355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Ефетов » Тельняшка - моряцкая рубашка » Текст книги (страница 2)
Тельняшка - моряцкая рубашка
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:15

Текст книги "Тельняшка - моряцкая рубашка"


Автор книги: Марк Ефетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

Деньги эти были в пачках, как кирпичики. Дядя Емельян мне их показывал. Кирпичи из денег твёрдые и тяжёлые. Только гнутся. И обёртка при этом лопается.

Теперь на Обувке задымили трубы. А вскорости отец принёс мне новые ботинки. Как раз вовремя: назавтра выпал первый снег, и без ботинок я бы не смог из дому выйти.

Все школьники нашего города получили по паре ботинок. Потом фабрика стала выпускать обувь для взрослых.

ДЕНЬГИ

У Емельяна Петровича заказчиков поубавилось. В городе начали открывать магазины. И то, что раньше можно было достать только у спекулянтов – на рынке или в тёмных подворотнях из-под полы, – теперь продавалось в магазинах. И стало теперь проще купить новые ботинки, чем чинить старые.

Но Емельян Петрович без дела не сидел. Когда не было заказов по сапожной части, мастерил что-нибудь – изобретал. Опустят ему в ящик на двери газету или письмо, и сразу же у него над столом флажок выскакивает. А на флажке красной краской написано: "Почта".

Я очень любил изобретения дяди Емельяна. Но самым интересным казалась мне его денежная машина.

Десять тысяч премии он, как известно, получил десятирублёвыми бумажками... Тысячу десятирублёвок. И все новенькие.

Часть этих денег Емельян Петрович истратил, а для оставшихся построил станочек, в который и заложил все свои новые десятирублёвки.

Тут надо сказать, что любое своё изобретение дядя Емельян любил, как он говорил, оформить. Рамку ли сделает, замок на двери, тросточку обязательно с выдумкой. Чтобы красиво было и как-то по-особенному, на другие такие же вещи не похоже.

Вот так он сделал и этот денежный станочек. Со стороны глядя – хитрая машина: рычажки всякие, ручки да кнопочки. А станочек этот был такой: крутануть разок ручку – и выскакивает новенькая десятирублёвка. А взамен, чтобы уровень бумажек не снижался, надо опустить в щель такой же, как деньги, листок чистой белой бумаги. Сколько раз я видел, как утром, собираясь на рынок или в магазин, дядя Емельян крутанёт пару раз ручку, выскочившие деньги засунет в карман и скажет:

– Хорошо машина работает.

Он и мне позволял иногда крутить ручку денежной машины. Мне это очень нравилось. И один раз он сказал:

– Приходи завтра. Я пойду в магазин пальто себе на зиму покупать. Накрутишь мне денег из машины.

Назавтра к нему зашёл как раз Женькин отец, Илья Григорьевич Ежин. Он-то и увидел, как я ручку кручу, чистую бумагу подкладываю, а Емельян Петрович новые десятирублёвки подбирает. Они ему прямо в руки летят.

Ежин расправил усы, кашлянул:

– Изобретаете, Емельян Петрович?

– Помаленьку. Наше дело такое – мастеровое.

– Д-да. Ловко придумано. А ну, малый, крутани ещё разок.

– Чего ему крутить, – сказал дядя Емельян. – Две сотни он мне выкинул. Хватит. Сегодня больше не надо.

– А поглядеть можно? – спросил Ежин, а сам уже тут как тут у самой машины: чистые листки бумаги щупает, в машину закладывает, охает, кряхтит.

– Смотрите, смотрите, – говорит Емельян Петрович. – Только руками не трогайте. Штука тонкая, сломаться может.

– А она не портится?

– Пока не случалось.

– Ну я вас прошу, дорогой Емельян Петрович, скажите мальчику, чтобы крутанул ещё разочек. Вам же лишняя десятка не помешает. Завтра же у вас расходы будут? Какая вам разница! Прошу вас!

– Крутани, мил человек, – говорит мне дядя Емельян. – Только бумажку подложить не забудь, а то десятка не выскочит.

Я вижу всё это, стараюсь не смеяться, а щёки сами так и пляшут, рот растягивается – сдержаться тяжело. Но держусь.

Опускаю в щель бумажку, кручу ручку – и прямо в протянутые руки Ежина вылетает, как птица, десятирублёвка.

Ежин оглядывается, делает шаг назад, плюхается на стул, снимает картузик и вытирает лоб. Он у него мокрый.

– Д-да, здорово сработано.

– Как есть ничего мудрёного... – говорит дядя Емельян. – Вы с ботинками? Простите, сейчас не чиню. На углу коопремонт открылся. От обувной фабрики. У них машина подмётки пришивает. Не оторвутся. Сам им машину эту чинил. Сходите.

Я слушаю этот разговор и понимаю, что дело не только в коопремонте, а в том, что Емельян Петрович ни за что не хочет работать на этого буржуя.

Что с того, что он называется красным специалистом! Мы-то знаем, что он всё равно буржуй: изо всех сил старается так жить, чтобы другие на него работали, а он только загребал деньгу и копил рублик к рублику.

Ежин молчит. Ему теперь не до ботинок. Ежину жарко, душно. Он делается каким-то лиловым, и всё лицо у него блестит. Будто только что из бани. Кряхтит, отдувается и сразу не говорит, а выкрикивает:

– Продай!

– Что вы сказали? – спрашивает дядя Емельян. – Вы, кажется, обратились к кому-то? С кем вы на "ты"?

– Пусть мальчик выйдет.

– А зачем? У меня секретов нет. Вы о чём-то просили меня? Так, кажется?

– Да, да, именно так – просил...

И Ежин говорит быстро-быстро. Каждый раз, когда он называет имя и отчество дяди Емельяна, обязательно прибавляет "дорогой". Ежин просит продать машину. Он даёт за неё десять тысяч, нет, потом набавляет двадцать. И потом просит принять у него долг за ботинки, которые Емельян Петрович чинил. Ежин говорит, что дяде Емельяну такая замечательная машина ни к чему. Он хотя и мастер, каких больше нет, но человек скромный, живёт в подвале, одна комнатка. Детей нет. У него, Ильи Григорьевича, сын Евгений! "Приятель вот этого чудесного мальчика". Ежин гладит меня при этом по голове.

Говорит он очень долго. Умолкает на мгновение и снова говорит, говорит... Ударяет себя по лбу:

– Да что я о скромности вашей только и веду речь! Ведь дело-то ещё в том, что вы, дорогой Емельян Петрович, чудесный мастер – артист своего дела. Продадите мне эту старую машину, а себе построите новую. Вам это ничего не стоит. А чистой бумаги в магазине Бумтреста сколько хотите. По рукам, а?

Ну точь-в-точь как его сын Женя. Только тот толстый, а папа худой. И оба говорят: "По рукам, а?"

– Нет, – сказал Емельян Петрович, – машина не продажная. Для себя, мил человек, сделал. – И махнул рукой в мою сторону: – Пошли!

– Много дам!.. – кричал нам вдогонку уже на улице Ежин.

А всё-таки он уговорил Емельяна Петровича продать денежную машину. Дядя Емельян согласился взять за неё двадцать тысяч и девяносто рублей.

– Почему же вдруг такая цена не круглая? – удивился Илья Григорьевич.

– Круглыми бывают только дураки, – сказал дядя Емельян.

И я при этом вспомнил Женьку Ежина.

Ежин полез в карман и достал бумажник, толстый, как общая тетрадь.

– Погодите, – отодвинул его руку Емельян Петрович. – Девяносто рублей мне, а остальные в Госбанк на текущий счет номер семь – шестнадцать.

– Что это значит: семь – шестнадцать? И что значит – остальные? Это же двадцать тысяч!

– Двадцать. Семь – шестнадцать – номер текущего счёта.

– Вашего?

– Какая разница. Отнесите деньги в банк, напишите, что вносите на счёт семь – шестнадцать, принесёте мне квитанцию и забирайте машину.

Да, должен вам сказать, что Ежин в тот день был какой-то совсем ненормальный. Мне это показалось, когда он первый раз крикнул: "Продай!"

Наверное, таким голосом кричат психи. И глаза у него были совсем как у ненормального. Знаете, мне казалось, что своими глазами он видел только машину и только деньги. А что вокруг – это он совсем не видел и не слышал. Машина вроде бы светилась в его глазах, а вся комната и дядя Емельян со мной были как бы в густом тумане. Может же такое приключиться с человеком!

Ежин подошёл к машине и тронул ручку:

– Можно?

– Крутите.

Илья Григорьевич расправил усы, выпрямился, посмотрел на меня, как будто собрался нырнуть в воду, и крутанул ручку. А так как возле машины, кроме него, никого в это время не было, десятирублёвка выскочила, прошелестела по воздуху и с хрустом ударилась о стенку.

Ежин бросился за бумажкой. Он упал на пол, схватил её двумя руками и, как мне показалось, дотронулся до бумаги губами. Ежин долго не двигался. Может быть, пять минут или десять.

Дядя Емельян отвернулся и смотрел в окно, где вокруг большого чёрного котла, скрючившись, сидели и лежали три мальчика, чёрные от сажи, которая падала вокруг котла.

А я видел в комнате, на полу, распластанные длинные, чуть кривые ноги, задравшийся пиджак, штрипки от подтяжек и затылок – красный затылок, по которому текли струйки пота.

Илья Григорьевич медленно поднялся. Он показался мне совсем-совсем больным, хотя глаза его блестели. Но щёки были бледными, усы обвисли, и весь он как-то сгорбился.

– На! – протянул он мне десятирублёвку. – На, мальчик, на счастье.

Емельян Петрович отошёл от окна и взял из рук Ежина деньги:

– Мальчику деньги ни к чему. Он их не заработал. И вам машина тоже пока не принадлежит. Понятно?

– Конечно, понятно, – торопливо сказал Ежин. – Бегу в банк, дорогой Емельян Петрович. Я мигом. Вы, я надеюсь, никуда не отлучитесь. А то эти черти... – Он протянул руку в окно и глазами показал на машину.

– О них не беспокойтесь, – сказал Емельян Петрович.

– До скорого...

Ежин вернулся через полчаса, отдал дяде Емельяну квитанцию, отсчитал девяносто рублей, один раз крутанул машину, ловко, прямо в воздухе, поймал вылетевшую десятирублёвку и ушел, широко расставляя ноги.

БОИ НА УЛИЦАХ

Мне часто приходилось пропускать школу. Бывало, что всю ночь не утихала пальба. Я не спал, смотрел, как в окне вспыхивали красные зарницы, слушал, как позванивало стекло, как летели с посвистом снаряды, чувствовал силу далёкого взрыва, подбрасывавшего меня даже тут, в кровати.

Да, с тех времён неутихающей стрельбы я научился различать голоса снарядов и пушек. Они ведь совсем разные, голоса эти. Выстрел, свист, взрыв и потом как бы шипение:

– Шрапнель!

Я лежал под одеялом и как бы экзаменовал себя после каждого выстрела:

– Трёхдюймовка жахнула!

– Бризантный снаряд завыл.

– А это ухнула гаубица.

Война, артобстрел, бой были не где-то там, на фронте, а здесь же, за окном, в нашем городе, на нашей улице. И стреляли почему-то особенно сильно по ночам. В такие ночи если я и засыпал, то и во сне слышал сигнал кавалерийской атаки и зычную команду: "По коням!"

И виделось мне, что я мчусь на горячем коне, с саблей в руках, с большой красной звездой на матерчатом шлеме и рубаю врагов направо и налево.

А утром, проснувшись и сбросив одеяло, я вскакивал и бежал на кухню. Мама стояла обычно у окна и смотрела на улицу из-за занавески. Да, я забыл сказать, что комната наша выходила окнами во двор, а кухня на улицу. Вот мама и смотрела, какая там сегодня власть.

Как-то мама мне сказала:

– Иди обратно. Сейчас же возвращайся в комнату. Ты в школу не пойдёшь.

– Почему?

Но мама не успела мне ответить. За неё сказал своё пулемёт: та-та, та-та...

Мама отскочила от окна.

– Ну, теперь ты понял? А папа пошёл в порт. Господи, когда всё это кончится? Сил моих больше нет. Иди сейчас же в комнату, слышишь?

Да, таких дней было много.

Вечером мы все трое – мама, Муся и я – ждали папу. Знаете, как обостряется слух, когда ждёшь? Часы тикают на стене, будто кузнец бьёт по наковальне. Собака тявкает, и ты уже вздрагиваешь. А шаги? Я через стенку узнавал по шагам на лестнице всех жильцов нашего дома.

– Нет, это не отец.

– И это не папа.

– А это... Опять не он.

И снова стрельба. Лучше бы он в это время не подходил к нашему кварталу. Ведь стреляют где-то совсем близко.

Война вспахала асфальт перед нашим домом. Из дальнобойных орудий по городу били иностранные броненосцы. Пулемётной очередью "прошили" всю нашу улицу белогвардейцы. По тротуару скакали на мохноногих лошадках бандиты.

Бывали недели, когда отец уходил в заградительный отряд и мы жили одни. Тогда я прислушивался к шагам на лестнице по-другому: не стучат ли сапоги, не идут ли к нам с обыском, чтобы арестовать отца. Я знал: белогвардейцы так делали – не будет отца, могут взять вместо него мать.

Наш город, бывало, за один месяц трижды переходил из рук в руки. Иногда нас из школы не выпускали, хотя уроки уже кончились. А нельзя было: на улице очень близко стрельба. И на партах мы сидели по трое, четверо, потому что не разрешали занимать парты возле окон, чтобы не задело осколком или шальной пулей.

Так было несколько лет – все годы, пока я учился в первых четырёх классах.

Но вот кончилась гражданская война. Теперь уже снаряды не рвались на тротуарах, в классе можно было сидеть на всех партах, а дома не надо было прислушиваться к шагам на лестнице: кто идёт?

Первой в нашем городе задымила Обувка, дала ток электростанция, и вот уже позвякивал на улице трамвай. А тротуар, вспаханный снарядами, оставался ещё таким, что на нём только ноги калечить. Особенно зимой – в гололедицу.

Что асфальт! Люди – много тысяч людей – в одном только нашем городе были без крыши и без хлеба. Тысячи детей остались без родителей. У кого родителей убили, кто умер от голода или от сыпного тифа. И беспризорные дети жили прямо на улице, а к зиме, когда в городе начали чинить тротуары, переселились поближе к асфальтовым котлам. Асфальт варили на улицах в огромных котлах, величиной чуть ли не с газетный киоск. Для беспризорных эти котлы были домом. Когда котёл топился, они грелись возле него: когда остывал, залезали внутрь котла. И потому беспризорные, или, как их тогда называли, беспризорники, были чернее кочегаров. На их лицах, блестящих, как начищенный сапог, сверкали белизной только зубы и белки глаз.

Я видел беспризорников не только на улице. Эти чёрные мальчики полуголые, иногда в одном только дырявом мешке, и то из-под угля, или в старом ватном одеяле – очень часто бывали во дворе нашей школы.

ХРУМ-ХРУМ

Здесь надо сказать несколько слов о моей учительнице Серафиме Петровне. Это была высокая женщина, широкоплечая, большерукая. Её шаги были слышны, чуть она входила в наш коридор – очень длинный. Я слышал, что Серафима Петровна была когда-то красивой, румяной и пышноволосой. Но я-то знал её только седой, в обвисшем, как на вешалке, платье и с такими глубокими морщинами на лице, будто оно помялось во сне и не разглаживается. А вот глаза у Серафимы Петровны были не усталые – ясные, светлые, блестящие. Чувствовались в них сила, воля, настойчивость. Только уж очень она была слаба – наша учительница: если ручку на пол уронит, кто поближе, вскакивал и ей подавал. Я заметил, что с некоторых пор она и ходить-то стала по-особенному, как старая-старая старуха, – всё норовила за что-нибудь придержаться: за стул, за парту или за классную доску.

А один раз Серафима Петровна упала в обморок. В классе во время урока. У доски тогда отвечал Женя Ежин. Серафима Петровна ему сказала:

– Напиши сложное предложение.

– Не знаю, – сказал Женя. Он подмаргивал нам одним глазом, двигая ушами, и просил подсказать.

Ему подсказывали, но всё разные предложения. Получался шум, каша, не разбери-поймёшь. И Женя стоял, широко расставив ноги, почёсывая толстую красную щёку, словно его комар укусил.

Я вспомнил любимую поговорку отца: "На шпаргалке и подсказке, как на ходулях, подняться можешь высоко, а далеко уйти не сумеешь..."

Серафима Петровна подошла к доске:

– Ну, Евгений, что же ты? Это так просто. Например: "На улице холодно, но мороза ещё нет".

– Сегодня был мороз, – сказал Женя. – Мама пельмени вынесла на балкон.

Он подошёл к доске и начал писать: "На улице холодно..."

Серафима Петровна вытерла платком лоб. Он был у неё весь в капельках. А щёки у неё стали вдруг красными и сразу же белыми.

"Что это? – подумал я. – В классе так прохладно..."

– Нет, нет. – Серафима Петровна стёрла то, что написал Женя. – Ты сам придумай предложение. Своё. Понял? А моё повторять не надо. Подумай.

– Понял, – сказал Женя и написал: "Воровать выгодно, но опасно".

Весь класс рассмеялся. А Серафима Петровна только чуть улыбнулась, протянула руку к стулу, но не дотянулась, вдруг как-то странно опустилась на пол, прислонилась к доске и совсем свалилась, закрыв глаза, будто вдруг заснула.

– Умерла! – закричала какая-то девчонка.

– Воды!

– Скорее!..

Женя был уже на своей парте. Он почему-то складывал учебники и тетради – наверное, собрался уходить.

А мы – всем классом – были возле Серафимы Петровны. Но она уже открыла глаза, провела ладонью по лицу, словно умылась, и сказала:

– Ничего. Прошло. Я встану.

Мы подняли нашу учительницу, и в это время вошёл директор, за которым кто-то успел сбегать. Он взял Серафиму Петровну под руки и повёл с собой, а когда проходил мимо моей парты, я слышал, как сказал ей:

– Вот вам и хрум-хрум.

Разгадку этого непонятного слова мы узнали только на следующий день. Оказалось, что беспризорники ходили в наш школьный двор не просто так – их подкармливала Серафима Петровна. Из своего и без того маленького пайка она выносила им то хлеба полбуханки, то миску мамалыги – кукурузной каши, а как-то на днях трём беспризорным мальчикам, которые к ней пришли, вынесла три куска сахара. В те времена в нашем городе сахар был большой редкостью. Вместо него употребляли сахарин. Он продавался в порошочках, как лекарство. Одна крупинка на стакан – и кипяток сладкий. Но сладость эта была особенная – малоприятная. А сахар... Я помню, как впервые попробовал его вприкуску. Это была такая вкуснота, что я до сих пор забыть не могу.

Из трёх беспризорных, что ходили во двор нашей школы, один был совсем маленький – лет семи-восьми, не больше.

Он, должно быть, никогда в жизни не видел сахара и как откусил кусочек, так сразу же запрыгал на одной ноге и запел:

– Хрум-хрум! Бум-бум! Хрум-хрум!

Съел свой кусочек и стал просить:

– Тётя, дай мне хрум-хрум. Ещё кусочек. Дай, тётя...

И заплакал. Что с того, что был он беспризорником: жил без родителей, спал у котла, еду добывал сам себе – в мусорных ящиках, на свалках, где придётся. Одним словом, был совсем самостоятельным. Но был-то он ещё ребёнком. И плакал по-ребячьи – от всей души, навзрыд. Слёзы размазывали по лицу грязную копоть и стекали тёмными каплями на его босые, заросшие грязью ноги.

У Серафимы Петровны не было больше сахара – ни кусочка. Она говорила об этом малышу, а тот плакал и плакал. Тогда она схватила его за руку и повела к себе. Всё это видели из своего окна наш директор и некоторые ученики. От них-то и стало всё известно нам.

Серафима Петровна выкупала Хрум-Хрума в тазу, надела на него свою кофту, уложила спать, потом пошла к жене нашего директора и до глубокой ночи стучала на швейной машинке. Ведь у мальчика, кроме дырявого мешка, не было никакой одежды. Вот Серафима Петровна и шила ему – перешивала из всего, что у неё было, – бельё, куртку, брюки.

Директор её спросил:

– Оставите мальчика у себя?

– Оставлю.

– Чем кормить будете?

– Поделимся.

– Смотрите, Серафима Петровна, голод не тётка. Вам и так пайка не хватает.

– Обойдётся, – сказала Серафима Петровна.

"КАПИТАН, МОРЕ КОНЧИЛОСЬ!"

Но вот не обошлось. Нашу учительницу увели с урока, вызвали к ней врача, и врач сказал:

– Голодный обморок.

Да, Серафима Петровна была из тех редких людей, которых хватает для всех, только не для себя. Она была учительницей, которая могла позвать своих учеников в морскую пучину или в жерло вулкана, и мы пошли бы за ней...

Жена нашего директора хотела отвезти Хрум-Хрума в детский дом. Куда там! Не взяли. "У нас, – сказали в детском доме, – и так переполнено. Дети спят по двое на одной кровати".

Обо всём этом мы узнали в школе, и вечером я рассказал дома. В тот день у отца была получка, и у нас был праздничный ужин: картошка с постным маслом, чай с сахаром и малай. Этот кукурузный малай был жёлтым и пушистым, как торт.

Честно говоря, я давно ждал отцовскую получку. Мне нужны были деньги...

В этом месте я на минуту остановлюсь, чтобы вы не подумали плохо: "Вот он какой! На отцовские деньги метил..." И всякое такое.

Знаете ли вы, что такое чернила, сделанные из сажи? Уверен, что вам такими не приходилось писать. А мы в те годы писали только самодельными чернилами. Были, правда, у нас чернила не только из сажи, но и из луковой кожуры. Но я, право, не знаю, какие из них были лучше, а вернее, хуже. Бумага у нас была такая, что по нынешним временам её забраковали бы даже для обёртки. А мы писали на такой – толстой, грубой, с примесью древесины, того и гляди, можно было занозу схватить.

Скажу ещё только про карандаши. Были они толстые и некрашеные: чуть начнёшь чинить, распадались на два желобка, а грифель вываливался. Мы эти карандаши обматывали нитками или проволокой.

Что говорить, письменные принадлежности того времени могли бы составить чудесную витрину в музее – в школьном таком музее, если бы он существовал. Пошли бы вы в такой музей, посмотрели бы, чем и на чём мы тогда писали, и не стали бы меня обвинять в том, что я ждал отцовских денег – купить на базаре хороший карандаш или пузырёк настоящих чернил. Но вышло всё по-другому.

После ужина отец достал из кармана деньги, дал их матери, а три десятирублёвки протянул мне.

– На, – сказал он. – Завтра отнесёшь в банк, заполнишь там маленький бланк и сдашь тридцать рублей. Сумеешь?

Я подумал, и мне стало не по себе. Понимаете, я многое мог: притащить два почти полных ведра воды из колонки, нарубить дрова, растопить печь мало ли что. А вот там, где была касса, деньги, уплата, сдача, – я не мог. Я же мечтал быть моряком, а не бухгалтером или кассиром. Но в тот раз в разговоре с отцом я понимал, что он испытывает мой характер. Он мне всегда говорил: трудно – значит, интересно. И ещё он любил поговорку: "Капитан, море кончилось!" Да вы-то и не знаете этот его рассказ о том, как на одном корабле поставили к штурвалу молодого матроса, а он не умел управлять судном, упёрся в берег и закричал: "Капитан, море кончилось!"

И вот мой отец, когда я, не попробовав, сразу же говорил о чём-нибудь: "Не смогу", напоминал мне о том матросике – "Капитан, море кончилось!" Для матросика "море кончилось", когда надо было только повернуть штурвал и плыть в другую сторону. Возможностей впереди ведь было целое море.

Отец всегда требовал от меня, пока я не испытал все возможности, не говорить "не могу". Биться до последнего. И нужное пытаться сделать, как он говорил, "через не могу".

Я хорошо помнил обо всём этом. И хотя мне неохота было отправляться в банк, где много всяких окошечек, и разных бланков, и потом людей уйма, и все спешат, и будут тебе говорить: "Мальчик, не вертись под ногами", – и посылать от окошечка к окошечку, хотя всё это я себе так представил, что просто жуть, я всё ж таки сказал:

– Сумею. А что писать на бланке?

– Напишешь: счёт номер семь – шестнадцать. И всё.

– Семь – шестнадцать! – воскликнул я. – Вот здорово. Я знаю этот счёт. Это счёт дяди Емельяна. У него там тысячи – на этом счёте.

– Нет, – сказал отец, – это не счёт Емельяна Петровича. Семь шестнадцать – это счёт Общества помощи беспризорным. Это общество строит для детей интернаты, детей забирает с улицы, кормит, одевает, выводит в люди. Понял?..

Я всё понял: отец бросает меня в банк, как он бросил меня в воду плыви, и всё. Знаете, с того самого раза, в гавани, я стал как-то увереннее, или, если правду сказать, решительнее. И думал, что, если я когда-нибудь поженюсь и у меня тоже будет сын, я, как мой отец меня, буду этого сына учить не только чистить зубы, стричь ногти, застёгивать все пуговицы и говорить "здравствуйте" и "спасибо". Нет, я буду его учить смелости: плавать в глубоком море и скакать на лошади, буду его учить никогда не врать – ни капельки – и быть добрым. Разве это не так же важно, как чистить зубы и хорошо мыть уши?

СЕМЬ – ШЕСТНАДЦАТЬ

Деньги, которые мне надо было внести в банк, я взял в школу. В этот день у меня было много дел: я должен был дочитать книгу о пиратах. Как она называется, я не знаю, потому что у этой книги не было переплёта, двух страниц в начале и сколько-то там в конце. И все почти странички книги, вернее, уголышки этих страничек завивались и были жирные-жирные, почти прозрачные. Вы заметили, что такие вот книжки с завивающимися страницами и бывают самыми интересными? Они здорово мешают делать уроки и даже спать ночью, если, конечно, ваши родители не гасят свет. В темноте не очень-то почитаешь.

У нас как раз была контрольная по русскому. Я который раз замечаю, как только мне попадётся очень интересная книга – обязательно контрольная, или там экскурсия, или что-то надо сделать дома. Почему это так, понять не могу! Вот и в этот раз получилось, как говорится, одно к одному.

Короче говоря, вечером, когда до сна осталось два часа, передо мной лежала книга о пиратах и грамматика с торчащими бумажками между теми страницами, где были правила – те правила, которые надо было вызубрить.

Что бы вы сделали?

Я бы, конечно, почитал книгу, раз её надо завтра обязательно отдать. Там было такое интересное, что и не перескажешь. Корабль брали на абордаж, иначе говоря – штурмом, борт к борту, и давай прыгай, руби, стреляй! А потом пираты бросили кошку и стали делить сокровища. Да, вы-то и не знаете, о чём речь. Думаете, что живую кошку бросили за борт. Я всё забываю, что не с моряками имею дело. Бросить кошку – это значит отдать четырёхпалый якорь. Да, да, отдать, а ни в коем случае не бросить.

Якорь. Сколько раз я рисовал якоря чернильным карандашом на перепонке между большим и указательным пальцами левой руки. Надо только в этом месте широко развести пальцы, потом лизнуть эту самую перепонку, а потом по мокрому нарисовать якорь. Пока не придётся мыть руки, держится. И со стороны может показаться, что это татуировка.

Раньше я не знал, почему у матросов на руке чаще всего нататуирован якорь. А потом мне объяснили. Якорь – это надежда. Надежда или даже уверенность, что корабль не сорвёт волнами, не выбросит на скалы, не опрокинет ветром.

В общем, моряки верят в якорь, как можно верить в руку друга, которой он вас поддерживает. Как же можно при этом говорить "бросил якорь" или "швырнул"! И вообще с борта корабля ничего не бросают, кроме лота. Это такой прибор на длинной привязи, которым измеряют глубину моря. Вот лот бросают, а якорь отдают.

Я, конечно, всякое такое о кораблях и моряках знал не потому, что сам видел или слышал. Больше из книжек. И должен вам сказать, что в той самой книжке, которая мне тогда попалась без начала и без конца, много было всякого очень интересного. Прочтёшь, и потом тебе всю ночь снится:

"Капитана на рею!"

Это значит: повесить капитана!

"Суши вёсла!"

Ну, в общем, поднимай вёсла из воды и совсем не греби.

Интересная книга. Но случилось как-то так, что я открыл раньше грамматику и посмотрел правописание прилагательных. Сам не знаю, как это со мной получилось: время-то перед сном свободное. Подучил я окончания там всякие: ЫЕ и ИЕ. Потом суффиксы через два Ф. Читал-читал и дочитался. Мама говорит:

– Спать!

Вот так оно и получилось, что на книгу остался только следующий день, когда мне надо было в банк идти с этими деньгами на счёт семь шестнадцать. Я и решил: для скорости возьму деньги в школу, а после школы – сразу в банк, а потом дочитаю последние сорок восемь страниц и отвезу книгу. Выходило, что всё успеется.

И вот идёт эта самая контрольная работа. Серафима Петровна диктует, а я чувствую – на эти самые ЫЕ и ИЕ и на суффиксы работа. Вот здорово! Точно, как отец мне говорил: "Подготовишься в спокойное время – в спешке пригодится". Как же это здорово, правильно то есть. Сколько раз я замечал: есть свободное время – и займёшься хотя бы камерой от футбольного мяча. Валяется она дырявая, а ты её от нечего делать залатаешь. И опять валяется. Потом вдруг тебе кричат: "Мяч лопнул. У тебя нет?.. Если есть, беги и тогда игрока заменишь".

Да вы и не знаете, что в футбольной команде нашей улицы было правило: кто мяч повредил – с поля вон. А у кого мяч в порядке – играй. В те времена мячей в магазинах не было. Редкость. И вот: подготовился в спокойное время – в спешке пригодилось. Так оно и в школе было с этими суффиксами, которые я спокойно вчера подучил. Теперь я раз-раз – и готово. А другие пишут. Женя даже ушами шевелит. Он это не только как фокус делал, но и на диктантах. Кто его знает – для смеха или от волнения.

Все шуршат тетрадями, а я тетрадку отдал и в окно смотрю. Серафиме Петровне тоже делать нечего. Она мою тетрадку просмотрела и глазами так говорит мне: "Молодец!"

Женя в это время как раз на неё смотрел и, как увидел, что Серафима Петровна мне улыбается, скривился и быстро так нагнулся к парте. А потом на переменке подходит ко мне и говорит:

– Я эти суффиксы и не учил. Намаракал как придётся. Пару схвачу. Ну и пусть. Писателем быть не собираюсь. Коммерцией больше заработать можно. Одолжи пятёрку. На углу в магазине выбросили на прилавок конфеты, обсыпанные подушечки. Если их на вес купить, а завтра принести на базар поштучно, можно знаешь как загрести! Дай пятёрку до завтра, три подушечки тебе отвалю. Проценты.

Я говорю:

– У меня нет пятёрки.

– Ну давай трёшку.

– И трёшки нет.

– Врёшь! Ты когда булку на завтрак вынимал, я видел там у тебя в сумочке деньжищи. Уйма!

– Ну, деньги.

– А почему говоришь, что нету?

– А потому, что деньги не мои.

– Ну и давай мне до завтра. За трёшку тоже три подушечки отвалю. По рукам?

– Отстань!

– Похвалили за контрольную, и задаётся. Ну и сиди себе на чужих деньгах. Наверное, дали тебе какую-нибудь трёшку, чтобы ты в очереди за сахаром постоял. Ну и стой с чужой трёшкой. Я свои заработаю на конфетах. Будет у меня сто рублей, не одолжу. Эх!..

Он как-то особенно сказал это "эх". С каким-то презрением. Но у меня не было времени с ним связываться: я в банк спешил.

В банке этом меня оглушила перестрелка пишущих машинок. Интересно это: сидят девушки – десять или, может быть, двадцать – и так быстро стучат, как будто сразу сто дятлов на деревьях или пулемёт строчит. Но это я не в тот отдел попал. Походил по лестницам вверх и вниз, пока нашёл этот самый операционный зал. Интересно – не больница, никому операций не делают, а называется "операционный". Окошечки там, как на почте. В окошечко, где берут деньги на счёт семь – шестнадцать, самая большая очередь. Я и стал в эту очередь. Кого там только не было! Женщина в платке. По лицу видно – ест не досыта. А тоже принесла беспризорным. Морячок в бушлате и тельняшке. Красногвардеец, или по тем временам уже красноармеец. А всех не пересчитаешь.

Я стал в очередь и книжку читаю. Так зачитался, что и не заметил, как моя очередь подошла. С этими пиратами время быстро пролетело. Ну, отдал я деньги, иду к выходу, а сам, между прочим, последнюю страницу дочитываю. И налетаю на Женю Ежина. Бывает же такое.

– Ты что здесь делаешь? – спрашивает меня Женя.

– А ты?

– Я сюда для прогулки хожу. Смотрю, сколько же у людей денег в руках. Смотри – тот в чемодан пачки кладёт. Видишь? И часовой возле с кобурой. Смотри. Охраняют.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю