Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Мария Халфина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
Лариса Львовна медленно отодвинула стул.
– Извините меня, но я тоже, видимо, не умею держать себя за столом… – и, натянуто улыбаясь, пошла вслед за рыдающей Люсей в кухню.
Отшвырнув салфетку, выскочил из-за стола и Сергей Николаевич. Грохнул дверью, закрылся в спальне.
Лидия Павловна посидела еще немного за опустевшим столом… Есть уже не хотелось, но все же обидно было, что не успели голубцов покушать… Дура старая, сидела бы себе спокойно, а на нее, на старую бестолочь, разговоры напали… Ведь видела, что Сережа сидит такой суровый, видно, на работе что-нибудь не поладилось, и Люсенька была расстроенная, иначе с чего бы она так на бабушку накричала. Она подождала еще немного: может быть, обойдется? Вот выйдет сейчас Сережа – и все помирятся… а голубцы и разогреть недолго…
Поздним вечером лежала она в своей темной комнатке и все казнила себя: вот ведь что, старая, натворила, девчонку из-за стола выгнали и спать уложили, в столовой одну на диване.
Тревожно и напряженно вслушивается она в ночную тишину. Сережа такой нервный, вспыльчивый. Наговорит в горячке чего не надо, а Лара обиду прощать не умеет. Не раз уже бывало, что она после ссоры по неделе с Сережей не разговаривала.
Сережа виду не подает, а в душе, конечно, мучается. Оба, глупые, мучаются. Смотреть на них сердце разрывается, а помочь ничем не можешь… не нужна им теперь твоя помощь…
Но мать напрасно тревожилась. Никакой семейной ссоры не произошло.
– Ты сейчас раздражен, взвинчен, и я тебя понимаю… – говорит Лариса Львовна, сидя перед зеркалом и накладывая на лицо ночной крем. – Но ответь мне на один вопрос: многие ли старухи пользуются такими жизненными условиями, как Лидия Павловна? У нее отдельная комната, хорошее питание, абсолютный покой. Одета, обута. Разумеется, мы не имеем возможности покупать для нее новое, но я отдаю ей вещи, которые еще вполне могла бы носить сама. Я не понимаю, что еще нужно человеку ее возраста? В чем мы можем себя упрекнуть? Люся, разумеется, заслужила наказание, но нужно быть справедливым, Сережа… Ведь порой ты и сам с трудом сдерживаешься, а Люся – ребенок и многого еще не в силах понять… Боже мой, что делает с человеком старость, – горестно вздыхает она. – Ведь еще совсем недавно Лидия Павловна была совершенно другим человеком. Как она была аккуратна, чистоплотна, сколько было в ней деликатности, такта… И самое ужасное, что она совершенно не понимает, как с ней трудно!
А бабушка все не могла уснуть. Откуда она берется, эта проклятая бессонница? Десятки лет она недосыпала, тысячи часов недосыпала, теперь только бы и наверстать! Никто тебе не мешает… никому ты не нужна… спи себе на здоровье, а сна нет, хоть глаза коли… И лезет на память такое, что уже давно пора забыть. О чем нельзя вспоминать, особенно в бессонную ночь.
Как это было, когда Сережа в школе висел на волоске… Такой был всегда умненький, спокойный мальчик, а потом словно подменили ребенка… С хорошими детьми раздружился… учителей перестал уважать… Дерзкий стал, заносчивый, скрытный… Как она мучилась, пытаясь дознаться: что ему нужно, чего ему не хватает?
Ее вызывали в школу. Сначала классный руководитель, потом завуч, потом сам директор. Ей разъясняли, внушали, требовали, чтобы она повлияла на сына. Вместе с Сережей ее «выводили на педсовет».
Это была Голгофа. От Сережи требовали немногого: чтобы он попросил прощения и дал слово… А он стоял перед ними и молчал.
А было еще и такое. Встретился ей человек… Очень хороший человек… умный и добрый… И красивый… И по годам ровня. Ей даже перед людьми было неловко – так она тогда расцвела вдруг и похорошела. Он мог заменить Сереже отца, но Сережа с первой встречи люто его возненавидел.
Как-то она вернулась домой поздним вечером, помолодевшая, оживленная, и Сережа понял: сейчас все решится сейчас она ему скажет. Он забился в угол постели и ощетинившийся, несчастный, стискивая зубы, чтобы не разреветься навзрыд, твердил хриплым от слез голосом: «Мне теперь все равно… делай, что хочешь… а я уйду!» Она прекрасно знала, что никуда он не уйдет и не сделает ничего страшного, но она знала и другое: никакого счастья у нее не получится. И как раз в это время у него начали налаживаться дела в школе… Какая уж там любовь, если ребенок опять мог выйти из колеи…
Уже в смутной полудремоте припомнилось совсем недавнее. Ранняя весна… Сережу вызвали в трест, он опять придумал что-то очень интересное и ценное для завода. Она сидит на кухне, чтобы не прокараулить его, ей не терпится узнать: как все это там было, в этом самом тресте?
Как его принимали, хвалили, наверное, благодарность выносили…
Он приходит возбужденный, сдержанно сияющий. В руке у него два букетика ранних подснежников. Маленький он так любил живые цветы, и она всегда приносила ему весной букетик самых первых, ранних под снежников. Лучась благодарной улыбкой, мать смотрит на букетик – сейчас она нальет в голубую вазочку воды и поставит милый Сережин подарок на тумбочку у самой постели.
– Лариса пришла? Людашка дома? Ну, а ты как? – спрашивает на ходу Сергей Николаевич и, не дожидаясь ответа, уходит в комнату.
Цветы он принес жене и дочери.
Сергей Николаевич спит без сновидений. Спокойно и крепко, как положено спать здоровому усталому мужчине.
А что, если бы вдруг под утро ему приснился сон… путаный, зыбкий, нелепый…
Вот он в заводской кассе получает зарплату, шутит с миловидной кассиршей, не спеша пересчитывает солидную пачку денег, и вдруг… чепуха какая-то, совсем это не заводская касса, а бабушкина спаленка… Но в руках та же пачка денег…
Он отделяет несколько бумажек и кладет их перед матерью.
Оказывается, это ее пенсия. Та самая пенсия, которой он ее в свое время лишил. Небольшие деньги, но вполне достаточные, чтобы вернуть ей давно утраченное чувство независимости.
Тут опять все смещается, куда-то уплывает… Он уже на улице, он ведет под руку мать, бережно ведет, приноравливая свой широкий шаг к ее мелким, семенящим шажкам. Они не спешат, у них есть в запасе время, чтобы до начала сеанса еще попировать в буфете. Он приносит ей на картонной тарелочке пирожные…
Смешно, но это те самые «наполеончики», какие она приносила ему когда-то в дни получки…
Снова путаница, какая бывает только во сне. Он приходит вечером домой. В коридор выскакивает Люся, виснет у него на шее.
«Как себя бабушка чувствует?» – спрашивает он тихонько.
«Она опять плакала…» – шепчет Люся, и Сергей Николаевич, крякнув, идет в комнату матери.
«Что-то устал я сегодня зверски, ничего уже в голову не лезет… – говорит он, с хрустом потягиваясь. – Слушай, мам, как ты смотришь насчет в картишки перекинуться? За вами с Люськой должок, вы же меня в прошлый раз три раза подряд в дураках оставили. Реванша жажду!!!»
Он тасует карты и рассказывает ей, какие великолепные парни работают в его лаборатории, как он с их помощью придумал еще одну занимательную штуку.
И странное дело оказывается, она все понимает… все прекрасно понимает.
Разные сны могут привидеться человеку, особенно под утро.
Но Сергей Николаевич спит без сновидений.
Живи одна
ЖИВИ ОДНА
Поедстоял разбор персонального дела. Собственно, до разбора было еще далеко. Пока что на столе Колмакова лежал единственный документ – жалоба пенсионерки Елизаветы Григорьевны Ветровой на недостойное поведение в семье ее зятя, коммуниста Заплатина Ивана Поликарповича.
По немалому жизненному опыту и по опыту партийной работы Колмаков знал, насколько сложны и запутанны бывают такие вот, мягко выражаясь, «семейные конфликты». Еще года не минуло, как Заплатин пришел в заводскую партийную организацию, и, если говорить по совести, Колмаков знал его мало. И знал только с хорошей стороны.
По партийной линии – ни одного взыскания. Токарь высшего разряда, золотые руки. От общественных поручений не уклоняется… Учится на третьем курсе вечернего техникума… Вроде бы непьющий. И вдруг пожалуйста – «семейный конфликт». С мордобоем, с битьем посуды. Ушел из дому. А дома двое ребят и жена не работает.
И все-таки, почему он уехал из Новосибирска? Что его заставило уволиться с завода, на котором работал десять с лишним лет?
И работал хорошо. В трудовой книжке уйма поощрений, премий, звание ударника коммунистического труда.
Колмаков еще раз бегло пробежал заявления Ветровой.
«…Тут он бросился на мою дочь Тамару с кулаками, и, если бы я не кинулась между ними, не прикрыла бы дочь своей грудью, он бы мог ее покалечить. Потом, чтобы сорвать зло, стал хватать со стола посуду и разбивать ее об пол. Напугал детей, и ушел из дому, и уже неделю находится неизвестно где.
Меня он гонт из дому, оскорбляет разными грубыми словами, а я не могу оставить в таком тяжелом состоянии дочь одну, с расстроенными нервами, потому что за десять лет замужней жизни он довел ее до нервного заболевания…»
Прежде, чем вызвать на беседу Заплатина, Колмаков решил побывать в его семье, познакомиться с жалобщицей, поговорить с женой, на ребятишек взглянуть.
Заплатины жили в заводском одноэтажном доме старой постройки. От небольшой калитки к дому вела аккуратно расчищенная среди сугробов тропинка.
Открыв калитку, Колмаков приостановился, чтобы пропустить идущую навстречу женщину.
Поравнявшись с Колмаковым, она на миг задержала шаг, из-под приспущенного пухового белого платка на Колмакова с любопытством глянули большущие, редкой синевы глаза; он уже приоткрыл рот, чтобы поздороваться и спросить, как пройти к Заплатиным, но она, склонив голову, быстро прошла мимо и шагнула за калитку.
Колмаков не удержался, обернулся ей вслед. Как ни быстра, ни мимолетна была встреча, мужской глаз успел приметить и оценить прелесть свежего, кукольно-кругленького лица и тонкие, чудесного рисунка брови, и пушистые кольца темных волос, выбившихся из-под белого пухового платка.
Двухкомнатная заплатинская квартира была тесновата, но неплохо обставлена. И тепло, и чисто, и уютно. Высокий, под самый потолок, книжный шкаф, битком набитый книгами. Рядом – подсвеченный электролампочкой большой аквариум. В изумрудно-мерцающей воде среди каких-то кустиков и водорослей сновали разные занятные рыбешки. Свежо и сочно зеленели на подоконниках комнатные цветы.
Не хотелось верить, что в этой чистой и тихой комнате еще недавно бушевал озверевший хозяин, хрустели под ногами черепки битой посуды, кричали перепуганные дети.
Молодой хозяйки не было дома.
Колмакова встретила Елизавета Григорьевна. Держалась она со сдержанной приветливостью, с тем спокойным достоинством, которое дает человеку сознание своей правоты.
Приоткрыв дверь в соседнюю комнату, она сказала негромко:
– Танюша, Ниночка, одевайтесь, идите гулять.
Из спальни вышли девочки. Старшая, худенькая, бледная, с рыжеватыми косичками, робко поздоровалась, присела на краешек дивана. Она неотрывно, хмуро, исподлобья смотрела в лицо Колмакова.
Младшая, синеглазая, румяная, в темных кудряшках, с застенчивым любопытством выглядывала из-за ее плеча.
– Танюша, я что сказала? – строго, но без раздражения повторила бабушка. – Одевайтесь и идите гулять.
Девочки послушно, но с явной неохотой поднялись и ушли в коридор. Вскоре хлопнула входная дверь.
– Жаль, Томочку вы не застали…
Елизавета Григорьевна присела на диван, провела ладонью по густым, без единой сединочки, темным волосам, поправила на виске пушистый завиток. Подняла на Колмакова синие печальные глаза.
«Черт, неужели?!» – ахнул про себя Колмаков.
– Не ее ли я сейчас повстречал у калитки? Такая из себя… в белой шали?
Губы Елизаветы Григорьевны дрогнули сдержанной горделивой улыбкой:
– Ну, коли заприметили, значит, она…
– Сколько же ей лет? – удивленно спросил Колмаков.
– Десятый год замужем… – неопределенно ответила Елизавета Григорьевна и тяжело, горестно вздохнула. – При ее жизни с Иваном Поликарповичем, от таких переживаний, ей бы уже старухой выглядеть можно. В меня, видно, зародилась: как ни тяжко, а виду все же не теряет… Первые годы они хорошо жили. Я в ихнюю жизнь не вмешивалась. Матери много ли надо? Жили бы дети дружно, были бы счастливы. Я ведь, Петр Захарович, троих вырастила. Вдовой осталась молодая. Всю жизнь в них вложила, ото всего отказалась, лишь бы их на ноги поставить. Всем образование дала, в люди вывела.
Поначалу и Иван Поликарпович ничем своего характера не оказывал, да и не на что ему было обижаться, какая уж там ревность? С первого года дети пошли, заработок у него небольшой был, что она видела? Нужда, заботы… Засела в четырех стенах, горшки да пеленки… Ни они в люди, ни люди к ним. Чтоб никто красоты ее не видел, чтобы, спаси бог, не поглядела она на кого…
Томочка учиться мечтала, образования законченного она не получила, здоровьем была очень слабенькая. Девочки подросли, Томочка говорит:
«Ваня, пойду я учиться или хоть на работу пусти…»
Ну, тут и началось. Я приехала, посмотрела на ее жизнь, сердце кровью обливалось, а чем поможешь? Детьми связана по рукам, по ногам, да и боялась она его… Он ведь до ужаса мстительный… Такие-то они всегда мстительные.
Конечно, Томочка – женщина красивая, а он из себя невзрачный. Надо было по себе жену брать, если уже характер такой ревнивый. Я про него ничего плохого сказать не могу. На работе его ценят, с людьми он уважительный, спокойный. И вина в рот не берет. Дочек любит. Одна беда – ревность. Люди-то не знают, а он ведь, как заревнует, делается вроде как не в себе. Такую, извините за выражение, чушь начнет собирать… то профессора какого-то придумает, то генерала.
Елизавета Григорьевна внимательно, испытующе посмотрела в лицо Колмакова.
– А подумал бы он своей сумасшедшей головой: кому она нужна с двумя детьми да с расстроенным здоровьем? Вы не смотрите, что она с виду такая полненькая да свеженькая. Он ее до полного расстройства нервной системы довел.
Она всхлипнула и торопливо поднесла к глазам платок.
– Сейчас я ему поперек горла встала. Одно твердит. «Уезжайте, мамаша…» А как я могу ее оставить?! Подумайте вы сами, Петр Захарович, как же я могу уехать?!
Елизавета Григорьевна, рыдая, припала головой к валику дивана.
– Успокойтесь, Елизавета Григорьевна, ну, не надо… успокоитесь… – морщась от жалости, бормотал Колмаков.
Уж чего не переносил он, так это женских слез. Особенно самых горьких – материнских слез. Но Елизавета Григорьевна быстро справилась с собой.
– Вы только не подумайте, Петр Захарович… – торопливо отирая платком слезы, снова заговорила она, – не подумайте, что я в нем нуждаюсь. Я пенсию получаю, и кроме Томочки у меня еще двое детей. Дочь старшая, Зинаида, научный работник, и сын Шурик, недавно на инженера закончил. У обоих у них дети маленькие, я им обоим до зарезу нужна. У Зинаиды для меня и комната отдельная. Я, конечно, понимаю: Иван Поликарпович партийный, ему вроде не положено с женой разводиться, но войдите в их положение, не удерживайте вы его, пусть он ее отпустит подобру. Не будет у них жизни, Петр Захарович, неровня они…
– А дети? – хмуро перебил Колмаков.
– Что же дети? Погибать, что ли, ей теперь из-за детей?! Танька большая, не захочет с нами, пусть с отцом остается, ну, а Ниночку уж мы, конечно, ему оставить не можем. И ничего нам не нужно, уедем в чем есть, пусть все им остается, пусть только развод даст… И еще скажу, пусть в наши семейные дела никто не суется. А то и здесь тоже находятся всякие… соседки добренькие, с советами лезут. «Они, – говорят, – без вас сами разберутся лучше. Уезжайте», – говорят. А я мать. И не позволю никому совать нос в мои материнские права!
Колмаков поежился. Перед ним стояла совершенно другая женщина: взвинченная, старая, жалкая… И столько в ее глазах, в побелевшем лице было беспощадной исступленной ненависти…
– Успокойтесь, Елизавета Григорьевна, я сегодня же с ним поговорю и с дочерью вашей повидаюсь… – торопливо поднимаясь, сказал Колмаков.
– Нет, уж Томочку вы оставьте в покое! – решительно перебила Елизавета Григорьевна. – Она и так уже руки на себя наложить готова. А ему передайте: Томку я погубить не дам. Я от своих материнских прав не отступлюсь, так ему и скажите!
Заплатина приглашать не понадобилось. Сам явился. Пришел после смены, прямо от станка. Положил на стол заявление в две строчки, сел и, отвернувшись, к окну, стал ждать неизбежных вопросов.
В заявлении он просил предоставить ему временно место в заводском общежитии.
Колмаков разгладил ладонью смятое заявление, искоса поглядывая на Заплатина, положил заявление в папку.
Все в этом человеке было ему неприятно. Рыжеватые волосы, уже редеющие над высоким с залысинками лбом. Серое неподвижное лицо, щеки запали, словно после затяжной болезни… В глаза не смотрит, слова цедит сквозь зубы… И еще: шея у него болит, что ли? Поворачивается всем корпусом… по-волчьи.
Вспомнилась встреча у заснеженной калитки. Миловидное личико, завитки темных волос в рамке белого пухового платка…
Да, пожалуй, не позавидуешь заплатинской жинке. При таком муженьке и красоте своей рада не будешь…
– У вас, товарищ Заплатин, есть дети?
Нужно было прежде всего выяснить, как этот ревнивец расценивает поступившую в партбюро жалобу тещи.
– Две девчонки… девять и семь лет… – Заплатин повел плечами, но головы не повернул, глаз от окна не отвел.
– Ну, и как же вы думаете?..
– Вам, товарищ секретарь, конечно, по чину положено во всех этих делах копаться… – перебил Заплатин. Губы у него перекосило, видимо, он считал, что улыбнулся. – Вы меня извините, но все эти разговоры ни к чему. Конечно, мне, как коммунисту, семью разрушать не положено, кодекс моральный не разрешает… Но нам с женой не по двадцать лет. Позвольте уж нам самим разобраться. Домой мне хода нет…
Он круто, всем корпусом, повернулся от окна к Колмакову.
– Я в доме посуду побил!
Видимо, он считал, что это признание должно ошеломить секретаря. Похоже, эту самую посуду он колотит не часто, да, видимо, и о жалобе тещи еще ничего не знает…
– Скажите, товарищ Заплатин, а часто у вас в семействе случаются такие вот… потасовки?
– Ну, а если я скажу, что в первый раз, вы же все равно не поверите?
– Почему же я должен вам не верить? – стараясь не смотреть на искаженное кривой улыбкой лицо Заплатина, насколько мог мягко возразил Колмаков. – Мы же коммунисты… Иван Поликарпович…
– Я же посуду побил, вы понимаете? – Заплатин, скрипнув стулом, придвинулся к столу Колмакова. – Не кинулись бы девчонки… не повисли бы на мне… Ладно, что соседей дома не было, а то без милиции дело бы не обошлось. Я из дому побежал – девчонки за мной ревут: «Папуленька… папуленька!» Сели мы с ними в скверике.
Заплатин с трудом проглотил перехвативший горло спазм.
Колмаков придвинул к нему стакан воды и, склонившись к нижнему ящику стола, начал рыться в старых папках.
Дав Заплатину время отдышаться, спросил негромко:
– Как же вы всё-таки с девочками-то думаете решать вопрос?
– А я теперь никаких вопросов решать не могу, поскольку я уже посуду бить начал… Теперь они все решают…
– Кто они?
– А теща и супруга моя с генералом…
«Мать честная, правильно теща-то говорила, не в порядке у мужика с головой!»
– Какой… генерал? – растерянно спросил Колмаков.
– Супругу мою, Петр Захарович, замуж просватали… за генерала. Вот в таком разрезе. Так что о ее дальнейшей судьбе вы можете не беспокоиться. И девчонками они распорядились просто. Поделим поровну, без обиды. Танюшку мне, Нинку им. У генерала детей нет, так он согласен довеском к супруге моей Тамаре Васильевне и Нинку взять.
– А девочки как? Согласны?
– Да кто же их согласия спрашивает? Их дело телячье. Тут уж не до их согласия, когда генерал в мужья наклюнулся.
Заплатин опять, скрипнув стулом, повернулся к окну.
– Девчонки между собой дружные, привязаны друг к другу. Так ведь у нее, у тещи-то, ни совести, ни жалости ни на грамм нету. Нинке она что хочешь спустит, Нинка – любимица, на мать похожа, красивенькая… А Танюшка в меня уродилась. Бабка как разозлится, начинает поливать: «Пакля рыжая… чухна конопатая… Заплаткина порода». А Нинка плачет: «Разве Таня виновата, что на папу походит?»
Супруга моя – красавица, а я, сами видите, лицом не задался. Теще брюнеты по вкусу, а я и мастью не вышел, фамилия моя – и та ей ненавистна. Она как хочет Томку побольнее задеть – начинает ее величать «мадам Заплаткина…»
– Из этих слов я могу понять, что вашей жизни с женой мешает ее мамаша… – осторожно начал Колмаков. – Может быть, вам действительно лучше пожить одним, разобраться в отношениях?.. Ведь у нее, насколько мне известно, есть другие дети…
– Некуда ей ехать… Никому она не нужна… – угрюмо отозвался Заплатин. – Ни с кем она не уживается. У сына два раза жила, невестка-змея, видишь, с сыном ее, с Шуриком, развела. К старшей, к Зинаиде, переехала – зять не по душе. У нас тоже третий раз живет. Старшие дети ей не больно и нужны. Для нее один свет в окошке – Томка. И ее поедом ест: зачем за неровню замуж шла… Мы же из-за нее и из Новосибирска уехали… Только начали здесь по-человечески жить, девчонки душой оттаяли, а она опять прикатила… Судьбу Томкину с генералом устраивать… Овдовел генерал-то на нашу беду…
Опять этот проклятый генерал… Все вроде ничего, рассуждает нормально, здраво, а потом опять – генерал…
– А может, Иван Поликарпович, вам отдохнуть бы поехать? Я поговорю с завкомом, выбьем путевочку в санаторий. Отдохнете, тогда и будем решать, что делать…
– А может быть, вы мне и в психиатричку путевочку схлопочете? – покривился Заплатин. – Ладно, Петр Захарович, вы мне в общежитии место дайте и, попрошу вас, воздержитесь, не вмешивайтесь пока в мои дела. Я пошел.
Он встал и, не прощаясь, сутуло сведя под спецовкой худые плечи, длинный, нескладный, молча пошел из кабинета.
Дня не хватало.
Дела, одно другого важнее, спешные, неотложные, обступали со всех сторон.
Завод переходил на пятидневную неделю, предстояло общее партийное собрание, готовились к открытию нового заводского дома культуры.
Из мыслей не идет Заплатин с его «семейным конфликтом». Легко сказать, не вмешивайся пока, воздержись… Попробуй воздержись, если торчит оно, как заноза в пальце, тревожит, не дает покоя.
Идешь по цеху – вот он, Заплатин, склонился над станком, худой, сутулый, с серым окаменевшим лицом.
То вдруг в напряженной сутолоке дня тревожно кольнет мысль: как она там сейчас, эта… синеглазая? Молодая еще, глупая, натворит беды, будет потом всю жизнь казнить себя…
То встанет перед глазами искаженное злобой и болью лицо матери…
И девчонки… большие ведь уже, все понимают… «Папуленька… Папуленька…» По силам ли хрупкому ребячьему сердчишку такое испытание – разрываться между матерью и отцом?
Нельзя дальше тянуть. Не может он, не имеет права воздерживаться. И право его и долг его – искать выход из людской беды.
На столе его ждала почта. Извещение горкома о семинаре… Бланки отчета… Приглашение военкомата на встречу ветеранов войны с призывниками.
Колмаков вскрыл последний конверт. Три страницы убористого машинописного текста… Бросилось в глаза первое слово обращения – «мама» и восклицательный знак.
Колмаков потянулся за брошенным в корзину конвертом. Нет, все правильно: наименование завода, партбюро… секретарю. Ну что же, товарищ секретарь, выходит, кому-то нужно, чтобы ты прочитал это чужое письмо, адресованное чьей-то чужой маме…
«Мама! Я получила письмо депутата райсовета товарища Анисимовой, которая живет рядом с вами. Итак, ты своего добилась: развела Ивана Поликарповича с Тамарой… – прочитал Колмаков и тихонько присвистнул. – …Развела Ивана Поликарповича с Тамарой. Но тебе показалось этого мало. Чтобы свалить вину на Ивана, ты грозишь написать на него жалобу в партбюро.
Предупреждаю: копию этого письма я одновременно высылаю секретарю его парторганизации.
Я не могу позволить тебе клеветать на такого чистого и честного человека, как Иван Поликарпович. Через неделю начинаются каникулы, я за тобой приеду. Пишу тебе это письмо для того, чтобы раз и навсегда все обговорить и не вступать с тобой в личные объяснения.
Говорить с тобой невозможно. Любой разговор ты превратишь в дикий скандал, с истерикой и визгом.
Не обижайся, что я пишу о наших семейных делах всю правду, ничего не скрывая.
Пришло время поставить точки над i.
Секретарь парторганизации, к которому ты сама обратилась, для Ивана, да и для всех нас человек не чужой. Он должен во всем разобраться и понять, как могли в нашей семье сложиться такие тяжелые отношения.
Я прекрасно знаю, на что ты делаешь упор в своей жалобе. Во-первых: оставшись молодой вдовой, ты самостоятельно воспитала троих сирот-детей. Жертвуя ради детей личной жизнью, всех поставила на ноги, дала им образование.
Второе: Тамара, истерзанная неудачным браком с Иваном Поликарповичем, доведена его ревностью до нервной болезни, и твой материнский долг и твое материнское право не оставить дочь в беде, вмешаться в их жизнь и т. д. и т. п. Другими словами, добиться от Ивана развода.
Никогда ни я, ни Шурик, даже во время твоих диких скандалов, ни в чем тебя не упрекали.
Мы тебя любили. Ты для нас была самой красивой, самой умной. Мы гордились тобой. Мы могли обвинять кого угодно и в чем угодно, но только не тебя. Ты всегда была права.
Ты была уверена в нашей любви. Ты внушила себе, что твой материнский авторитет в наших глазах ничто не может поколебать. Ничто не может лишить тебя нашей привязанности и уважения.
А ведь все это осталось в прошлом. Не все можно забыть и простить – даже матери.
Несколько слов о твоих „жертвах ради детей“. Когда мы были маленькими, ты много работала, чтобы прокормить и одеть нас. Но никогда в своей „личной жизни“ ты не считалась с нами.
После смерти папы ты трижды выходила замуж. Но ты ни с кем не могла ужиться. Второй из твоих мужей мог заменить нам отца. Мы уже начали к нему привязываться. Особенно Шурик – ему так нужен был отец. Тамары еще тогда не было. Не знаю, что между вами произошло, я была девчонка, очень тебя любила и считала, что в разрыве был виноват он.
Он ушел, ты привела третьего. Родилась Томка, но ты уже начала увядать, а он был моложе тебя. Начался в нашей несчастной семье ад кромешный. Ревность, скандалы, взаимные оскорбления. И все это происходило на глазах Шурика и Томки.
И после разрыва с ним ты себе ни в чем не отказывала. Мы жили в деревне. Сколько грязных сплетен, обидных намеков, прямых оскорблений пришлось мне и Шурику проглотить, пока мы не уехали в город!
Напомню тебе одну сцену. Я, обливаясь слезами, умоляла тебя не ездить больше вдвоем с Матейкиным в лесхоз, потому что Матейчиха грозит „выхлестать“ в нашем доме окна.
Ты влепила мне две полновесные оплеухи, потом закатила истерику, а я целовала тебе руки, просила прощения. А на кровати в два голоса кричали Шурик и Томка.
Через несколько часов ты, веселая и нарядная, уехала в лесхоз. И, конечно, не одна.
Теперь о нашем образовании. Я благодарна тебе, что ты дала мне возможность закончить десятилетку и поступить в институт.
Шурик и этого был лишен. Закончив семь классов, он бросил школу, потому что после моего отъезда в город некому было возиться с хозяйством. В те трудные годы жить в деревне без коровы, без свиньи, без огорода было невозможно.
Перейдя на четвертый курс, я забрала Шурика к себе, и только тогда он смог закончить школу и начать готовиться для поступления в вечерний институт.
Я не выходила замуж, чтобы учить Шурика, а потом нужно было помогать и тебе. Хозяйство ты ликвидировала, начала прихварывать, а красавица Томочка требовала немалых расходов.
Ты же считала, что я не могу выйти замуж, потому что некрасива, – ты ведь в женщине ценишь только красоту.
Ты с сочувственной улыбочкой величала меня „вековушкой“ и „христовой невестой“.
Так вот: образования мне и Шурику никто не давал. Мы его получили сами. А Тамара не получила ни высшего, ни даже среднего. И в этом повинна только ты.
С пеленок ты внушала ей, что она красавица и что ее сила и счастье в красоте и женском обаянии.
Она ушла из восьмого класса, и ты с этим мирилась. Она металась от одного дела к другому. Курсы английского языка (станешь переводчицей, будешь вращаться среди иностранцев); курсы стенографии (устроишься секретарем к начальнику, будешь вращаться среди больших людей); какие-то курсы художников-гримеров (поступишь в театр, будешь вращаться среди артистов).
И ни одно дело не было доведено до конца, потому что ты не приучила ее к труду, к усилию.
Тамара осталась недоучкой, не получила никакой определенной специальности.
Целью твоей жизни было одевать Томочку соответственно ее красоте, чтобы она могла „вращаться“ и в конце концов найти себе „подходящего“ мужа.
Ради этой цели ты действительно шла на любые жертвы, отказывала себе во всем, требовала помощи от меня и Шурика.
Но надежды твои на Томкину красоту не оправдались. Не нашлось ни „большого начальника“, ни профессора, ни генерала. Была неплохая кандидатура, полковник Сотников, он в Тамару был не на шутку влюблен, но все же не решился ради нее разойтись с женой. Ты тогда от греха отправила Тамару к тетке в Новосибирск, и там ей выпала настоящая удача. Она встретила Ивана Поликарповича.
Оказалось, что ты не до конца искалечила ее духовно. Она смогла понять, какое это счастье для женщины – заслужить любовь такого человека, как Иван. И она тоже полюбила его. Я уверена, что она и сейчас его любит, и, если бы не твое вмешательство, не твоя ненависть к Ивану, они счастливо прожили бы всю жизнь.
Ты делала все, чтобы отравить им отношения. Ты в присутствии Ивана говорила Томе: „С тебя картину писать или статую лепить… Ты своей цены не сознаешь… Тебе бог красоты полную меру отвалил, а умом да уменьем обделил…“ Это в том смысле, что Тамара себя „продешевила“, не сумела, на худой конец, „хоть инженеришку какого заарканить“.
Но тогда Томка не позволила тебе развести ее с мужем, хотя с каждым твоим приездом отношения их все ухудшались. После очередного скандала ты уезжала от них к Шурику или ко мне.
Было время, когда Наташа, бросив учебу, чтобы дать возможность Шурику закончить институт, была тебе „милей родных детей“. А теперь, когда Шурик стал инженером, а Наташа, замотавшись с детьми, осталась „простой лаборанткой“, она стала нехороша. И хозяйка она плохая, и мать никудышная, и „здоровьем гнилая“.
Ты могла бы оказать им огромную помощь, занялась бы детьми, дала бы Наташе возможность учиться, ведь она еще совсем молодая.
Но ты не можешь ни с кем жить мирно. Когда-то ты сама называла Шурика „теленком“ за его спокойный и добрый характер. А за два последних года, пока ты жила с ними, он превратился, как он сам говорит, в „истеричную бабу“. Он стал бояться приходить после работы домой, потому что ты своими оскорбительными выпадами против Наташи и детей редкий день не вызывала его на скандал и ссору.