Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Мария Халфина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
Она могла в запальчивости накричать, поставить в угол, шлепков могла надавать под горячую руку, но никогда еще не говорила с детьми таким беспощадно холодным тоном, никогда ее лицо не было таким чужим и жестоким.
– Если тебе не изменяет память, ты вспомнишь, Ирина, как ты сама неоднократно жаловалась мне что Ульяна Михайловна надоедает тебе своей воркотней что, когда к тебе приходят девочки, она ввязывается в ваши разговоры, мешает вам заниматься. Были случаи когда она выгоняла тебя и девочек из твоей комнаты.
– Ну и что же, что ворчала? Она скажет: «К ужину хлеба нет, сходи в магазин». А у меня девчонки, мне не хочется, ну и… Потом почему ты говоришь – моя комната? Это ее была комната, а не моя… она старая ей отдохнуть нужно, а ко мне девчонки придут, мы дурим, орем.
– Хорошо! – резко оборвала Валерия. – А как она Алешу по голове ударила, вы думаете, мне это неизвестно?
– И ничуть не ударила… – хмуро пробасил Алешка. – Один разок только стукнула по затылку… Она долбила-долбила: «Не лезь на тумбочку, не лезь на тумбочку…» А я полез и твою синюю вазу разбил… Ты бы мне дала за эту вазу! А она стукнула меня разок всего, а тебе сказала, что это она пыль вытирала и уронила… А ты на нее: «Не лезьте в мою комнату, не трогайте моих вещей, если у вас в руках ничего не держится…» – и еще всякое… а она так и не сказала, что не виновата…
– Удивительные дети! – холодно усмехнулась Валерия. – Никакого самолюбия – на них кто-то орет, их бьют…
– Не кто-то, а бабуля, – тихо вставила Иринка.
– И не орала, и не била, – согнувшись в три погибели, Алешка уперся подбородком в край стола. – Вон у Лазаревых бабка Сережку ремнем отлупила, а мать говорит: «Мало, еще надо было добавить».
– Довольно! Поговорили… – резко оборвал Вениамин Павлович. – Алексей, сядь как положено… За столом сидишь. Повторяю: ее никто из дома не гнал. Уехала она по собственному желанию и уехала не куда-нибудь, а к дядьке Никифору, к своему родному брату…
– Дедушка Никифор сам бедный. – Ирина говорила тихо, как-то уж очень твердо и непримиримо. – На троих одна его пенсия, и пенсия маленькая… И живут они трое в одной комнатушке…
– Интересно, откуда ты черпаешь такую информацию? – насмешливо спросила Валерия. – Это Ульяна Михайловна тебя информирует?
– Неправда! И ты сама знаешь, что неправда. Все письма бабуля адресует на твое имя, и ты всегда читаешь их первая и знаешь все, что она мне и Алеше пишет…
– Откуда же все эти жалобные подробности?
– Мне рассказала тетя Лина… – Иринка подняла голову и прямо взглянула в лицо матери. – Тетя Лина, твоя родная сестра… Только ты не думай, что бабуля ей пишет, жалуется. Дядя Витя ездил туда в командировку и рассказал, как бабуленька плохо живет… ведь у нее ни пенсии, ничего… ни копеечки нет своей… Кто-то же должен о ней позаботиться…
– Никто ей ничего не должен… – Вениамин Павлович произнес эти слова с расстановкой, подчеркнуто спокойно. – Повторяю третий раз: ее никто не гнал. Мы считали ее членом нашей семьи, относились к ней, как к близкому человеку. Вы называли ее бабушкой, хотя ты прекрасно знаешь, что она мне не мать, а тетка…
– Я знаю. Поэтому я и ходила в юридическую консультацию…
– Что?!
– Я хотела узнать законы… для бабули. Ну мне там все разъяснили… Если бы она тебя усыновила, когда взяла к себе… на воспитание, теперь ты должен был бы ей платить алименты… По закону. Или если бы вы оформили ее домработницей… Маме нужно было учиться, а тут я… вы поехали и стали ее просить, чтобы она переехала жить к вам. Возиться со мной, потом с Алешей… Работать на нас, на всю нашу семью. Вот… если бы вы тогда оформили ее как домработницу, теперь она имела бы пенсию. А она не догадалась тогда, не подумала, что так все может получиться. Вот, оказывается, какие у нас несправедливые, скверные законы.
– Ну вот что… Ты начинаешь заговариваться… – Вениамин Павлович с грохотом отодвинул стул, поднялся из-за стола. – Раз и навсегда я категорически запрещаю тебе, понимаешь? За-пре-щаю!
– Папа, не кричи на меня… – Теперь она уже не прятала от него глаз. Бледная, вскинув подбородок, она смотрела ему прямо в лицо. – Через три дня я получу паспорт, и ты не сможешь мне запретить работать. Ты понимаешь… мне там еще сказали, что если старик не заработал пенсии и у него нет родных, которые обязаны его кормить, таким дают пособие… десять рублей в месяц… по безродности, понимаешь! По безродности… и еще есть такие дома… для безродных… Ну я лучше вам все сразу скажу. Я и зимой буду работать. Десятый закончу в вечерней школе. И в институт поступлю на вечерний или на заочный… Я буду очень хорошо работать, чтобы получить для бабули комнату, а пока найду для нее частную… Я все равно заберу ее сюда, потому что она не безродная. Ей нельзя одной жить без меня и Алеши. Мы с Алешей уже все обдумали.
И именно в эту минуту за их спиной раздался смех. Валерия стояла на пороге столовой с кофейником в руках.
Она смеялась звонко, искренне, заразительно. Ну, можно ли принимать всерьез ребячьи выходки!
Лицо ее было безмятежно спокойно. Не было на этом свежем, красивом, холеном лице ни тревоги, ни гнева. И голос, только что холодный и жесткий, звучал сейчас смешливой теплотой:
– Нет, вы только послушайте этих мудрецов – они все обдумали! Господи, ну к чему этот нелепый разговор? Алеша, давай свой стакан. Да садись же к столу… Разгорячились, наговорили, чего не нужно… Тебе покрепче, папа? Ох, Ариша, Ариша! До чего же ты, оказывается, еще глупенькая девочка… Ни с кем не посоветовалась, ни в чем не разобралась и начинаешь выкидывать такие фортели: устраиваешься на работу, ходишь к юристам… позоришь папу. Неужели ты не поняла, что папу оскорбило бабулино поведение?
Подняв голову, Вениамин Павлович перехватил ее ласково-предостерегающий взгляд.
– Бабуля уехала, не поговорив, не простившись с папой. Она же и с вами-то не простилась, воспользовавшись, когда вы на каникулах гостили у тети Лины. Она могла обидеться на меня, возможно, в чем-то я была не права, но ведь папа-то ее ничем не обидел? Вот он и хотел, чтобы бабуля поняла, что поступила неправильно. Конечно, мы будем посылать ей деньги. И, если будет нужно, папа сможет и комнату для нее получить. Я понимаю, она уже стара, ей нужен покой, отдельно жить ей будет удобнее. Она будет приходить к нам в гости, и вы сможете ее навещать, когда захотите.
Она ворковала, разливала кофе, раскладывая на тарелки куски праздничного торта.
Вениамин Павлович, постукивая ногтем по золоченому узору подстаканника, угрюмо слушал вкрадчиво-успокаивающее журчание.
– С папой и мамой нужно всегда быть откровенными. От них ничего нельзя скрывать, тем более нельзя что-то предпринимать без их ведома.
Вениамин Павлович хмуро взглянул на ребят.
Каким жалким и некрасивым стало лицо Иринки. Алешка слушал мать, приоткрыв рот, уже готовый к улыбке, но, покосившись на сестру, вдруг померк и опустил голову.
Они сидели рядом нахохлившись, как воробьи под дождем. Нет, они еще ничего не умели скрывать. Отец одним беглым взглядом прочел отраженные на их лицах чувства.
Смятение и… стыд.
Он тяжело поднялся и пошел из столовой… Слева в груди что-то нудно, противно сосало.
Он лег ничком в неубранную постель.
Праздничный завтрак не состоялся.
Расплата
Настроение было испорчено с самого утра. Вместо воскресного пирога Мария подала к завтраку яичницу с салом. Григорий Антонович хотел было спросить, где Сергей, почему не выходит к столу, но раздумал.
С Сергеем предстоял серьезный разговор, и сейчас не время было его начинать. Вчера вечером после работы Григорий Антонович здорово «набрался» у Веньки Пастухова. Как всегда, на людях он не позволял себе распускаться. По улице шел прямо, твердой походкой и, хотя в глазах все плыло и двоилось, степенно раскланивался со встречными.
Не было такого случая, чтобы он, Малахов Григорий Антонович, свалился хмельной или, что хуже всего, попал в вытрезвитель.
Он всегда успевал добраться до дома, иногда даже раздеться успевал самостоятельно. Дома, правда, он нередко вел себя не очень достойно. То просто колобродил, не давал семье спать, а иногда начинали вдруг всплывать старые обиды, чудилось, что жена и ребята недостаточно его уважают и хотят как-то унизить.
Тогда он впадал в буйное состояние, нужно было его держать, а он рвался и поносил всех самыми последними словами.
Раньше, еще каких-то три-четыре года назад, за ним такого не замечалось. Да и пил-то он тогда только по праздникам в своей, хорошей компании. А что касается сквернословия, то в трезвом виде он и сейчас терпеть не мог, если какой-нибудь стервец похабничал, особенно при детях или женщинах.
Вчера же его развезло раньше времени. Он смутно помнит, как Мария стаскивала с него сапоги, а тапки домашние вроде бы не поставила перед ним, как положено, а бросила на пол… Он очень рассердился, пинком отшвырнул разношенные шлепанцы, один из них ловко смазал Марию по лицу… Помнит, что Сережка не выскочил, как всегда, из своей боковушки… Помнит, как швырнул сапогом в раскрытую дверь кухни, зазвенела сбитая со стола посуда, он наклонился за вторым сапогом, но тут его самого швырнуло куда-то вбок, потолок косо опрокинулся и стремительно, но совершенно беззвучно рухнул, увлекая Григория Антоновича в душную бездну.
Утром поднялся через силу. Раньше, как бы ни выпил накануне, утром просыпался от голода. Знать не знал, что такое похмелье.
А теперь от одного запаха пищи мутило. Под сердце подкатывала тошнота, ломило затылок, а изнутри била какая-то подлая дрожь, и унять ее было невозможно.
Поковыряв вилкой яичницу и выпив через силу стакан крепкого чая, Григорий Антонович набросил телогрейку, прошел в свою «мастерскую», небольшой сарайчик, где у них с Сережкой были оборудованы два столярных верстака.
Заводскую свою работу Григорий Антонович очень уважал. Сотворить из куска мертвого металла тонкую, сложную деталь не каждый сможет, но для сердца, для душевного отдыха у него была его столярка. Ведь какая же это красота, когда над тяжелым рубанком, плавно скользящим по грани деревянного бруска, расцветет первый завиток, а за ним, обгоняя друг друга, потекут кудрявые стружки, такие тонкие, нарядные, хрупкие, что на них боязно наступить ногой!
Войдешь в столярку, и от лесного, смолистого запаха стружки и опилок приходит к тебе какая-то душевная тишина и покой. И двигаться хочется спокойно и не спеша и говорить негромко и негрубо. В столярной работе оба они с Сережкой ценили красоту. Мастерили рамы полированные для картин, полки книжные или какие-нибудь этакие легонькие, воздушные подвесы для комнатных цветов.
Вот и сейчас, уже третий месяц, Григорий Антонович тайно от Сергея, по особому чертежу мастерит подвесной книжный стеллаж.
Подарок-сюрприз к Сережкиному семнадцатилетию. Только ни к чему теперь таиться от Сергея. С самой зимы, за все лето, ни разу не заходил Сергей в столярку.
Григорий Антонович с трудом протиснулся за верстак в угол, достал из тумбочки початую поллитровку и стакан.
Вот оно, чудодейственное лекарство от всех немочей и болезней! Морщась, он налил полстакана, выпил, перекосившись от отвращения. Утром даже слышать мерзко, как она, отрава проклятая, булькает, наполняя стакан.
Закрывшись в столярке, Григорий Антонович бросил в изголовье телогрейку и лег на верстак. Нужно было решить основное: как, в каком тоне говорить с Сергеем? Шестнадцатилетнего парня в угол не поставишь, ремешком уму-разуму не поучишь. Придется, видно, говорить по душам, как мужчина с мужчиной. Прежде всего рассказать о вчерашнем позоре.
Вчера, в конце рабочего дня, Григория Антоновича пригласили в партком. В кабинете, кроме секретаря Виктора Захаровича, сидел директор подшефной средней школы, которую два года назад окончила Веруська, а в этом году будет кончать Сергей.
С директором школы знакомство у Григория Антоновича было, как говорится, шапочное. На родительские собрания всегда ходила Мария. Григорий Антонович в школе побывал всего два раза: на Веруськином выпускном вечере да еще как-то лет шесть назад, когда проводили встречу школьников с передовиками производства. Он тогда еще ходил в передовиках. И в тот раз сидел за красным столом на небольшой сцене школьного зала, а этот вот самый директор рассказывал ребятам, какой он – Малахов Григорий Антонович – есть работник. Золотые руки, ударник, гордость завода.
А на передней скамье в зале, битком набитом школьниками, сидели рядом Веруська и Сергей.
Непоседу Веруську распирало от счастья и гордости. Она поминутно крутилась, вглядываюсь в лица ребят, – ведь они могли не понять, не расслышать, что говорят о ее папке, о ее, Верки Малаховой, отце! Сережка же сидел неподвижно, зажав ладони между колен, смотрел на отца снизу вверх, исподлобья, багровый и вспотевший от радостного волнения.
И еще однажды сидел Григорий Антонович рядом с директором школы, тоже за столом президиума – в гортеатре, на торжественном заседании в честь годовщины Октября.
И вот этот человек, имени-отчества которого никак не мог сейчас вспомнить Григорий Антонович, вдруг задал ему вопрос: где Сергей провел лето?
Вопрос ошеломил Григория Антоновича. Кто, как не директор школы, должен знать, что Сергей Малахов сразу после окончания учебного года был направлен школой и комсомольской организацией в пионерский лагерь в качестве младшего вожатого, а потом уехал на уборочную в совхоз?
– Не был он, Григорий Антонович, ни в лагере, ни в совхозе не был, – хмуро перебил его директор. – К бабушке он ездил, к вашей матери, а потом будто бы на какой-то рудник, со знакомыми парнями. Беда в том, что мы не знаем, что с ним творится последние три года. Уже в седьмом классе он стал более замкнутым, а зимой прошлого года резко снизил успеваемость, пропускал занятия… Учителям стал дерзить, чего раньше с ним никогда не было.
– Это он расстроился, когда Веруська, сестра его… замуж вышла… – торопливо объяснил Григорий Антонович.
– Поступок Веры не одного Сережу расстроил… – Директор пристально посмотрел Григорию Антоновичу прямо в глаза. – Веру в школе считали умной и серьезной девушкой. Она готовилась в институт и, несомненно, поступила бы. Естественно, насколько всех удивил этот странный брак. Это не замужество, Григорий Антонович, это бегство из дома. Простите, я не закончил. Ваша жена очень больна, и нам приходится ее щадить… Она очень тяжело переживает Сережины срывы и в то же время чего-то недоговаривает, о чем-то умалчивает. Вы на наши приглашения не являетесь, классный руководитель много раз приходила на квартиру – вас или нет дома, или с вами нельзя говорить, потому что вы пьяны…
Затылок наливался каменной тяжестью, в ушах шумело. Григорий Антонович сипло кашлянул, – нужно было в конце концов объяснить уважаемому товарищу директору, что перед ним не школьник, которого можно отчитывать, как мальчишку, но тут заговорил секретарь Виктор Захарович.
Из-за шума в ушах Григорий Антонович не сразу вник в содержание его слов, в смысл разговора. А разговор шел о потерянном авторитете, о былой славе Григория Малахова, утопленной им якобы в рюмке водки.
С трудом проглотив сухой, колючий комок, перехвативший горло, Григорий Антонович сказал, насколько мог язвительно и веско:
– Я, Виктор Захарович, извините, что перебил вас, хочу задать один вопрос: было ли когда, чтобы Григорий Малахов плана не выполнил? Или, возможно прогул совершил? Или вы из вытрезвителя на Григория Малахова данные имеете? А может быть, будучи в трезвом состоянии, он ценную деталь запорол?
Виктора Захаровича даже перекосило всего, словно он горсть сырой калины разжевал:
– Да разве в плане дело-то, Григории Антонович? Чего ты младенцем прикидываешься? В твоем цехе народ за звание борется – кто раньше в таком деле был бы закоперщиком? Антоныч! Дядя Гриша Малахов! Раньше ребята в цехе в тебе наставника видели, а теперь?! А что касается ценных деталей, так… ну ладно не о том речь. Анатолий Ильич тебе о Сергее не все еще сказал… Оказалось, вчера Сергей пришел в кабинет Анатолия Ильича, заявил, что школу кончать намерен, и потребовал свои документы.
– Именно потребовал, причем грубо и заносчиво… Сережа Малахов, которого я знаю с семи лет, один из лучших учеников школы, комсомолец… Страшно сказать, Григорий Антонович, Сережа был… пьян!
Анатолий Ильич резко поднялся из-за стола, встал лицом к окну.
– Вот так-то вот, Антоныч… – негромко сказал секретарь. – Неладно у тебя в семье, и с тобой неладно… Как бы тебе не упустить Сережку-то? С дочкой скверно получилось, смотри, сына не потеряй.
Слова были добрые, но смотрел он на Григория Антоновича, словно врач на тяжело больного, и директор стоял у окна, как статуя, повернувшись к Малахову спиной.
Григорий Антонович поднялся не спеша, поблагодарил вежливо:
– За беседу спасибо. С сыном меры приму. Послезавтра в школу он сам придет извиниться за свои проступки… А что касается семейных моих дел, то в них я уж сам лично как-нибудь разберусь.
Он с достоинством раскланялся и вышел, спокойно прикрыв за собой дверь.
Не заходя в цех, он миновал проходную и обычным своим, твердым, строевым шагом спокойный, солидный, как и положено человеку его возраста и положения, вошел в парк.
Идти домой с таким нагаром на сердце было невозможно. Напиваться он не собирался, нужен был просто один стакан красного, чтобы хоть немного сполоснуть с сердца эту едучую накипь, но тут на него навалился Венька Пастухов, потащил к себе обмывать новокупку – мотоцикл, попробуй откажись, человеку кровная обида.
За обедом Григорий Антонович спросил, где Сергей, почему к столу не идет. И тогда Мария сказала, что Сергей уже две ночи дома не ночевал. Голос у нее был тусклый, бесцветный, словно муж у нее о котенке спросил: чего это Мурзика сегодня не видно?
Григорий Антонович опять закрылся в столярке. Дело шло к вечеру, сколько ни бродяжит Сергей, а к ночи все же должен заявиться.
Натворил, стервец, дел в школе, а теперь не смеет домой глаз показать. Что же все-таки делать-то с ним? Строгостью брать или добром? Рассказать, как они с матерью всегда гордились его успехами в школе, мечтали дожить до того счастливого дня, когда придет он к ним с дипломом инженера, а может, и аспирантом станет, доцентом, диссертации научные будет защищать?.. Что в школе никто на него зла не держит, все беспокоятся о нем? Пойти надо – извиниться. Ничего не поделаешь – вот его, Григория Антоновича, вызвали в партком и за сыновьи проступки отчитали, как мальчишку… Да… а в парткоме-то он повел себя с самого начала в корне неправильно. Глупо себя повел, нетактично.
Люди-то они стоящие, а главное – свои люди! Сказать бы просто: «Точно, мужики, всю мою жизнь – и заводскую, и семейную – словно трещиной раскололо…» И про детали Виктор Захарович справедливо намекнул… Забыл уж Григорий Антонович, когда ему сложный заказ поручали. А он и не просил. Не надеялся он теперь на себя. На золотые свои умелые руки. Ни силы, ни точности, ни верности в них не стало.
Авторитет… Не в том дело, что давненько исчез с заводской Доски почета его портрет, что уже дважды обошли его на выборах, не включали в состав делегаций по обмену опытом.
Другое хуже. Гошка Савельев, пропойца, хулиган, на днях подошел, хлопнул свойски по плечу, предложил скинуться на двоих.
И Рогачев с Тереховым, подонки, тунеядцы, подходят теперь запросто, как свой к своему. Как к ровне подходят!
И в семье неладно. Еще год назад, бывало, Мария плакала, ругалась, уговаривала его не пить. А потом, как Веруська сбежала и с матерью он поругался, замолчала. В доме словно только что покойника вынесли. Не тянет теперь домой. Опостылело все.
А в конце-то концов, не каждый же вечер он пьяный приходит и скандалит тоже не всегда.
Если разобраться, не так уж много от семейных требуется: не лезть на рожон, когда видишь, что человек выпивши… В других семьях и не такое творится…
Ну Мария… больная, точно, даже с работы пришлось уволиться, а ребятам чего не хватало? Ни разу пальцем не тронул, трезвый словом плохим не обидел, одевал обоих, как картинку, ни в чем отказа не имели.
А как они его любили! Когда портрет его на городской Доске почета вывесили, Мария говорила, каждый день в центр бегали, на папку любоваться.
Однажды по радио передавали репортаж о его цехе. Он сам и думать забыл о передаче. Лежал в воскресный день на диване с газетой, а Веруська услышала, завизжала: «Тихо! Слушайте!!! О папке передают!!!»
Серега, тот в чувствах своих сдержанный, даже улыбаться от радости стесняется, а Верка, как передача закончилась, шлепнулась на отца сверху, как тигрица, обхватила за шею, растрепала всего, зацеловала, а ведь большая уже дуреха была, годов четырнадцать, не меньше.
А Мария стоит в дверях, к косяку привалилась, смотрит на него, а глаза синие-синие и слезами налились – от радости… На него и на ребят глядя…
Вечерами дом, как улей, гудел. К Веруське подружки набегут, у Сергея в боковушке чего-нибудь мальчишки мастерят…
А когда начал он выпивать, перестала дочь подруг в дом водить и сама вечерами подолгу нигде не задерживалась– боялась мать одну оставлять… А у него все чаще стали выпадать ночи, когда колобродил он и бушевал часами и сон не мог его повалить.
Так получилось и в ту проклятую ночь. Помнил смутно, что рвался куда-то бежать, а Мария, Веруська и Сергей висели на нем, пытались удержать.
И не то он кого-то грубо толкнул, не то его кто-то по лицу смазал – свалился он, уснул мертвым сном, заспал все, что произошло. А на другой день, проспавшись к обеду, узнал, что Веруська уехала, а проще сказать, сбежала с Леней Кружилиным. Этого Леню, заезжего сахалинского рыбака, перекати-поле, Ивана безродного, никто в доме и за жениха не принимал. Приходил по вечерам, сидел в уголке на диване, следил за Веруськой робким, преданным взглядом. И высидел. Дождался, когда девчонка сгоряча разум потеряла. Увез тайком, как вор.
Мария тогда сильно приболела. Пришлось Григорию Антоновичу съездить в деревню за матерью.
Мать Григорий Антонович очень уважал. Она была справедливая, а это качество он ценил в человеке превыше всего.
Жизнь матери досталась трудная. Овдовела она двадцати семи лет, замуж больше не пошла – молодая, здоровая, красивая, пронесла свое вдовье звание, ничем его не замарав, потому что нужно было ей вырастить трех сыновей. Первенца Павлушу и двойнят-близнецов Мишу и Гришу.
Без отца сыновей растить нелегко, но парни у нее подрастали работящие и послушные.
Только подросли они не ко времени. Грянула война, и из троих вернулся к матери один младший из близнецов, Гриша. Григорий Антонович.
Демобилизовавшись, Григорий Антонович в деревне не остался. Уехал в город, поступил на завод, встретил Марию.
Каждый год отпуск они проводили в деревне, у матери. А когда народились Веруська и Сергей, мать подолгу гостила у них.
Каждый приезд ее для семьи был праздником. Больше всех любил бабушку Сергей. Не зря ревнючая Верка называла Сережку «бабиным сыночкой».
На этот раз, горько оплакав с Марией нелепое Веркино замужество, присмотревшись к неладной их жизни, мать сурово сказала Григорию Антоновичу, когда были они один на один:
– Ты, Гришенька, Манькиного ноготочка не стоишь… Она, дура, любит тебя, все твои подлости покрывает, жалеет тебя… Тебе бы поберечь ее, не заради ее самой или детей, а заради своего собственного интересу… Ты же пропадешь без нее…
Слова эти очень обидели Григория Антоновича. Два месяца как мать у них гостила, он сдерживал себя, натуру свою ломал. Всего раза два пошумел выпивши… Но разве на них угодишь? Все равно в доме ни шутки, ни смеха, как раньше бывало.
А мать старым своим умом никак не могла понять, что Гришеньке-то ее пятый десяток к концу идет. Что поздно теперь его уму-разуму учить, на праведный путь наставлять… И не след невестку против родного сына натравливать…
И он сорвался. Пришел во втором часу ночи. Велел Марии горячего сготовить, пошел к Сергею в боковушку, но тот, стервец, завернулся с головой в одеяло, отвернулся к стене.
Мать тоже к столу не вышла, хотя, конечно, не спала.
И вот от этого молчания, от этого их безмолвного бунта, накатило такое зло, такая охватила обида… Видимо, вся выпитая за вечер водка в тепле в мозги ударила. Дальше он ничего почти не помнит… Матери вроде бы показалось, что он Марию хочет ударить, она Марию собой загородила…
Утром, когда он спал, мать уехала, не повидавшись с ним, не простившись. Хотя бы выругала как следует на прощание. Расспрашивать, чем и как он обидел мать, было не в его правилах. Что было, того не исправишь, пройдет время – помаленьку забудется материнская обида и все образуется.
Но после ее отъезда в доме окончательно все затихло. Сергей осунулся, как после болезни. На мать не надышится, а с отцом всего разговору: да… нет…
Потолковать бы с сыном по душам, но дыбом вставало отцовское самолюбие: нет же, щенок лопоухий, не тебе перед отцом этаких принцев Гамлетов разыгрывать, между отцом и матерью клинья вбивать… Родители поссорятся и помирятся, а твое дело телячье…
Григорий Антонович завозился на верстаке. Сел, крепко потер лицо ладонями. Нарастала тревога. И вспомнилось такое, отчего сердце точно клещами сдавило.
Четырнадцать лет назад… Тогда их теперешний микрорайон был городской окраиной, отделенной от центра речной протокой. Моста еще не построили, и жители заречья с городом общались своими средствами – зимой по льду, летом переправлялись на лодках.
Стоял холодный ноябрь. Воду схватило первым льдом, но ходить через протоку еще не разрешали.
Двухлетний Сережка второй день капризничал, хныкал, все время просился на руки, а поздним вечером у него перехватило горлышко и он стал задыхаться. Никакие домашние средства не помогали.
К часу ночи стало ясно, что нести его пешком через дальний городской мост или бежать искать какой-то транспорт поздно. А детская больница со старым прославленным врачом была в центре, только протоку перебежать.
Тогда он завернул Сергея в одеяло и побежал к реке. Он бежал ночными безмолвными улицами и думал об одном – только бы добежать… Успеть донести живого.
Он спустился под крутой берег, ступил на тонкий, еще не окрепший лед. Под ним лежала темная ледяная глубина. Стиснув зубы, он легким звериным шагом отошел метра на два от берега и побежал на маячившие впереди городские огни.
На середине реки он услышал за плечом прерывистое, хриплое дыхание. Мария бежала за ним, прижав обеими руками к груди длинный шест.
Не замедляя бега, он крикнул через плечо: «Не подходи близко, дальше держись!»
На бегу он приоткрывал уголок одеяла, ловил уже совсем тихое сиплое дыхание Сережки, припадал на миг к набухшей пульсирующей жилке на мокром от холодного пота виске.
Он успел. Сережке разрезали горлышко, сунули в разрез резиновую трубку, воздух хлынул в легкие, и он начал дышать.
А в приемной на диване, запрокинув голову, лежала Мария. Лицо у нее было голубое, на голубом темнели фиолетовые губы. Время от времени она открывала глаза: огромные, пустые, нездешние. Около нее хлопотали люди в белых халатах.
Только тогда Григорий Антонович узнал, что у нее больное сердце. Сначала он очень напугался, ходил за ней, как за ребенком, но, выписавшись из больницы, Мария осталась такой же молодой, красивой, веселой. Больное сердце не мешало ей работать, растить ребят и любить своего не очень-то покладистого и удобного в житье Гришу.
Григорий Антонович, сидя на верстаке, все поглядывал в оконце, чтобы не прокараулить, когда заявится блудный сынок с повинной своей головушкой. И все же прокараулил. Поднял голову на скрип двери. В дверном проеме стояла Мария, седая, с окаменевшим лицом.
– Иди… Сергея возьми…
– Что такое? Что с ним?! – холодея, спросил Григорий Антонович.
– Пьяный он… – Голос у Марии был такой же тусклый и серый, как ее лицо.
Сергей сидел на земле, привалившись спиной к калитке. Григорий Антонович приподнял его, поставил на ноги, и сын довольно бодро прошагал до крыльца. Потом вдруг бессильно повис, начал валиться, и его пришлось внести в дом на руках.
Нужно было протащить его в боковушку и уложить спать, но в прихожей Сергей вдруг с силой отпихнул отца локтем в грудь и, пошатываясь, вошел в столовую.
– Ты, Серега, не дури… – миролюбиво посоветовал Григорий Антонович, взяв его за плечо. – Пошли давай спать…
– Нет, батя, не выйдет! – Сергей, покачнувшись, оперся о стол. – Мы с тобой сейчас… за круглый стол… мы с тобой сейчас ассамблею проводить станем… – Он громко, по-дурацки захохотал и тяжело плюхнулся на стул.
– Милости прошу, товарищ Малахов! Приса-жи-вайтесь, не стесняйтесь… будьте как дома… – Он опять захохотал, и Григорий Антонович молча сел на указанное ему место.
– Ты на меня, батя, не выбру… не вы-бу-ривайся! Больше я тебя не боюсь… потому что ты… нуль, понятно? Нуль… и без палочки. Ты все еще себя считаешь: я – Малахов! Идешь по улице – пьяный вдребезину… нос кверху… грудь колесом… как верблюд, с незнакомыми людьми направо-налево раскланиваешься… милостиво… а ребята за тобой бегут… хохочут, потешаются…
Сергей не то хохотнул, не то всхлипнул, вытер рот мокрой рукой.
– В бригаде твоей мужики говорят: «Малахов… жернов у нас на шее… гнать надо… и жалко – все же был… Малахов!» Конечно, там ты тихий, не нашумишь… это дома тебе раздолье… здесь тебе все дозволено! Мы с мамой забыли уже, как это люди вечером лягут и спят… Мы, батя, не живем… а ждем… какой придешь! Чего над нами вытворять будешь? А ты, батя, хитрый! Знал, что мама в партком не побежит жаловаться, она и нас приучила… только бы люди не знали, что ты дома творишь! Я все паспорта ждал, хотел, как Верка… дунуть куда глаза глядят, а потом, думаю: нет, шалишь! Мы сперва с батей на пару – попьем, погуляем. Ты – рюмку, я – две…
– Слюни подбери, сопляк… – тихо посоветовал Григорий Антонович, до боли стиснув сцепленные на коленях похолодевшие пальцы.
– А что? Противно?! – Навалившись грудью на стол, Сергей, ухмыляясь, смотрел в побелевшее лицо Григория Антоновича. – А нам не противно за тобой убирать, за пьяным? А маме не противно, когда ты… такой вот, в постель к ней лезешь?!
Григорий Антонович, мертвея, начал медленно приподниматься над столом.
– Что? Бить будешь? Бей! Ну, бей! Мне теперь ничего не страшно!
Григорий Антонович боялся оглянуться. Мария сидела у двери, прислонившись затылком к стене. Равнодушная, безучастная, она словно дремала, скрестив руки под грудью и закрыв глаза.
– Бей! Все равно не боюсь! – прокричал Сергей и, размахнувшись, швырнул со стола пепельницу. – Я тебе теперь неподвластный… понял? Как Верка… Верка моя…