вот наступает торжественный момент. Старый рабочий – кораблестроитель – выбивает клинья: корабль вздрогнул и пошёл. Пошёл по рельсам, смазанным салом. Пошёл всё быстрее и быстрее – в море, в свою стихию, в жизнь – служить людям, носить их на себе, радовать и оберегать. И вот первый всплеск. Два белых фонтана брызнули в том месте, где корабль коснулся воды. Кружевами запенилось море. Поплыл корабль. Играет музыка. Люди кричат "ура".
Когда мы с дядей Емельяном освобождали ботинок от колодки, музыка не играла и "ура" никто не кричал. Но момент этот тоже был очень торжественный.
Ботинок в колодке очень красив. Гладкий. Упругий. Чуть блестящий. Каблук и подошва навощены так, что в них смотреться можно. Всё хорошо. Но ботинок ещё не ботинок. Он только украшение: колодка, обтянутая кожей. На ногу такой не наденешь. В нём деревянная колодка.
Но вот Емельян Петрович говорит мне:
– Выбивай!
Я беру молоток и тихонько постукиваю по клинышку в колодке. Раз, другой, третий. И вынимаю этот клинышек. Колодка сразу же делается худой, в смысле – тощей, ну, в общем, теряет свою упругость. И вынуть её ничего не стоит.
Вынимаю колодку и смотрю на ботинок. Не потерял ли он свою форму, не сморщился ли, не покоробился ли?
Нет!
Емельян Петрович говорит:
– Хорошо!
"Да, – думаю я, – тут лучше, чем на Обувке".
В это время раскрывается дверь, и в комнату вбегает Ежин.
– Жулик! – кричит он с порога. – Обманщик! Негодяй!
Дядя Емельян разглядывает новый ботинок. Он поворачивает голову и говорит:
– Тише. Тут люди работают.
– Работают?! Интересно! Что они такое работают? Фальшивые деньги из белой бумаги работают? Или, может быть, бриллианты из стекла? Золото из меди? А?
Емельян Петрович протягивает мне новые полуботинки и говорит:
– Протри рант. Навощи ещё правый каблук. И упакуй, мил человек! Потом поворачивается к Ежину: – Вам кричать нельзя.
– Почему, позвольте вас спросить? Отдайте мои деньги.
– Вы их получили – ваши девяносто рублей. Вместо старых бумажек новыми. Вы же их так любите – новенькие, хрустящие.
– Не морочьте мне голову! Отдайте мне двадцать тысяч. Слышите?! Или...
– Или что?
– Или я пойду в милицию.
– Вот туда вы как раз не пойдёте. Хотя вам, Ежин, и прямая туда дорога. Но вы побоитесь, скажу я вам.
– Отдайте мои деньги! Деньги мои! Отдайте. Где мои деньги?
Емельян Петрович, казалось, совсем не слушал Илью Григорьевича.
Он подошёл к раскрытому окну, за которым был виден асфальт.
– Видите? – сказал дядя Емельян, как бы ни к кому не обращаясь. – Их нет у котла. И скоро их совсем не будет на улице, ни на одной... – И вдруг, резко повернувшись к Ежину, громко крикнул: – Слышите? Вы!
Нет. Ежин не слушал дядю Емельяна. Он подошёл ко мне и сказал:
– Мальчик, мы же с тобой знакомы. Ты школьный товарищ моего Жени. Ты же не хочешь быть соучастником этого жульничества. Скажи, чтобы он отдал мне деньги. Скажи, дорогой мальчик, а то я пожалуюсь твоему отцу. А?
– Не советую жаловаться его отцу, – сказал Емельян Петрович. – Теперь ему, правда, приходится мало есть, но силы у него ещё сохранились. Руль на дубке поворачивает одной рукой. Вас тоже сможет взять на одну. У них лестница. Третий этаж. Учтите.
Ежин не унимался. Теперь он тихо говорил дяде Емельяну:
– Помиримся?
– А мы и не ссорились.
– Нет, вы меня не поняли. Помиримся на пятнадцати тысячах. Подумать только, кроме тех двадцати, что я отнёс в банк, один только курорт и проезд для жены и Жени встали мне в пять тысяч... Ну хорошо, дорогой Емельян Петрович, тринадцать. По рукам. Ваша мастерская даст большую прибыль. А?
– Нет, – сказал Емельян Петрович. – Какая же прибыль, если вы, к примеру, до сих пор не заплатили мне за вашу обувь. Но дело не в этом. Вот видите эти ботинки? Они последние, которые я шил здесь, в подвале. Завтра иду на Обувку. Там ещё не все машины на ходу. В первое время трудненько придётся. Понятно?
– Понятно. Ограбили Ежина. Средь бела дня ограбили. Зарезали без ножа...
Он говорил это, пятясь к двери. Он, Ежин, ничего не хотел понять. А ведь понял, чудесно понял, почему Емельян Петрович показал ему на беспризорных и сказал, что скоро их совсем не будет. Нет, деньги действительно делали его каким-то ненормальным. Тогда он свихнулся, считая, что можно этой машиной загрести уйму денег. Сейчас сходил с ума оттого, что из-за своей жадности потерял деньги. Он то бормотал, то выкрикивал какие-то бессвязные слова:
– Убили меня!.. Машина. Десятирублёвки. Бумага. Четыре пачки. Хорошо же! На Обувку идёшь? К станку? Рабочий класс! Так чтоб тебе всю жизнь сидеть на одной зарплате!
– Я воровать не собираюсь, – сказал Емельян Петрович.
И вдруг добрый и мягкий дядя Емельян сразу переменился. Губы его побелели, а в глазах будто молнии сверкнули. Он говорил медленно, негромко, но как-то так, будто каждое слово ударяло молотом по наковальне. И слов-то было всего-навсего три:
– Теперь хватит. Вон!
Ежин ушёл. Вероятно, одумавшись, он понял, что, если вся эта история с машиной раскроется, ему обязательно сесть в тюрьму.
Дяде Емельяну что? Пошутил. Нет, даже и не шутил. Ежин же пристал: продайте и продайте. А что в этом деревянном ящике – об этом речи не было. Подкладывай чистую бумагу – и выскочит десятирублёвка. Они выскакивали, пока ящик был заряжен деньгами. Так что дядя Емельян ни в чём не виноват.
А вот Ежин хотел печатать фальшивые деньги. Считал, что печатает. Семью услал. Ставни закрыл. А то, что не получилось, не его в этом заслуга.
НА ОБУВКЕ
Через неделю мы снова были на Обувке. Здесь пахло кожей и клеем. И слышалось жужжание и перестук, будто играл шумовой оркестр.
С нами был Женя Ежин. Видимо, когда лопнула ежинская затея с денежной машиной, он вернул жену и сына – жаль стало тратить деньги на курорт.
Серафима Петровна, увидев Женю за партой, спросила:
– Ежин, почему тебя не было в классе эти дни?
– Я болел.
По классу прокатился хохот, будто обвал с горы.
– Тише! – Серафима Петровна подняла руку. – Ежин, чем же ты болел?
Женя молчал. Учительница сделала нам знак, чтобы мы не смеялись. Мы молчали, как памятники. По правде говоря, было смешно: болел человек и забыл чем. Женьке ведь совершенно всё равно, что выдумать. Соврал, что болел, и не покраснел.
Серафима Петровна сказала:
– Садись, Ежин. Это хорошо, что ты не смог придумать себе болезнь, как придумал, что болел.
Она с ним и связываться не хотела. Что он, что его родители – всё одно. Какую хочешь справку Женьке напишут и во всём его оправдают...
Так вот: шли мы на Обувку по двое, и Женя попал в одну пару со мной. Мы же с ним одного роста.
По дороге он меня спросил:
– Ты бывал на курортах?
– Нет, не бывал.
– Ну и дурень! Послушался бы тогда меня, получили бы премию, загребли бы денег – вагон и маленькую тележку. И – на курорт. Там все только гуляют и ничего не делают. Красота! Вот только деньги! Смотри!
Он раскрыл хрестоматию, которую нёс в руке, и между страниц я увидел новенькую десятирублёвку.
– Коплю, – сказал Женя. – Не тебе одному в банк бегать. И я скоро пойду. Накоплю пачечку – и на курорт. Там ни школы, ни зубрёжки – ничего. Ходи, гуляй и кушай. – Он прищёлкнул языком и так посмотрел на меня, будто говорил: "Эх ты, шляпа!" А потом сказал: – Думаешь, у меня одна десятка? Нет. Ещё припрятано. Только я не покажу. Деньги – это всё!.. Сила...
Мы расстались с Женей: в проходной пропускали по одному.
В цехе Обувки работала главная машина, и возле неё стоял Емельян Петрович. Он показался мне выше – потому, должно быть, что не сидел, сгорбившись над колодкой, а стоял во весь рост и был в халате с поясом. Халат этот был вроде плаща, только синий и чуть блестящий.
Дядя Емельян сделал вид, будто мы с ним незнакомы. Нас ведь много было. Ну, не хотел, должно быть, меня выделять.
– Становитесь, – сказал он, – вокруг машины.
Машина эта вроде шкафа для платья, только железная и выкрашена серой краской. Ну ещё есть на ней всякие рычажки и окошечки. Только никаких ботинок не видно. И вообще, что там внутри, не видно. Скучная машина.
Дядя Емельян подозвал одного нашего мальчика и сказал:
– Открывай!
Мальчик открыл дверцы железного шкафчика, что висел на стене, и Емельян Петрович включил рубильник.
– Ой! – взвизгнула какая-то девочка.
Всегда они визжат, эти девчонки. А мы, ребята, не кричим – только смотрим.
В машину с одной стороны по широкой ленте, как салазки с горы, выкатывались заготовки. С другой стороны так же въезжали подмётки. Сверху ползли каблуки. А внутри железные лопасти прихватывали: раз – заготовку, раз – подмётку, раз – каблук. И мы слышали треск, будто пулемёт где-то на четвёртой улице тарахтит. Мелькает в машине блестящая заготовка, вроде бы крылья птицы, а подмётки лежат, как блинчики на сковородке.
Стук-стук, стук-стук... Быстро так. Мелькает, совсем как в кино. А с другой стороны из машины вылезают готовые ботинки. Важно так выползают блестящие, упругие, фасонные.
Эх, вспомнил я, как мы с дядей Емельяном оформляли полуботинки, как полуботинок этот выплывал, точно новый корабль, спущенный на воду.
А тут из машины по ленте плыла целая флотилия.
– Айда за лентой! – махнул рукой Емельян Петрович.
Мы быстрым шагом за ботинками. Действительно, точь-в-точь река, и по ней корабли плывут. И длиннющая эта лента – из одного цеха в другой. Мы прошли во второй цех и там видим – сидят девушки в таких же точно халатах, как у дяди Емельяна. К девушке подъезжает пара ботинок, она её хватает с ленты и – раз! – подошва к подошве, каблук к каблуку. Вроде как в оркестре тарелками ударяют. Видели? А она так ботинки припечатывает, как в оркестре медными тарелками звякают. Как это у неё ловко выходит! Проверила. Печатки на подкладку шлёпнула и другой девушке пару передала. А та ботинки в коробку засунула и будто над коробкой этой поколдовала. Смотрю: коробка уже по новой ленте едет. В склад, наверное.
Когда я на это смотрел, мне снова показалось, что я сижу в кино. Там тоже так быстро мелькает: гонятся, плывут, летят – то по земле, то на воде, то в небе. Час посидишь в кино, и чего только не насмотришься! И тут. Вот она, кожа. Дядя Емельян её ножом вырезывал. А тут – хлоп! – штамп стукнул – и подмётка готова. Не поверите, и минуты не прошло. Машина потарахтела – и подмётка к верху прибита. Полминуты прошло – и пара ботинок по ленте прокатилась и в коробке уже. Нет, не думал я, что из куска кожи можно за несколько минут сработать ботинки. И так не одну пару, а тысячи.
Идём мы обратно по цехам, а Емельян Петрович будто случайно очутился возле меня и шепчет:
– Видал?
– Видал!
– Нравится?
– Нравится. Только шпильки теперь и молоток на мусорку?
– Нет, зачем же. Без этого инструмента мастером не станешь. Всё равно как пишущая машинка. Она печатает, а в школе тебя всё равно пёрышком писать учат. Учат?
– Учат.
– Так, мил человек, и в нашем деле. Без азбуки сразу читать-писать не научишься. К машине надо голову хорошую иметь. Понятно?
КРАСНЫЕ ТУФЛИ
В тот день я понял, что значит ознакомление с профессией. Нас повели ещё в один цех, где не было никакой бегущей ленты. Здесь рабочие стояли у станков или просто сидели на табуретках, вроде бы они были холодными сапожниками. И, сидя на табуретке, они, совсем как дядя Емельян, зажимали ботинок в коленях. Только табуретки там были поудобнее – со спинками, – и окна в цеху совсем не были похожи на половинки окошка в подвале дяди Емельяна. Здесь окна были большие – они тянулись во всю стенку.
Когда мы пришли в этот странный цех, который оказался ремонтным, нам сказали, что каждый из нас может сшить по паре лёгких вывороток, или, точнее, тапочек. Это будет вроде бы плата за нашу работу на фабрике. По правде говоря, не много мы тогда на ней поработали и наработали. Но речь не о том. Разрешили – и ладно. Я спросил дядю Емельяна:
– А тридцать седьмой номер тапочек сшить можно?
– Можно. Только у тебя, мил человек, тридцать восьмой размер. Мал будет тебе тридцать седьмой.
Емельян Петрович – я забыл вам об этом рассказать – умел на глаз определить, какой номер ботинок нужен человеку. Это как правило. Но вы же знаете, что нет правила без исключения. Вот потому я и поспорил.
– Нет, тридцать седьмой.
А он говорит:
– Тридцать восьмой.
А я своё:
– Тридцать седьмой и тридцать седьмой!
Не люблю, когда туфли шлёпают. Побежишь, а они с ноги сваливаются. Это моя мама всегда старается покупать мне и шить всё на вырост. Надо же такое придумать. Что в этом хорошего? Ходишь, как в мешке всё равно, и туфли с ноги сваливаются. Ведь покупали мне в этом году, когда пустили Обувку, туфли номер 37 – значит, тридцать семь. И всё. Характер надо проявить и не сдаваться. Вот я и не сдался – настоял на своём.
– Ладно, – сказал дядя Емельян, – сейчас проштампуем тебе тридцать седьмой размер. Там видно будет.
Мы подошли к машине. И Емельян Петрович заложил в неё нож – только фигурный, вроде формочки, в которой печенье пекут. И на ноже этом – прямо на железе – выбита цифра "37".
Дядя Емельян заложил этот штамп в машину и сказал мне:
– Выбивай!
Я нажал рычаг, и, совсем как в дыроколе, что выбивает дырочки в бумаге, – раз! – и готова подмётка размера 37. Ещё раз – и вторая. А потом у другой машины я эту подмётку пришил к заготовке. Я только заготовку придерживал и педаль ногой прижимал, а машина сама шила и точно по краю. Вынул пришитую заготовку к подошве, вывернул, и всё. Готовы туфли.
Теперь поскорее на ноги надеть. Сбросил старые и тут же в новые влез. Тесноваты. Если стать на цыпочки и пятку чуть приподнять – ничего. Но тогда туфли шлёпают. Неинтересно. И задник раздавить можно. В тапочках он мягкий. Если же совсем туфли надеть – жмут. Тоже плохо.
Что делать?
Емельян Петрович уже от меня отошёл. Вот беда.
А наши ребята в цеху молотками постукивают. У них ведь раньше, до прихода на Обувку, не было такой подготовки, как у меня, в подвале у дяди Емельяна.
Им всё в диковинку. К машине их сразу не подпускают. У них шпильки из рук выскальзывают, молоток по ногтю стукает, дратва в щетину не вплетается. А стараются. Емельян Петрович сказал, что, если молотком стукать не научишься, к машине и подходить нечего.
Синий халат дяди Емельяна мелькает от табуретки к табуретке. Курсирует он по цеху и учит ребят. Ну, а мне делать уже нечего. Я туфли под мышку и к Жене Ежину подошёл, спрашиваю:
– Что сидишь без дела?
– Я не нанимался в сапожники. Дураков работа любит.
Жуёт хлеб с маслом и ухмыляется. Спрашивает меня:
– Что наработал?
– Тапочки-выворотки.
– Что ж не обулся? Твои на ноге каши просят.
– А эти новые тесны. Нужно же такое придумать – сшил на номер меньше.
– Вот здорово! – Женя так и расплылся.
Лицо его, и без того круглое, поперёк себя шире стало.
– Наработал! – Он смеялся, как смеются, когда получают большое удовольствие.
А мне в это время так грустно было, что и рассказать невозможно. "Тоже мне, – ругал я сам себя. – Нашёл на чём характер показывать. Вот и влип".
Как же мне хотелось надеть туфли, которые я сам сработал. Женя подмигнул мне и опять свою хрестоматию раскрыл – десятирублёвку показал:
– Видел?
– Да видел я её, видел! Что ты мне в глаза тычешь?
– Что это?
– "Что-что"! Десять рублей. Что я, десятирублёвки не видел?
– Видеть ты её видел. Только эта десятирублёвка – захочу – туфлями станет. И не такими, как твои. А красными. Вон там из красной кожи шьют. Видишь? Я возьму и куплю. И точно по ноге выберу. Гроши – они сила!..
Что говорить: грустный я вышел с фабрики. У многих ребят туфли на ногах поскрипывают, а я свои под мышкой несу. Старые мои правда дырявые. И большой палец виден, и под пяткой стёрлись.
Ругаю себя и думаю:
"Выходит, есть настойчивость, а есть и упрямство. Выходит, я сегодня не настойчивость проявил, а упрямство".
Женя рядом со мной топает. И вдруг кричит:
– Погоди!
Только это он не мне крикнул. Парень с нами поравнялся – совсем незнакомый, веснушчатый. Парень этот был, должно быть, из другой смены, а может быть, и совсем не из нашей школы. В руках он нёс красные выворотки. Честно скажу, таких красивых туфель я не видел.
Женя его за рукав:
– Продай туфли!
А тот:
– Ты руками не хватай. А то как хватану – не обрадуешься.
Женя книжку раскрыл и помахал десяткой перед его носом:
– А это видел?
– Ну, видел.
– Продай!
– Не продам.
– Чего жадничаешь? Мало десятки? Ещё подкину. По рукам?
– Сказал – не продам. Сам шил. Понимаешь? Матери покажу. Отстань.
– А почему не надел на ноги?
– Велики чуть. Шлёпают. Ничего, пока на комод поставлю – пусть все смотрят. А нога вырастет – надену.
Тут я вмешался в разговор:
– Какой номер твоих красных?
– Тридцать восемь.
– А у меня тридцать седьмой. На, примерь. Только видишь, мои коричневые.
Но парень тот за цветом не гнался. Он тут же примерил, а я тем временем надел его туфли. Надел и вижу – как раз.
– Ну как? – спрашиваю.
– Порядок, – говорит. – Если тебе хорошо, меняем.
– Давай!
– Ну, всё. Будь здоров!
И пошёл.
Я гляжу – нет Ежина. Смылся. Он и в классе не любил, когда кто-нибудь хорошо отвечает или там пятёрку схватит, а то ещё от учительницы какие-нибудь слова услышит, вроде бы "молодец" и всякое такое. Женька отворачивался тогда и смотрел в окно. Ох и не любил же он, когда у товарища удача или радость... Так и тут. Повезло сразу двум людям. Неприятно ему от этого стало. Ушёл. Ну и скатертью дорога!