Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Мария Халфина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)
Мария Халфина
Повести и рассказы
Предисловие
Вероятно, есть своя логика в том, что Мария Леонтьевна Халфина, прежде чем стать профессиональным писателем, без малого сорок лет занималась библиотечным делом: была избачом, библиотекарем, методистом, заведующей кабинетом политпросвещения. Сколько книг прошло за эти годы через ее руки, сколько прочитано… Но источником ее творчества явилась не литература, а прежде всего жизнь. Та жизнь, которая окружает каждого из нас, но которую талантливый писатель видит и ощущает по-особому остро.
Личность писателя неотделима от его книг, в которых проявляются его устремления, его идеалы, его характер. Книги Халфиной пользуются любовью читателей, потому что в ее рассказах и повестях ощущается страстное отношение автора к судьбам своих героев, к тем проблемам, которые писательница выносит на читательский суд. Различны ее герои по своему возрасту, по наклонностям и поступкам, но все они люди простые, обыкновенные, тысячи их живут рядом с нами со своими радостями и заботами, со своими тревогами и надеждами. Однако жизнь их сплошь и рядом проходит мимо нас, ибо у каждого из нас свои дела, свои радости и горести. А для писательницы заботы этих людей – ее заботы, их боль – ее боль… Поэтому в произведениях Халфиной нет фальши, в ее «простых» историях – правда жизни. И еще – привлекающая к себе чуткость писательницы к слову, умение передать народную речь. Можно сказать о своего рода обаянии этой речи, простоте (вместе с тем очень сложной для писателя) и естественности выражения мысли и чувств как у самого автора, так и у героев произведений Халфиной.
По-разному приходят в литературу писатели, но все же преимущественно на литературное поприще они вступают молодыми. Первые же рассказы Халфиной, которые сразу снискали ей известность, были опубликованы в «Огоньке», когда писательницу отнюдь нельзя было назвать молодой. Зато пришла она в литературу уже со своим оформившимся писательским голосом, со своими устоявшимися убеждениями и мудрым пониманием жизни.
Мария Леонтьевна стремится помочь нуждающимся в чьей-то помощи людям не только словом. Да, ее книги заставляют читателя взглянуть на окружающее глазами автора, побуждают к поиску высоких нравственных начал. Но и всей своей жизнью писательница подтверждает это стремление к гуманности, к справедливости и непримиримости ко злу. Делу, которое она считает для себя необходимым, Халфина отдает себя всю – будь то просветительская работа в библиотеке, общественная деятельность или литературное творчество. Пожалуй, две главные проблемы больше всего сегодня волнуют писательницу – нравственное воспитание молодежи и обеспечение благополучной старости тех, чья жизнь клонится к закату. В свое время Мария Леонтьевна побывала в десятках домов для престарелых, изъездив ради этого почти всю страну, после чего ею была написана серия новелл, опубликованных в журнале «Огонек» и объединенных одним названием – «Что старикам надо?». Она участвовала в IX Международном конгрессе геронтологов и сейчас продолжает близко знакомиться с проблемами жизни одиноких людей. И снова журнал «Огонек» на своих страницах печатает проникновенные рассказы Халфиной о стариках…
В предисловии к одной из первых книг М. Л. Халфиной известный писатель Вл. Лидин написал: «У Халфиной есть все, что необходимо писателю: внутренняя совестливость, сочувствие к человеку со всеми его бедами и незадачами и со всеми его надеждами и поисками своей судьбы… Писатель, владеющий своей темой, идет выверенной дорогой, ему незачем придумывать характеры и сюжеты, они рождаются из его опыта и глубокого познания жизни». Спустя семнадцать лет остается лишь вновь повторить эти слова.
Сегодня Марии Леонтьевне Халфиной – семьдесят пять. Возраст мудрости, когда много пережито и о многом еще нужно сказать людям. И писательница продолжает говорить о том, что ее тревожит, волнует, что радует. Говорит, сочетая в своих книгах жизненную правду с вынесенными из жизненного опыта нравственными идеями, которые страстно хочет донести до других. В ее архиве многие сотни читательских писем, в которых раздумья о прочитанном, просьба дать совет, рассказы о собственной судьбе… Нет таких весов, на которых можно было бы определить вклад писателя в нравственное воспитание своего читателя. Но думаю, что каждый, прочитавший книги Халфиной, стал чуть добрее, сделал чуть больше для своего ближнего. Если все эти «чуть» соединить, получится огромное добро, содеянное одним человеком – писателем.
В. Макшеев
Повести
Мачеха
Справлять новоселье Олеванцевы решили в субботу, чтобы назавтра, в воскресенье, гости могли не спеша прийти опохмелиться и до самого вечера, не оглядываясь на часы, свободно погулять. А потом успеть проспаться, отдохнуть и к утру рабочего понедельника вполне войти в норму. Готовились к новоселью капитально, расходов не жалели. Праздник получался не совсем обычный, вроде бы тройной. Как раз на субботу приходилось Шуркино рождение. Двадцать пять лет ей исполнялось в этот день. А две недели назад Павел за посевную получил почетную премию, и его показывали по телевидению.
Анфиса Васильевна, сидя перед телевизором, даже заплакала от горделивой радости. Стоит зять у трактора, степенно так руками разводит, объясняет что-то ребятам-трактористам. Хотя и худущий, а все же солидный, серьезный такой из себя мужчина… Олеванцев Павел Егорович, совхозный механик. Даже не верится, что это Паша…
Давно ли, кажется, сидели они с Шуркой за свадебным столом, молоденькие, глупые.
А теперь вот тысячи людей глядят на него, а дикторша, красивенькая, словно куколка, рассказывает, как он работает, как своим умом и старанием из простых трактористов вышел в механики, как сам все время учится и других за собой тянет… И все его уважают и ценят, несмотря на молодые еще годы…
А спецовка-то на нем ее, тещиными, руками сшитая… Зятя Анфиса Васильевна уважала за спокойный, серьезный характер. Конечно, неплохо, если бы Паша был немножко бойчее, разговорчивее, податливее на ласку. Ну, уж тут ничего не поделаешь: с каким, видно, характером бог человека уродит… Зато не в пример некоторым другим мужикам, зарплату получит – все до копейки в дом несет.
За семь лет не обидел семейных ни одним грубым словом, а тещу кличет мамашей и всегда по-культурному на «вы». Цену себе он, конечно, знает, спину ни перед кем не гнет, начальники к нему всегда с уважением. Гляди, какую квартиру выделили в, новом доме: отдельную, со всякими удобствами. Точно такую же, как главному агроному.
Один недостаток у зятя: нет у него настоящей приверженности к домашнему хозяйству. Дай ему волю – сидел бы с семьей на одной зарплате. Шурка не работает – ее дело ребят хороших рожать да об мужике заботиться, чтобы его из дома никуда на сторону не поманило… А на одну зарплату, какой ты ни будь ударник, не очень расшикуешься.
Что у Павла было, когда он на Шурке женился? А теперь дом – полная чаша. И обстановочка на цельную квартиру, и телевизор, и мотоцикл. А все потому, что живут они с Шуркой за матерью как за каменной стеной. Ребятишки около бабки здоровенькие, ухоженные… Соскучатся молодые дома сидеть – поднялись и пошли. Хоть в кино или в клуб на танцы. А что ж? Только им и погулять, пока мать жива. Приоденутся, соберутся – поглядеть на них и то любо.
Паша в новом костюме – в городе в ателье шили, – что твой профессор! Брючки узкие, ботинки на резиновом ходу – модные, по шелковой рубашке галстучек темный с искрой… Ну, а про Шурку и говорить нечего – цветет, как та роза бело-розовая, про которую в песне поется. И во всем этом ее, материна, забота. Ее труд неустанный. Чего ж тут удивительного? Шурка у нее одна-единственная. И горе, и радость, и свет в окошке. И хотя Шурка, как говорится, звезд с неба не хватала и на учение была не очень способна, а вот сумела – увела из-под носа у всех девок самолучшего жениха и ребятишек родит всем на зависть: из тысячи, может, один такой-то ребенок родится, как Юрка или Леночка.
Первые три года молодые жили при теще, в ее старенькой крохотной пятистенке. Жили неплохо, только обстановку некуда было расставлять. Поставили в горнице двуспальную кровать-новокупку, а Юркину кроваточку хоть в сени выбрасывай. Про шифоньер или там про буфет говорить нечего, а шифоньер Шурке два года даже по ночам снился.
Три года назад, получив по соседству, в совхозном доме, комнату, молодые вроде как бы отделились от тещи на самостоятельную жизнь. Анфиса Васильевна сама способствовала этому «разделу». По существу в жизни семьи ничего не изменилось: в новой комнате расставили обстановку, а столовались по-прежнему с матерью; ребятишки дневали и ночевали у бабушки, да и молодые нередко уходили к себе только на ночь. Зато теперь в хлевушке у Анфисы Васильевны похрюкивала уже не одна, а две свиньи: одна «моя», другая «Пашина».
Картошку теперь садили на двадцати сотках в поле, а мамашин огород целиком отвели под овощи и ягодник. Базара в совхозе не было, овощи и ягоду служащие разбирали нарасхват.
Возвратившись как-то из города с двухмесячных курсов, Павел обнаружил в полуразвалившейся, много лет пустовавшей стайке доброй породы нетель.
– Ничего, милый зятек, косись не косись, а это тоже не дело – таскаться каждый вечер с бидончиком в совхозный ларек за молоком.
Никаких забот о домашности Павел не знал. Насчет земли, покоса или там пиломатериала на строительство стайки, на ремонт мамашиного дома в контору с заявлением ходила Шурка. Отказать ей было невозможно: маленькая, румяная, синеглазая, с синеглазым румяным младенцем на руках, она могла обезоружить любого, самого прижимистого хозяйственника.
Работой домашней Анфиса Васильевна зятя также не обременяла и Шурке внушала строго:
– Мужик на производстве рук не покладает, учится на ходу, а мы с тобой, как барыни, дома сидим. Неужели вдвоем с таким хозяйством не управимся?
К тройному празднику Анфиса Васильевна начала готовиться загодя, основательно и не спеша: выкоптила полупудовый окорок, съездила к знакомому бакенщику за малосольной нельмой, потому что какой же праздник без рыбного пирога? Тайком от зятя закатила за печь двухведерный лагун бражки-медовухи. А кому какое дело? Мед-то некупленный, от собственных пчел.
Ничего, на празднике зятек и сам запрещенной бражки выпьет, и гостям подносить будет, да еще спасибо скажет теще за заботу. Шутка в деле, какая экономия получается на водке со своей-то бесплатной бражкой.
Разливая по блюдам душистый холодец, Анфиса Васильевна сердито поглядывает в окно, прислушиваясь, не стукнет ли калитка.
Шурка с самого утра возится в новой квартире, наводит перед новосельем окончательный лоск, даже Леночку покормить ни разу не прибежала; пришлось беляночку весь день на каше да на коровьем молоке держать.
Юрка-варначонок за эти дни совсем от рук отбился, носится с ребятами, не загонишь молочка парного напиться.
А Паша и обедать не приходил, – на что это похоже? И так уж заработался – одни мослы остались.
Стукнула калитка, через двор, прикрывая лицо краем теплого пухового платка и как-то по-чудному сгорбившись, бежала Шурка.
У Анфисы Васильевны сразу, как перед большой бедой, оборвалось сердце.
Шурка тихонько выла, стучала зубами, дергала, как припадочная, головой; пришлось разок стукнуть ее по затылку, чтобы как-то привести в чувство. Бросив на стол измятый конверт, она отпихнула к стене сонную Леночку и повалилась ничком опухшим лицом на подушку.
У Анфисы Васильевны тряслись руки, строчки чужого измятого письма сливались в глазах.
«…Может быть, ты, Павел Егорович, посчитаешь, что мое дело сторона, но я все же должен тебя известить, что Наташа неделю назад скоропостижно умерла и осталась после нее дочь Светлана, семи лет. Когда мы приехали на место, Наташа моей жене призналась, что в тягости уже на пятом месяце.
Здесь у нас Светка и родилась; фамилия у нее Наташина, а отчество Павловна. Обличьем вылитый твой портрет, и не только обличьем, но, более того, характером: такая же серьезная и башковитая; училась нынче в первом классе на одни пятерки. Наташу сватал наш прораб, мужик одинокий, самостоятельный, только она не пошла. Жила со Светкой при нас такой же монашкой, как и до тебя жила. Я бы Светку взял, да не надеюсь на здоровье и своих ребят навалом. А в детский дом отдать при живом отце руки не поднимаются. Да и перед Наташей грех.
Так что решай, Павел Егорович, как тебе совесть подскажет.
Ответ будем ждать две недели: коли не ответишь, придется решать судьбу дочери твоей чужим людям».
Дальше шли поклоны покровским родичам и знакомым и подробный адрес жительства.
– Господи! – облегченно вздохнув, Анфиса Васильевна бросила письмо на стул: – Ну, дура сумасшедшая! Испугала до полусмерти! Я думала: с Пашей что стряслось.
Письмо принесли утром. Шурка в это время была занята совершенно неотложным и очень ответственным делом: прикрепляла новые тюлевые шторы к золоченым багетным карнизам. Не до письма было. В обед заезжал Павел, взял с комода нераспечатанное письмо. И, только мельком оглянувшись и увидев, как медленно, тяжело отливает кровь от его лица, Шурка поняла, что письмо принесло беду.
– Дура ты бестолковая! Разве это мысленно?! – всплеснула руками Анфиса Васильевна. – Мужику письма идут, а она их нечитанными на комод кидает. Что же ты его не прочитала, пока Паши дома не было? Прочитала, сунула в печку – и нет ничего!
– Я же думала, оно от Вари, от золовки, она одна ему пишет. – Судорожно всхлипнув, Шурка оторвала лицо от мокрой подушки: – Он, как прочитал, сразу с лица сменился. Подал мне письмо, а сам сидит, молчит как каменный. Потом встал: «Пойду, – говорит, – телеграмму отобью, потом к директору, попрошу отпуск, дня за четыре обернусь туда и обратно». А я встала на порог в дверях: «Никуда ты, – говорю, – не поедешь, потому что я все равно ее не приму!»
Голос у Шурки сорвался. С тихим воем она опять повалилась в подушку.
– Никуда ты не поедешь, потому что я все равно ее не приму! – Шурка стояла перед Павлом, бледная, вскинув подбородок. Прищурившись, смотрела ему в лицо чужими глазами.
– Если ребенок твой был, с чего бы она тогда уехала? Да она бы тебя, телка лопоухого, враз бы как миленького окрутила, Значит, нельзя ей было на тебя свалить…
– Ничего ты не понимаешь, – тоскливо отмахнулся Павел. – Я ей не один раз предлагал расписаться, когда про ребенка и помину не было… Она сама не соглашалась. Не хотела жизнь мне портить, потому что старше меня была и нездорова. А про ребенка скрыла и уехала, чтобы руки мне развязать. Узнала, что я с тобой дружить начал, и пожалела.
– А если бы сказала, значит, на ней бы женился?! Променял бы меня на старую… на страхолюдину?! Такая, значит, любовь ко мне была?!
– Я ж от тебя ничего не скрывал, ты все знала…
– Врешь! – яростно взвизгнула Шурка, с трудом сдерживая подкатившиеся к горлу слезы. – Я думала, что ты с ней просто так… трепался, а ты… Посмотри в зеркало на себя, как тебя сразу перевернуло! Значит, любил, если так переживаешь! А теперь дочь ее пригульную на шею мне хочешь посадить?! Не бывать этому никогда! И думать об этом не смей!
– Дура ты, Шурка! Если ты ее не примешь, что же я тогда делать буду? – растерянно спросил Павел.
– Если, говорит, ты ее не примешь, что же, говорит, я теперь делать буду? – всхлипывая и сморкаясь в Леночкину пеленку, Шурка сквозь опухшие от слез веки растерянно, умоляюще смотрела на мать. – Потом куртку рабочую снял, надел новый пиджак и ушел. А письмо в куртке, в кармане, осталось… я и взяла…
– Ладно, хватит выть… – сурово оборвала мать. – Хорошо, что хоть ума хватило, не поддалась ему; сразу твердо на своем поставила. Так вот и будешь держаться. Домой не пойдешь. Умойся и ложись с Леночкой, а я с Юркой в кладовке постелюсь. Не реви, обойдется. Побегает, побегает, одумается и прибежит. Одного боюсь: не проболтался бы кому про письмо сгоряча! Да нет, не может такого быть. Парень он неглупый, не захочет своими руками и на тебя, и на себя петлю такую надеть. Спи, твое дело маленькое. Теперь уж я сама с ним разбираться буду.
Павел пришел, когда уже начали меркнуть в окнах поздние огни. Заглянув в темную горницу, молча постоял на пороге.
Шурка, облившись потом, замерла неподвижно, стиснула намертво зубы, зажмурилась, чтобы он даже дыхания ее не услышал.
– Письмо у вас, мамаша? – вполголоса спросил Павел, устало присев к столу.
– Садись ужинать да спать ложись; ходишь голодный по целым дням.
Анфиса Васильевна не спеша, вразвалочку собрала на стол.
– А письма никакого не было и нету, и хватит тебе, Павел, мудрить-то над нами; уж если нас; не жалко, Леночку хоть пожалей! Испортится у Шурки молоко – сгубите ребенка! Ты посмотри, до чего бабу довел!
– Я перед ней ни в чем не виноватый: она про меня все знала, и вы… тоже знали, а что у меня где-то дочь растет, я сам только сегодня узнал.
– Да какая она тебе дочь! – ахнула Анфиса Васильевна. – Кто это доказать может? И кто тебя за язык тянет дочерью ее называть? Ну, был бы ты партейный, тогда другое дело.
Анфиса Васильевна присела рядом с Павлом, тронула тихонько за плечо.
– Может, ты опасаешься, что тебя из ударников уволят? Ну и бог с ними, сынок! Неужели тебе красная книжечка дороже жены и детей? А позору-то сколько! Что люди-то про тебя скажут?! Да нам с Шуркой от стыда глаза на улицу показать нельзя будет.
Анфиса Васильевна тихонько всхлипнула и торопливо высморкалась в уголок фартука.
– Ты объясни мне: с чего ты это задумал? Чем ты недовольный? Чего тебе не хватает? Были бы вы с Шуркой бездетные, я бы слова не сказала, а то ведь свои есть: сын и дочка – красные деточки, родные. Чего тебе еще нужно?
– Эти свои, а та чужая? – скривился Павел.
– Стыдно тебе, Паша, и грех! – Анфиса Васильевна поднялась, оскорбленно поджав губы. – Какое же тут сравнение может быть? Александра тебе законная жена, а Юрка и Леночка – законные дети. А там… Что ты людей-то смешишь? Таких-то детей у каждого мужика дюжина по белу свету раскидана. Если каждый начнет пригульных своих подбирать да женам подбрасывать, это что ж тогда получится? Для того и закон особый про матерей-одиночек придуман: нагуляла – получай от государства сколько положено, а к женатому человеку не лезь, законную семью не нарушай!
Павел сидел, тяжело навалившись на стол, сутулый, поникший. Надо же так! За один день свернуло парня, словно от тяжелой болезни!
– Не расстраивайся ты, Паша, возьми себя в руки, успокойся, обумись.
У Анфисы Васильевны от жалости запершило в горле.
Павел похлопал себя по карману, достал помятую пачку папирос. Подумать только! Шесть лет не курил, это что ж с мужиком подеялось! Сглазил его кто, что ли?
– Обумись, сынок, одумайся! Разве такое дело сгоряча можно решать? Вот отгуляем новоселье, а потом и поговорим, посоветуем сообща, что делать. Ты и сам потом спасибо скажешь, что не дали тебе пустяков разных натворить. Ты рассуди только: девочка тебя не знает, ты же для нее дядька чужой. Девочка, по всему видать, избалованная, характерная; ее надо сразу к строгости приучать, к порядку, к работе…
Павел, словно спросонок, вскинул голову и пристально уставился в разгоряченное лицо Анфисы Васильевны.
– Была бы Шурка постарше да характером потверже, – не замечая его внимательного, угрюмого взгляда, продолжала Анфиса Васильевна. – Ну, разве она может? Ну, подумай ты сам, какая из нее мачеха?!
– А моей дочери, мамаша, не мачеха нужна, а мать… – Павел размял в пальцах папиросу, закурил неумело. – У законных моих детей все имеется: и отец, и мать, и бабушка, и дом родной! А у… той никого. Я один. Что же касается Александры, так ей не семнадцать лет и не настолько она глупая, как некоторые считают. Вы, мамаша, не обижайтесь, разве не из-за вас ее до двадцати пяти лет все Шуркой кличут? Вся причина в том, что не своим умом она живет, а вашим. Кто ей внушил, что учиться она неспособная? Почему она работать не идет? «На ферме, в навозе копаться или уборщицей чужую грязь выворачивать за гроши…» Чьи это слова? А кто ей в голову вбивал, что замужней в комсомоле состоять не пристало? Подушки дурацкие вышивать – хоть весь день сиди, а если она книжку в руки взяла, вы сейчас же ворчать начинаете. А не по вашей указке она тайком от меня Юрку в город крестить таскала? А теперь вы, кажется, к Ленке подбираетесь? Нет, мамаша, камнем тяжелым вы у нее на ногах висите. И между нами камнем легли.
Павел поднялся из-за стола, незнакомый, чужой. Снял с гвоздя старую кепку.
– Дочь свою я к вам не привезу, вы не беспокойтесь. Поскольку жена дочери моей матерью стать не может, приходится мне другой выход искать. Приходится со своей бедой в люди идти. Дочку я к сестре, к Варе, увезу, у нее своих трое, среди них и моя лишней не будет. Из совхоза я увольняюсь. Буду в Варин колхоз переводиться, чтобы около дочери быть: квартиру получу – приеду за Александрой…
– Не пущу! – сдавленно крикнула Анфиса Васильевна. – Никуда она от меня не поедет, идиёт ты бешеный.
– Ладно, мамаша, это дело нам с женой решать. – Павел хмуро взглянул в перекошенное злой гримасой, плачущее, старое и жалкое лицо тещи. – Не навек расстаемся. Поживем с Шуркой одни, научимся своим умом жить и опять в одну семью соберемся. И дочь моя тогда вам помехой не будет.
Затихли тяжелые шаги под окном, стукнула калитка… Анфиса Васильевна, сгорбившись, привалилась плечом к печке. В левом боку кололо, тошнотой подкатывало под сердце.
Вот тебе и новоселье!.. Преподнес муженек подарочек ко дню рождения милой жене!
Вот сейчас выскочит она из горницы, повиснет с ревом у матери на шее.
В горнице захныкала Аленка, и в ту же минуту в темном проеме двери возникла Шурка. Одетая, обутая, словно не лежала только что в одной рубашонке под одеялом.
Деловито закалывая на затылке растрепанную тяжелую косу, прошепелявила сквозь зажатые в зубах шпильки:
– Ленка проснулась, ты, мам, покорми ее, а завтра каши да киселя ей навари. Да Юрку, смотри, одного на речку не пускай!
– Куда?' – ахнула Анфиса Васильевна. – Дура заполошная, куда ты?
Накинув платок, Шурка, на ходу оглянувшись на мать, бросила с порога:
– Сама я с ним за Светкой поеду, вот куда!
Новоселье справить так и не пришлось. Все как-то спуталось, перемешалось… Какое уж тут веселье-новоселье! Да и деньги ушли все до копеечки, Назад со Светкой летели самолетом, чтобы сэкономить время. Для Павла дорог был каждый час.
Дома расходы тоже потребовались немалые. Просить денег у матери не хотелось, пришлось до Павловой получки перехватить полсотни у Полинки Сотниковой.
Со Светкиным устройством Шуре пришлось, считай что в одиночку, самой все обдумывать и решать, потому что Павел, как приехали, сразу на летучку и по полям, только его и видели.
В маленькой спальне повернуться и так было негде, пришлось кровать для Светки поставить в «зале» – так Анфиса Васильевна горделиво называла вторую, большую комнату.
И вот за какие-то полчаса прахом пошла вся красота, которую с такой радостью, с таким старанием наводила в «зале» Шура, готовясь к новоселью.
Чтобы выгородить для Светки отдельный удобный уголок, зеркальный шифоньер развернули и поставили боком к стене. Круглый, под бархатной скатертью стол, в окружении четырех полумягких стульев, с середины комнаты был отнесен в угол, к тахте. Телевизор с самого видного места пришлось передвинуть в простенок, приемник со столика перекочевал на подоконник, а столик ушел за шифоньер, в Светкин угол. Стенную красного дуба полочку, на которой стояли золоченые вазы с великолепными бумажными георгинами, Шура сняла и повесила над Светкиным столиком: надо же девчонке куда-то ставить свои книжки. Пышный, уже набравший цвет тюльпан за неимением места пришлось подарить Полинке.
Деньги, и свои и заемные, растаяли за несколько дней. Купила голубенькую односпальную кровать, а к кровати – хочешь не хочешь – нужен коврик, хоть небольшой. И постель, за исключением подушки, пришлось заводить новую. Платьишки, привезенные «оттуда», были какие-то старушечьи, серые и длинные. Шура просто видеть их не могла. Прежде всего из цветного штапеля она сшила два нарядных платьица, два веселеньких ситцевых сарафана и несколько пар трусишек. Для постоянной носки купила красные сандалии, а для непогожих дней – ботинки и теплую кофточку.
После всех этих хлопот Шура смогла наконец спокойно вздохнуть. Дело летнее, можно пока обойтись, а потом уж не спеша начинать готовить Светку к зиме, к школе.
Взглянуть со стороны – никаких особых изменений в семье не произошло: было раньше двое ребят; стало трое. Только и всего. Жили теперь оседло, в собственной квартире. Один Юрка по-прежнему кочевал из дома к бабушке и обратно; теперь он стал вроде связного между двумя хозяйствами.
Анфиса Васильевна к молодым наведывалась нечасто. Не могла она забыть жестоких Павловых слов, не могла простить Шурке ее неожиданного самовольства. Теперь она ни во что не желала вмешиваться.
Попробуйте, милые детки, поживите своим умом, если материн ум вам во вред пошел… Если мать не помощью, не опорой вашей, а камнем тяжелым стала для вас…
Один только раз не выдержала Анфиса Васильевна.
– Ну, Шурка, надела ты на себя петлю… – сказала она, глядя на дочь с суровой жалостью. – С таким дитем сладить – не твой характер и не твой умок требуется. Разве же это ребенок? Ты погляди: она людям в глаза не смотрит, говорить с людями не желает. А нарядами этими да баловством ты, милая моя, все равно в добрые перед ней не войдешь, только еще себя перед ней унизишь. Потому что нету в ней никакой благодарности, не желает она осознать, что ты сиротство ее пожалела, что содержишь ее наравне с родными, законными детями. А раз не желает она тебя признавать, так ты ей теперь хоть масло на голову лей – все равно и перед ней и перед людями будешь ты мачеха… злодейка. Дура ты, дура! – Анфиса Васильевна горестно, громко вздохнула. – Нет, чтобы мать-то послушать, если своего умишка небогато… Испугалась, овечка глупая! Как же! Обидится муженек, разлюбит, бросит еще, пожалуй! Выхвалиться перед ним захотела: вот, мол, какая я у тебя сознательная! Он теперь и сам, поди, видит, какое золото в семью привел, какой беды натворил, да только обратно ходу нет, не просто вам теперь это ярмо с шеи скинуть. Не высунулась бы ты тогда раньше времени – и никуда бы он не девался! Побегал бы, пофыркал и прибежал бы, как миленький, обратно. Да еще у тебя же и прощения попросил бы за обиду.
Шура матери не возражала, не оправдывалась перед ней. Не пыталась объяснить, какая сила подняла ее тогда с постели, что заставило из материнского дома, от сонных ребятишек бежать глухой ночью вслед за Павлом…
Конечно, силком Пашу никто не мог заставить признать эту самую Светку. И про то письмо люди могли бы не знать… Ну, ладно. Пусть бы он отрекся, отказался бы от нее. А дальше как? Знать, что живет где-то девчонка одна-одинешенька, круглая сирота… при живом отце… безродная…
И не забыть никогда тех горьких Пашиных слов: «Приходится мне со своей бедой в люди идти». Семь лет жила она за широкой Пашиной спиной, ни горя, ни заботы настоящей не знала. Он, глупый, думал, что рядом с ним верный человек живет, надежный. Надеялся, что до конца жизни у него с женой и радости, и горе – все пополам будет. А вот случилась у него первая трудность – жена за материн подол схоронилась и талдычит оттуда, как попугай: «Не пущу! Не приму! И знать ничего не хочу!»
И не забыть никогда, как бежала она к нему ночью, как испугалась, увидев слепые темные окна: и огня не зажег, и дверь за собой не закинул… Только сапоги по привычке сбросил у порога. Лежал в потемках, не раздевшись, один на один со своим переживанием… Вот тогда-то и озарило Шурку, что теперь все зависит только от нее. Что не он, сильный и умный, а только она может отвести нежданную беду, нависшую над их гнездом.
Скинув на плечи платок, она присела на край тахты, пихнула Павла кулачком в бок, чтобы подвинулся, сказала ворчливо:
– Ну чего теперь психовать-то? Подумаешь! Люди вон совсем чужих детей берут на воспитание, а эта нам все ж таки не чужая…
Павел не удивился, не обрадовался. Он даже и глаз не открыл. Только засопел, словно на высокую гору вылез.
– А я ровно знала, что нам ехать, деньги утром с книжки сняла… – Не успев договорить, Шура громко, протяжно зевнула.
Нет, к таким переживаниям надо, видно, привычку иметь. Привалившись враз отяжелевшей головой к плечу Павла, засыпая и борясь со сном, она озабоченно пробормотала:
– Светает уже… ой, не проспать бы… к поезду.
– Не бойся… спи! – Широкой ладонью Павел прикрыл наплаканные Шуркины глаза, чтобы не потревожила ее до времени ранняя летняя заря. – Спи знай! Я разбужу.
Была бы Светка, как другие дети… Поскучала бы, поплакала, да и начала бы помаленьку привыкать. Все бы и обошлось и наладилось бы. На первых порах Шура только об одном думала: чтоб как можно меньше бросались людям в глаза Светкины странности, чтобы пока не привыкнет она хоть немножко, не пялились бы на нее люди, не замечали, насколько не похожа она на других ребят.
И никому, даже задушевной своей подруге Полинке Сотниковой, ни словечком не обмолвилась Шура о странных болезнях Светкиной матери, о ненормальном Светкином воспитании.
Очень уж боялась она за Павла. Не разберутся люди, станут говорить: «Дочь-то у Павла Егоровича недоразвитая… полудурок, в мать зародилась».
Жалеть начнут, сочувствовать. А другой еще и посмеется. Есть ведь и такие, что очень не любят Павла за прямой характер, за строгость в работе. Рады будут за его спиной зубы поскалить.
Подруга со школьной скамьи, а теперь соседка по дому Полина Сотникова, наглядевшись на Светку, шипела в сенцах, тараща на Шурку круглые любопытные глаза:
– Ой, Шурёна, я, ей-богу, и одного дня с ней не вытерпела бы! Ну чего ее корежит? Что она молчит? А может, они с матерью в секте состояли? Ты знаешь, какие они, эти сектанты, вредные?!
– Прямо-то! Еще чего не придумай! – со смехом отмахивалась Шура. – Девчонка как девчонка! И чего она вам всем далась? Привыкнет. Тебя бы вот так-то: взять от родной матери, из своего угла, да завезти бы на край света, в чужой дом, к незнакомым людям – легко бы тебе было? А что молчит, так в кого ей шибко разговорчивой-то быть? Вся она – папенька родимый: и лицом, и характером, и разговором. Капля в каплю Павел Егорович: в час по словечку – и то в воскресный день.
Все сочувственные вздохи, вопросы и советы Шура выслушивала, безмятежно посмеиваясь.
Будто бы не видела она ничего странного в том, что семилетняя девчонка не умеет улыбаться, что невозможно поймать косого, ускользающего взгляда ее всегда опущенных глаз.