355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Халфина » Повести и рассказы » Текст книги (страница 6)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:07

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Мария Халфина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)

– Убери обратно, где были… И не реви… не маленькая… Ревешь, сама не зная о чем…

Иван Назарович как залег на печь, так и лежал недвижимо, лицом к стенке. Рубаха на спине вздернулась, заголив темную, костлявую поясницу.

Матвей подошел к печке, оперся локтями о деревянную опалубку. Ему – длинному – печь была всего по плечи.

– Давай, дядя Иван, слазь. В баню пора, сегодня я тебя парить буду…

Он оправил на спине Ивана Назаровича рубаху, пригладил ладонью складки между сутулых лопаток.

– А ружье в сараюшке, за верхним бруском; чистое, смазанное, в полном порядке. Завтра с утра можно на охоту сбегать. Заодно ловушки поглядим.

Пока мужики были в бане, Вера напекла румяных пресных блинцов, нажарила полную сковородку рыбы. Киселя красного из клюквы сварила.

Ужинали долго, не торопясь, беседовали о том, о сем, обо всем понемножку, лишь бы не задеть того, о чем каждый про себя неотступно думал.

А вечером, когда уже была потушена лампа и все лежали по своим углам, Вера вдруг, словно ее за язык потянули, спросила Матвея: где у него ордена? Удостоверения орденские хранятся в ее чемодане, вместе с остальными документами, а орденов-то ведь нету…

И Матвей не отмолчался, не потаил горькой и стыдной правды:

– Сняли с меня ордена какие-то гады, когда я пьяный под забором валялся. Выходит, что пропил я свои боевые награды. Когда проспался – в петлю было полез, да кишка тонка оказалась – струсил. Документы орденские от стыда хотел в печке сжечь, – тоже руки не поднялись. Вот и остались одни книжки без орденов от лейтенанта Третьякова… Мотьке-алкоголику на память… – назвать себя Мотькой-алкоголиком перед Иваном Назаровичем и Верой оказалось не так-то просто. Нужно было во что бы то ни стало объяснить им, как же могло такое получиться, чтобы старший удачливый сын знатного капитана Третьякова, фронтовик-орденоносец, за каких-то три года превратился в бездомного, в безродного Мотьку-алкоголика. А рассказать про такое оказалось еще труднее.

Каждая семья живет по своему уставу, по своим неписаным семейным законам. В семье Егора Игнатьевича Третьякова законы эти были строги и непреложны.

Первая и наиглавнейшая заповедь – это уважение к начальству. Рассуждать – зачем да почему – не твоего ума дело. На то поставлены начальники. Твое дело – выполнять, потому что у нас все делается для твоего блага.

Трудиться надо так, чтобы Третьяковы всегда были хоть не намного, но впереди других, чтобы фамилию твою люди произносили с почтением и завистью.

В семейных же вопросах главное – это согласие и дисциплина.

Каждый, конечно, понимает, что у женщины умок легонький и в серьезные мужские дела допускать ее не следует, но дом хозяйкой держится. Достаток в доме не от того зависит, сколько рублей муж в дом принесет, а как жена этими рублями в хозяйстве обернуться сумеет. Поэтому хорошую жену муж без особого, конечно, баловства обязан ценить и беречь. И детей приучать к послушанию, чтобы дети понимали: без отца – заглавное лицо в доме – мать. Ну, а что касается выпивки, так выпить мужчине не возбранительно, нужно только знать – где и с кем, и не ради того, чтобы напиться, а исключительно ради поддержания достойной, приличной компании.

Семью свою Матвей всегда считал примерной. Здоровые, сытые, послушные дети. Домовитая, молчаливая хлопотунья мать. И отец – строгий и справедливый. Самый умный, самый сильный. Лучший человек на свете.

Матвею было девять лет, когда отец впервые взял его с собой в плавание, и с тех пор ежегодно все летние каникулы Матвей проводил на реке. Наиболее притягательным местом на пароходе для него был не капитанский мостик, а машинное отделение. Около машин он мог пропадать часами. Семилетку Матвей закончил, как полагалось сыну Третьякова, с похвальной грамотой. Спустя три года, окончив речной техникум, привез отцу диплом с отличием. Через пять лет он уже ходил старшим механиком на большом пассажирском пароходе, и портреты его стали появляться на Доске почета, рядом с портретами отца.

Перед самой войной Матвей женился. Девчонок у Третьяковых не было, может быть, поэтому ласковая, миловидная Лидия в семью вошла не невесткой, а долгожданной дочкой.

Воевал Матвей по-хорошему, как сотни тысяч других советских парней. Три раза побывал в госпитале, был награжден тремя боевыми орденами. А потом, уже в звании лейтенанта, угодил в плен. После неудачного изнурительного боя отходили небольшой группой под минометным огнем. Контуженного Матвея тащил на себе дружок – боевой сержант Саша Орлов. Уже теряя сознание, Матвей заставил Сашу надеть через плечо свой планшет, в котором в тот момент находилось все Матвеево личное достояние. Через несколько минут их накрыло еще раз. Тяжело раненного Сашу вместе с Матвеевым планшетом вынесли уцелевшие бойцы, а Матвей, по их убеждениям, добитый взрывом, остался на поле боя, по которому ползли немецкие танки.

Так и описал обстоятельства гибели своего командира лейтенанта Третьякова его боевой друг, старший сержант, а позднее Герой Советского Союза Александр Орлов, пересылая семье планшет с документами и орденами погибшего.

В плену Матвей не совершил никаких подвигов. Просто два раза убегал из лагеря, его ловили, и оба раза каким-то чудом он оставался живым. Хотя после второго побега живым в полном смысле слова назвать его уже было нельзя. Освобожден он был нашими в конце сорок четвертого года. На родину его доставили на носилках, и только через полгода, уже после победы, выбрался он из госпиталя домой. И все эти месяцы шла проверка. Очень помогли делу заступничество Орлова и показания уцелевших солдат его подразделения.

Он вернулся домой. Все для него здесь было по-прежнему бесценно милым. Нет, не по-прежнему – в сто крат милее, в сто крат драгоценнее и дороже. Он вернулся домой. Это было чудом. Были минуты, когда Матвею казалось, что его еще не долеченное, большое рыхлое сердце не выдержит и вот-вот сейчас разорвется от лютой и сладкой боли.

На его подурневшем, все еще лагерно-сером лице часто возникала изумленно-счастливая, глуповатая улыбка. Волнуясь, он еще сильнее заикался, левую щеку время от времени сводила уродливая судорога, а на глаза порой, ни с того ни с сего, вдруг набегали слезы.

Все здесь было чудом. То, что все они – его любимые – остались живы и здоровы и он сам все же не поддался смерти, выжил и вот, видишь, вернулся домой. Чудом было проснуться ранним утром в комнатке, которая уже много лет называется «Матюшина боковушка». Лежать и, притаив дыхание, слушать тихие утренние домашние шорохи-звуки. Чудом была вся эта здоровая, чистая, простая жизнь.

По вечерам, после ужина, как бывало и прежде, до войны, семья собиралась в столовой повечеровать. Каждый занимался своим делом, но разговор шел общий. Говорил больше отец, и Матвей мог часами слушать его неторопливые степенные рассказы о том, какие трудности им, речникам-судоводителям, довелось хлебнуть в годы войны. Как оба они с Семеном не один раз писали в военкомат заявления и лично ходили – просились на фронт, но там даже и слов таких не допускали. Бронировало их госпароходство, как незаменимых, до последнего дня войны.

Несмотря на пережитые трудности и лишения, выглядел Егор Игнатьевич великолепно. Огромный, грузный, ни морщины на сытом румяном лице.

Налюбовавшись отцом, Матвей переводил влюбленный взгляд на братьев. По-отцовски рано начал грузнеть красавец Семен. Долговязый Валерка выровнялся в статного широкоплечего парня. Оба настоящие, чистой воды Третьяки.

Теперь Матвей уже не завидовал, как в детстве, младшим братьям, что вот они – младшие пошли в отцову породу, а он – первенец-большак и обличьем, да, пожалуй, и характером уродился в мать.

Он любовался братьями, радуясь, что не коснулась их война, не покалечила, не изуродовала их юношеской красоты и богатырского, как у отца, здоровья. Сильнее всех за эти годы сдала мать. Не то чтобы постарела или похудела, а как-то вся словно бы истаяла. Двигалась вяло, голос стал тусклый, бесцветный, казалось, и живет она нехотя, через силу.

Раньше Матвей не задумывался, почему мать год от года все реже улыбается, становится все молчаливее. Видимо, уже давно между ней и отцом не все ладилось, похоже, что мать была очень несчастлива, но в семье Третьяковых детям не полагалось совать нос в родительские дела, тем более, что при детях родители никогда не ссорились, а мать при детях никогда не плакала и никому ни на что не жаловалась. Она и сейчас не жаловалась. Управлялась с помощью Лидии по хозяйству, отпаивала Матвея парным молоком, молча подкладывала за столом на его тарелку лучший кусок. Она ни разу не спросила его о пережитом, о годах войны и плена. И ему не рассказала, как жила эти годы, как ежечасно, ежеминутно ждала… ждала сначала его писем, а потом – хоть какой-нибудь весточки о нем… Стукнет калитка, письмоносец идет через двор… Сердце ударится с маху о ребра, трепыхнется раз-другой, и обомрет, затихнет. На какой-то срок и ослепнешь и оглохнешь… И все в тебе уже мертвое, только страх один живой.

Сначала принесли похоронную, а потом через военкомат Сашино письмо и Матвееву сумку с орденами, с документами. И все, что было в сумке: фотографии, письма, перчатки, вязанные матерью, и портсигар – отцов подарок, и платочек Лидии шелковый, – все эти сокровища и сумку кожаную потертую забрала и молча унесла к себе мать. И никто, даже отец, не решался ей перечить. Ничего этого Матвею она не рассказала. Оба они и раньше разговорчивостью не отличались, но теперь молчание матери тревожило. Матвею казалось, что она словно бы присматривается к нему, словно бы ждет от него чего-то…

Временами хотелось спросить: что с ней такое? Почему она живет в родном доме словно чужая?

Подсесть бы к ней, взять за руку, сказать какие-то хорошие ласковые слова, да не приучены были Третьяковы к нежности…

– Мам, ты чего такая? – спросил все же как-то, когда утром остались они в доме одни. – В больницу бы легла, а может, в санаторий путевку надо похлопотать?.. Я поговорю с батей…

– Вот-вот… – вяло усмехнулась мать. – Дурачок ты, Матюша! Мой санаторий еще не открыт… Ты пей молоко-то да ложись, полежи еще, я тебе сейчас блинков испеку…

Надо бы поговорить с матерью о Лидии, посоветоваться, да тоже никак язык не поворачивается.

Лидия из простоватой влюбленной девчонки превратилась в солидную взрослую женщину. Ходила по дому – статная, пышная, белотелая. Красивая и совершенно чужая. Приходилось им заново привыкать друг к другу. Лидия жила прошлым. С жестокой назойливостью пытала она его без конца: а помнишь?.. – и плакала. Не стесняясь, не скрывая отчаяния, горько оплакивала того, прежнего Матвея – здорового, красивого, удачливого.

И Матвей понимал, что такой вот – теперешний – он ей не мил… И вряд ли сна сможет привыкнуть к нему когда-нибудь.

В первый же вечер после ужина, когда женщины, подчиняясь выразительному взгляду Егора Игнатьевича, ушли спать, Матвей рассказал отцу и братьям обо всем пережитом на фронте и в плену. И как пришлись кстати во время проверки письмо Сашки Орлова и показания его и ребят-однополчан.

Не дослушав и половины, Валерка, скрипнув зубами и всхлипнув, ушел на кухню. Семен лежал на диване навзничь, прикрыв локтем глаза. Отец, грузный, с окаменевшим лицом, сидел, тяжело навалившись грудью на стол.

Когда Матвей, измученный рассказом до изнеможения, умолк, отец поднялся, достал из буфета поллитровку, разлил водку по стаканам и, тронув Матвея за худое, поникшее плечо, сказал негромко:

– Ничего, сын, – плохое надо забывать. Теперь твое дело, как говорится, телячье, ешь, спи, отдыхай, нагуливай тело. Ничего, наша третьяковская порода кремневая: были бы кости целы, а мясо нарастет!

Наращивать на кости мясо оказалось занятием до одури муторным. Дело шло к весне. Речные суда еще стояли, скованные льдом, но в кадрах уже комплектовались команды, полным ходом шла подготовка к навигации. Сильно стало тянуть к людям, начали сниться пароходные сны. Просыпаясь, он даже ощущал дивный запах машинного отделения: запах перегретого металла, горячего масла, краски.

Чувствовал он себя уже вполне окрепшим. После госпиталя он был откомиссован с инвалидностью третьей группы, а это и инвалидностью можно было не считать. Правда, в самую неподходящую минуту настигало его проклятое заикание да пугал людей нервный тик, искажавший лицо в минуты волнения. Но все это, по заверениям врачей, должно было со временем пройти бесследно, да и не сидеть же из-за такой чепуховины на печи?

Матвей знал, что квалифицированные механики сейчас наперечет. Он начал расспрашивать отца и Семена о вакансиях, советовался, куда лучше просить назначения. Принес из библиотеки стопу журналов и технической литературы. Озабоченно рылся в старых учебниках.

Он не замечал, как хмурится отец, как тревожно косится Семен, когда он заводит разговор о работе.

В отделе кадров его встретили приветливо, заявление приняли, но сразу предложить ничего не смогли, сказали, что известят. Из старых сотрудников там никого не осталось, начальство тоже все сменилось.

Матвей терпеливо ждал. Бежали дни, а назначение на пароход ему все не выходило. И он еще раз пошел в кадры. Начальник был в отпуске. Заместитель, человек совсем еще молодой и какой-то до странности конфузливый, скосив глаза в угол, бормотал что-то совершенно несообразное. По его словам получалось, что все команды уже укомплектованы, вакансий свободных нет… Послушать его, так – безработные механики целыми косяками по улице ходят. Матвей махнул на него рукой и еще около двух недель отдыхал, терпеливо ожидая начальника.

Начальник принял его сердечно. С уважением поглядывал на ордена, справился о здоровье Егора Игнатьевича. Потом извинился за своего заместителя – человек молодой, на работе новый, во многих вопросах не в курсе дела.

Свободные вакансии, конечно, имеются, но в качестве механика направить Матвея Егоровича не представляется возможным, ввиду его состояния здоровья.

В этот момент в кабинет вошел капитан Тайданов, бывший Матвеев сокурсник по речному училищу. Поздоровавшись с ним, Матвей спокойно и сдержанно стал объяснять, что со здоровьем у него все в порядке: срок инвалидности подходит к концу, да инвалидность-то чепуховая – третья группа. В документах так и записано – может работать по специальности. Чтобы не оставалось сомнений, Матвей положил документы перед начальником на стол.

Начальник вежливо передвинул документы обратно и очень терпеливо и вразумительно стал втолковывать, что он рад бы всей душой, каждый ст оящий механик на вес золота, но не имеет он права поставить к машинам инвалида с тяжелыми последствиями контузии, с травмированной нервной системой. Да с него эта самая охрана труда и техника безопасности голову снимут, под статью подведут…

Напряженно улыбаясь, Матвей приоткрыл рот, чтобы, выждав паузу, в свою очередь попытаться объяснить начальнику его ошибку. Он хотел для начала пошутить: что же это вы, друзья, за психа меня принимаете, что ли?

Но тут его перекосило, он лязгнул зубами и, выкатив глаза, зашипел на начальника, как гусак, – ш-ш-ш!

Преувеличенно расстроенный, начальник совал сконфуженному Матвею стакан с водой, соболезнующе поглаживая его по плечу, рассказал коротенько историю приятеля-фронтовика, – больше года лежал мужик в госпитале, парализованный после контузии, а теперь, как огурчик, здоровехонек, и следа не осталось.

В коридоре Матвея догнал капитан Тайданов, увел в конец коридора к окну, морщась, словно от зубной боли, сказал напрямик:

– Слушай, ну куда ты лезешь? Ты что, маленький? Проверку прошел – и говори спасибо!.. Механик – это же комсостав, вторая фигура на судне за капитаном, неужели ты не понимаешь, что нельзя им теперь тебя допустить… И не суйся ты сейчас на глаза… В пенсии тебе не отказывают… Ну, маленькая, ну, я понимаю. Ах, черт! обидно, конечно, но что делать? Я за тебя все начальство облазил, просил, чтобы тебя к нам послали… Не век же, поди, такое будет…

Покосился на Матвея, хмуро, с опаской:

– И послушай моего совета, очень-то не распускайся, теперь тебе каждое лыко в строку будет…

И, помолчав, сказал слова, смысл которых дошел до Матвея значительно позднее:

– Вот и капитана Третьякова бог нашел. Отливаются, видно, коту мышкины слезы.

От конторы до дома Матвей шел больше трех часов. Опомнился на окраине поселка, на берегу, откуда – весь затон как на ладони. Сотни впаянных в лед пароходов, буксиров, барж, паузков… Милый диковинный городок с улицами, переулками… Ох, но ведь была же проверка, пересмотрели все от начала и до конца… Люди доказали, что ни в чем он не виновен… За что же теперь-то такое?

Забрел в тихий, безмолвный парк. Посидел, смахнув снег со старой промерзшей скамьи. Здесь, на этой скамье, пять лет назад, в первый раз поцеловал Лидию. Как же ей-то он теперь расскажет про такую беду? А отец? Матвей замычал и, растирая сведенную судорогой щеку, побрел по заснеженной тропинке к выходу из парка. Выходит, не только здоровья, а кое-чего и подороже лишила его война.

Только теперь Матвею стало понятно, почему так переменился за последнее время отец, почему так подавлены братья.

Наверное, отец и Семен хлопотали за него, а им объяснили, что не ходить больше Матвею в механиках. И почему не ходить…

Нелегко отцу такое пережить: он и братья знают, что не заслужил Матвей такой обиды. Переживают, мучаются за него…

Ничего, батя! Ничего, братишки, за меня вы не бойтесь! Я выстою, лишь бы вы рядом были.

Пока отец молчит – и Матвей решил разговора не заводить, а тем временем разведать насчет работенки. Пока можно в цехе на ремонте послесарить, а дальше видно будет. Мотористом или масленщиком на буксир, поди, возьмут, масленку-то не побоятся доверить? Совпало так, что в эти же трудные дни Матвея два раза повестками вызывали как свидетеля. Понадобился он для дачи показаний по делу своего однополчанина, возвратившегося из плена. Несколько месяцев находился он с Матвеем в одном лагере, и бежали они тоже вместе.

А по поселку пошел слушок, что Матвей-то Третьяков, оказывается, «под комендатурой». Вот таскают его в органы на допросы и на работу брать не разрешают. И папашенька знатный помочь не может ничем.

Все эти слухи приносила Лидия: ходила она теперь с опухшим от слез лицом. Несчастная, подурневшая. Утешать ее Матвей не пытался: она слов его слушать не хотела.

Однажды вечером, проходя через прихожую, Матвей, случайно услышал, как Семен, умываясь в кухне, тихо, сквозь зубы рассказывал отцу:

– …а он, сука такая, ухмыляется: «Настоящие-то, – говорит, – патриоты стрелялись, чтобы в руки врага не попасть, а уж если по ранению попадали в плен, так бежали с лагерей в партизаны, а не сидели, не ждали, когда наши придут да освободят!»

Матвея долго трясло, он не решился выйти к ужину, чтобы не увидать подавленных хмурых лиц отца и братьев. Одичав от одиночества и тоски, он тихонько пробрался через прихожую и пошел со двора. Настоящего друга, к которому можно было бы пойти с такой бедой, у Матвея не было. Побродив по улицам и окончательно продрогнув, он зашел в пристанскую забегаловку, носящую тройное название: «Голубой Дунай», «Кафе-крапивница» и «Бабьи слезы».

Там его, пьяненького и ослабевшего, подобрал и увел к себе капитан с буксира «Иртыш» Прошунин Василий Иванович.

На другой день оживший и повеселевший Матвей за ужином порадовал семейных, что Василий Иванович оформил его на «Иртыш» мотористом. Механиком на «Иртыш» идет парнишка, салага, первой навигации, так что Матвей только числиться будет мотористом, а фактически… Матвей оживленно взглянул на отца и осекся… Он не учел того, что Третьякову не пристало ишачить в цеху наравне с какими-то слесарями, тем более не положено Третьякову плавать на энтом… «Иртыше», под командой Васьки Прошунина. Васька-гад и берет-то Матвея ради того только, чтобы унизить его отца – Егора Игнатьевича Третьякова.

Все это Егор Игнатьевич, поигрывая желваками на скулах, но не повышая голоса, разъяснил Матвею. И потом, после тяжелой нехорошей паузы, сказал, что придется, видимо, Матвею побыстрее из поселка уехать. Другого выхода нет. Матвей растерянно смотрел на отца, на братьев.

Почему же ребята-то молчат? Неужели такое можно всерьез?

– Куда же я из дома поеду?

– Да придется, видно, подале куда. Туда, где нашу фамилию не знают. Где людям все равно: Третьяков ты али, скажем, какой-нибудь Сидоров. Лучше всего, конечно, тебе податься на низ. Там не разбираются, кого хошь берут. Опять же платят там хорошо. Надбавки разные и подъемные дают… – спокойно пояснил отец. – Лидия пущай пока у нас поживет, пока ты на новом месте не устроишься. Деньжонками на дорогу и на первое прожитье мы с Семеном тебя снабдим. Ну, опять же и пенсия у тебя… А здесь оставаться тебе никак невозможно. Конечно, у нас отец за сына или за брата не отвечают, но тем не менее нам из-за тебя любой паразит чуть ли в глаза не плюет. И ведь, между прочим, сам ты виноват. Никто тебя на работу не гнал, вот весна скоро, копался бы с матерью в огороде, сено, дрова – хватало бы в хозяйстве работы, и никому дела нет – инвалид Отечественной войны… А ты лезешь людям на глаза… механик!

Тут уже Матвей понял, что отъезд его – дело решенное, обговоренное и с братьями, и с Лидией. Понял и испугался до дрожи, до холодного пота.

– Ты что же, не веришь мне? – спросил он, дергая щекой.

– Не мне тебя судить! – строго оборвал отец. – Военный суд тебя оправдал, значит, вины твоей перед партией и правительством нет. Но на чужой роток не накинешь платок. Я не могу допускать, чтобы фамилию мою всякий марал, а также и ребята не обязаны через тебя страдать. Со временем, может, забудется, встанешь на ноги, утвердишься и вернешься…

Впервые в жизни Матвей ослушался отца. Он не уехал, не мог он представить себе жизни где-то в другом месте, с чужими людьми. Он так натосковался о доме, о семье… Он просто не успел еще отогреться у родной печки… И почему он должен бежать из родного дома? За что?

Матвей не уехал и, стараясь не замечать холодного молчания отца, работал на «Иртыше», готовя машины к навигации.

По счастью, до выхода флота из затона оставались считанные дни.

Матвею казалось, что за лето, пока они все будут в плавании, отец и Семен в чем-то обязательно разберутся, что-то такое поймут, и когда осенью семья соберется под родной крышей, – все будет забыто и вернется прежняя добрая жизнь.

И, может быть, Лидия родит ему сына.

Но ничего за лето не изменилось, не забылось. Отец ходил туча тучей, братья молчали. Лидия к осени еще сильнее располнела, и Матвею почудилось, что сбудется его заветная думка о сыне. И все остальное, рядом с этой радостью, показалось ему мелочным и незначительным.

Вот родится еще один Третьяков… и все встанет на свои места, и все, что произошло в семье, минет как дурной сон.

– Сын… Егорушка… Егор Матвеевич Третьяков!

– Ты с ума сошел?! – прошептала Лидия, и столько в ее свистящем шепоте было неподдельного изумления и брезгливого испуга, что Матвей понял: никогда ему – Матвееву сыну – Лидия не позволит родиться.

И в эти трудные дни, когда в доме Третьяковых с каждым часом становилось все темнее, тише и холоднее, Матвей начал выпивать. Не часто и не много, но вполне достаточно, чтобы положить на фамилию Третьяковых еще одно темное пятно.

А потом получилось такое. Экспедитор орса, четыре года провоевавший в интендантских тылах, как-то в забегаловке, чокнувшись с Матвеем, сказал, доброжелательно осклабившись:

– Я бы на твоем месте, товарищ Третьяков, спрятал бы эти самые ордена подальше, в мамашин комод. Вот если бы ты их после плена заслужил – другая бы им цена была…

За всю жизнь, даже в мальчишеских драках, Матвей ни одного человека не ударил в лицо. И тут, закрыв глаза, чтобы не видеть жирной подлой ухмылки, он схватил обидчика за грудки и с неожиданно воскресшей третьяковской силой повел его перед собой, затылком вперед, к дверям.

С трудом вырвали из Матвеевых рук синего от удушья и испуга экспедитора, а Матвея увели составлять протокол.

Выручать его пришлось Егору Игнатьевичу, чтобы не допустить дело до позорного суда.

А Валерка ждал вызова в военное училище. Пройдены все комиссии, давно отправлены документы, а вызова все не было.

– Сём! А могут меня из-за Матвея не принять?

Говорил Валерка, не понижая голоса, не думая о том, что дверь в Матвееву боковушку открыта, что он может услышать.

И Матвей услышал. Вот тогда он и понял окончательно, что для Третьяковых куда было бы лучше иметь хорошую похоронную, чем живого, но побывавшего в плену сына.

А вечером к нему пришла мать. Плотно прикрыв дверь, присела на край постели и, склонившись к Матвею, лихорадочно зашептала:

– Уезжай, Матюша, ради Христа, уезжай! Что ты за них цепляешься?! Или ты слепой, или глупый? Это ж волчья порода… разве можно им поперек дороги становиться? И на людей ты, Матвей, не сердись. Это ведь не по тебе, а по отцу бьют. Много он людям зла наделал, вот теперь через тебя с ним люди и рассчитываются. Ты уезжай, а как устроишься – забери меня к себе… Мне бы хоть немножечко на воле пожить… около тебя…

На другой день она сама собрала его в дорогу.

Полгода работал он на низовом лесоучастке. Там хорошо платили, а ему тогда одно только и нужно было: хорошо заработать, приехать в отпуск «домой» прилично одетым, с доброй копейкой, с дорогими подарками… Работал до одури, до отупения, чтобы не думать, заглушить тоску по дому, по семье. Водки и в рот не брал, экономил на питании, на табаке. На первые его письма скупо отвечал Семен. Сообщал семейные новости: Валерку в училище приняли, учится отлично. Вообще о Валерке Семен писал подробно, но адреса его Матвею не сообщал. Из Семенова же письма Матвей узнал, что Лидия переехала к своему отцу. Известие это его не очень огорчило, он примирился с мыслью, что теперь он Лидии в мужья не годится.

Матери он в письмах аккуратно слал поклоны, спрашивал о здоровье. Семен писал: «Пока жива-здорова, но прихварывает, кланяется тебе».

Потом письма из дома прекратились, и тогда все чаще и тревожнее стала Матвею вспоминаться мать. И однажды ночью, когда особенно тяжело не спалось, его вдруг словно осенило: не надо было тогда оставлять ее с ними одну. Сразу нужно было уезжать вместе, вдвоем. Плохо ли, хорошо ли, а вместе… Ведь одна же она у него осталась, кроме нее, роднее, милее ее, нет у него никого на свете.

Уже давно предлагают ему на соседнем рыбоконсервном заводе место механика и комнатку дают. Жили бы они теперь вдвоем – тихо, чисто. И это был бы настоящий его дом, и никуда бы его больше не стало тянуть.

За две недели Матвей уволился, послал на консервный завод заявление, сообщил, что он едет за матерью, попросил приготовить комнату и на первом же попутном пароходе выехал домой.

В дороге от чужого человека, в случайном разговоре узнал, что мать умерла два месяца назад. Его не известили о болезни матери, не позвали проститься, проводить в могилу.

В последний раз Матвей вошел в дом отца трезвым; одет он был неплохо, выглядел окрепшим и спокойным. Думая, что Матвей приехал в отпуск, встретил его отец приветливо.

После второй стопки, узнав, что Матвей уволился и не намерен возвращаться «на низ», присмотревшись к слишком уж спокойному лицу сына, Егор Игнатьевич насупился и спросил напрямую: не собирается ли дорогой сынок начать все сначала?

– А ты, батя, отрекись от меня через газету, – посоветовал Матвей. – Мне теперь все равно. Дотерпела бы маманя, дождалась бы меня, увез бы я ее. Я же за ней приехал, – да опоздал.

Отец поднялся над столом, огромный, разгневанный.

– Вон из моего дома… иуда… подлец! – он указал на дверь. – И не смей материно имя порочить! Это ты ее в могилу свел!

Матвей, пьяный, бродил по поселку. Денег и новой одежды хватило на две недели. Пропив все, что было возможно, вернулся к отцу и залег в кухне, за печью на раскладушке.

«Матюшину боковушку» занимал теперь Семен с молодой женой.

Лежал, пока отец и Семен не откупились – приодели в кой-какое старье, дали денег на дорогу.

Проплавав до осени матросом на барже, Матвей опять явился «домой» пьяный и «гостил» больше месяца.

И так повторялось много раз. Как-то исчез на полгода. Третьяковы вздохнули свободнее, – думали, кончилось их позорище, но осенью Матвей появился в поселке больной, опухший, тихий.

И случилось так, что в этот же вечер, когда Матвей пришел к отцу, из Семенова бумажника пропали деньги – сто двадцать рублей. По тем временам деньги небольшие.

Матвей плакал и клялся. Он даже на колени пытался встать, только бы ему поверили. Он молил Семена вспомнить, где тот мог обронить или потратить эти проклятые деньги. Но ему не поверили. Тогда на следующее утро он взял из отцовского кармана пятьдесят рублей, пропил их и, вернувшись вечером домой, сказал, пьяно ухмыляясь:

– Ну, вот теперь я действительно вор. Теперь, батя, будешь в полном праве вызвать милицию и препроводить меня, варнака такого… вора – Мотьку Третьякова… алкоголика… в тюрьму.

Вот тогда-то отец и избил его и выбросил в промозглый октябрьский вечер на улицу.

– Он меня, понимаешь, в жизни пальцем не тронул, он меня никогда даже словом грубым не обидел…

Матвей хрипло откашлялся и надолго замолчал. Стало слышно, как на печке вздыхает и покряхтывает Иван Назарович.

Вера беззвучно, шепотом ревела, широко открыв рот, чтобы не слышно было. От беззвучного плача заболело горло, стало трудно дышать, надсадно заломило в ушах.

– И ведь бил-то он меня не за деньги. И Сенька, и он знали, что я тех денег не брал… А может, их и вообще не было, тех денег-то. Просто надо было ему избавиться от меня, наконец… любой ценой, лишь бы избавиться.

Тут Иван Назарович скатился с печки, бодро погремел кружкой о ведро и, напившись, сказал торжествующе так, словно они с Верой были в избе одни:

– Ну, Верка, что я тебе говорил? Помнишь? Не поладилось что-то в жизни, пошло кружить на перекосах, ну и сшибло человека с ног… А ты – алкоголик! Да разве алкоголики-то такие бывают? Алкоголик – это если по природе идет от деда к отцу, от отца к сыну. Пары водочные в крови, тут уж, конечно, – дело табак. И то не всегда. Все от человека зависит. Это уж вы мне поверьте, я в этих делах мало-мало разбираюсь. Сам алкоголик был. И дед покойный, и отец, и сам, почитай, до пятидесяти годов пил. Ну-ка, подвинься…

Он прошлепал босыми ногами к Матвею в угол и, потеснив его, плотно уселся на край топчана:

– Вот ты в отместку отцу пить начал, а стоит ли он того, чтобы через него жизнь свою молодую рушить? Это ж куркуль, продажная шкура. Матери твоей он жизнь укоротил, тебе душу изувечил, видать, не одному соседу напакостил, и ничего – живет себе, перед людями чванится. До совести, до души его не доберешься, потому что жиром они у него заросли. Чего же ты до сей поры его отцом кличешь? Какой он отец? В такое время от сына откачнуться, это ж… Любая животная свое дитя от беды грудью прикрывает… Забудь про него раз и навсегда. И про бабу свою тоже забудь. Разве это тебе жена? Ты ищи себе бабу верную, на которую в любой беде положиться можно, чтобы все у тебя с ней было неразделимо вместе. Дом для нее поставь, а она тебе сыновей народит, вот тогда станешь ты настоящий житель на земле. А что касается водки, ты крепись, потому что срок тебе уже остался теперь не долгий. Выдюжишь примерно так до двадцать седьмого мая, не сорвешься, значит, говори, что стал ты опять сам себе хозяином. Ходи тогда посвистывай и хвост держи пистолетом. Это я все по себе знаю. Только та разница, что ты сдуру пил, и пил ты всего три года, а я был запойный тридцать пять лет. Так-то вот, милый сын!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю