412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Барыкова » Единственное число любви » Текст книги (страница 9)
Единственное число любви
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 18:46

Текст книги "Единственное число любви"


Автор книги: Мария Барыкова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)

8

Разумеется, в тот же вечер я сказала Владиславу, что хочу поехать в Пушкинские Горы, где и в самом деле еще никогда не была.

– Неужели ты полагаешь, что можно всерьез воспринимать эти места после того, что натворили там Гейченко и Довлатов? – усмехнулся он.

– А что, невозможно?

– Думаю, что тебе – нет. Тем более сейчас, когда туристов там больше, чем деревьев в лесу. И каких туристов! Довлатовщина в полный рост. Впрочем, до конференции у меня есть пара свободных дней, поедем. Палатка еще жива.

Это было неслыханной удачей: за три года жизни с Владиславом мы не ездили никуда, и я даже не представляла, что у него может быть палатка; видеть его иначе, чем в академическом пиджаке или обнаженным, казалось невозможным. Но и в старом спортивном костюме он выглядел как денди. И это сочетание гордого лица и посекшегося искусственного шелка на рукавах всю дорогу отчаянно возбуждало меня, заставляя то так, то этак касаться его узких бедер до тех пор, пока на последнем переезде он до боли не вывернул мне пальцы.

– Разве ты не понимаешь, с чем играешь?!

Я не понимала, но остановилась. Будучи младше Владислава на десять лет, я всегда предполагала за его словами какие-то тайные, недоступные мне смыслы, которые могли быть понятны только людям его поколения, а главное – того круга, что навсегда остался для меня загадкой, круга театрально-университетских юношей конца шестидесятых с их удивительным переплетением веры и цинизма. И я боялась этих смыслов.

Мы разбили палатку на заболоченном берегу Сороти как раз напротив тригорского парка. Обезумевший от свободы и запахов Амур то исчезал, то появлялся, несколько растерянный, но преисполненный сознанием каких-то своих побед. Однако вскоре его набеги стали короче, а растерянность очевидней. Над нами повисла раскаленная багровая луна, и пес все ближе придвигался ко мне, опасливо и недоуменно поглядывая на небо. Желая ободрить его, я сделала несколько шагов к берегу и остолбенела: снизу неуловимо и неумолимо наползал туман. Он шел, как печенежское войско, неслышно окружая нас непроницаемой слепой стеной, неотвратимо стягиваясь тугой петлей. Тогда в испуге, уже сама цепляясь за поднявшийся загривок собаки, я оглянулась – но и сзади не было спасения от молочно-сизых клочьев, таившихся за каждым стволом, за каждым кустом…

– Иди сюда, – севшим голосом позвала я, и Владислав вышел из палатки в какой-то немыслимо длинной белой рубахе, доходившей почти до его прекрасно вылепленных коленей.

Он приближался к нам медленно и беззвучно, словно греческий бог, решивший осчастливить простых смертных. Он шел, и туман тут же закрывал пространство позади него так, что высокая фигура казалась порождением самих этих холодных сгустков. Мы остались в крошечном кругу, и я, чувствуя, как мою спину и голые ноги уже лижут скользкие языки, вдруг от ужаса вытянула вперед руки, пытаясь защититься от того, что должно было сейчас произойти. Но тут не выдержал Амур: вжавшись в землю, как в последнюю оставшуюся реальность, он запрокинул голову и завыл хриплым срывающимся басом. Потом на несколько секунд стало тихо, и в этой призрачной тишине я с каким-то облегчением услышала, как издалека, с той стороны реки, раздалось другое, не испуганное, но печальное и нежное подвывание, будто кто-то невидимый пел первобытную колыбельную. «Аа-а, аа-а!» – раскачивалось в ушах и в сердце. Страх исчез, и, войдя в замкнувшееся кольцо рук, я еще успела счастливо прошептать в падающее на меня небо: «Это Донго».

Утро, несмотря на вчерашнюю красную луну, было светлым и теплым, лишь над водой как напоминание курился мутноватый дымок. В извинение своей минувшей слабости Амур уже умудрился поймать и преподнести мне жирную полевку, а Владислав, к моему удивлению, оставил ее у входа в палатку и сам предложил побродить поодиночке, где вздумается, взяв пса с собой.

– Пушкинские прелести меня давно не трогают, – усмехнулся он, – а вот пройтись по лесу с собакой – наслаждение забытое.

И мы разошлись по разные стороны реки.

Конечно, после Довлатова осматривать заповедник с возвышенными чувствами невозможно, тем более что бессмертные типы восторженного идиотизма постоянно подтверждают горькую правоту хозяина «ундервуда». Через четверть часа после того, как я вышла на «дорогу, размытую дождями», о чем в жарком сухом августе громко кричали аж три надписи, на мой вопрос, попаду ли я этой дорогой к дому, всклокоченное существо неопределенного пола закатило глаза и театральным шепотом уточнило:

– К дому Поэта?!

– Нет, управляющего, – буркнула я и убежала вперед, дабы не смущать святой веры… в неведомое.

Михайловское походило скорей на добропорядочное бюргерское хозяйство где-нибудь в Швабии, чем на одно из богатейших имений Псковщины, приведенное сначала Сергеем Львовичем, а потом и его сыном в убогое поместьишко с обветшалыми крышами и ленивой дворней. Отстраниться от этой аккуратненькой черепички, затейливых цветиков и пейзанских тынчиков можно было, лишь встав спиной к дому и поглядев на реку, единственно настоящую в своем равнодушии. Уходя, я с тайным злорадством украла из-за забора – на сей раз весьма недекоративного – недозрелое пушкинское яблочко и с тем же злорадством выбросила его едва надкушенным в ганнибаловский пруд, впрочем по-настоящему жутковатый. Над Ганнибалом, видимо, тряслись меньше, что явно шло лишь на пользу. Петровское оказалось еще на реставрации, и я отправилась в Тригорское, с ужасом ожидая и там увидеть нечто бутафорски постыдное.

На удивление там все оказалось живее, и даже бойкая торговля открытками с «зайцем, перебежавшим дорогу Пушкину», в общем-то не испортила картины. Я прошлась по парку, удивляясь его нелепости и поглядывая по сторонам в надежде увидеть Гавриила, выслушивающего деревья. Спрашивать о нем у чужих мне не хотелось. Но его нигде не было: ни под елями, ни за банькой, ни даже у векового дуба. И вся эта поездка вдруг показалась мне дурацкой детской затеей, и сразу же захотелось обратно, поскольку окружающая природа выглядела ничуть не более живой, чем в городе, скучной попыткой установить внешние человеческие правила.

Но поля за оградой все-таки были хороши и так песен-но волновались под ветром, что я решилась на последнее, совершенно внезапно пришедшее мне в голову средство: подражая Гавриилу, я громко и протяжно свистнула. На меня, как на кощунственную нарушительницу поэтова покоя, с подозрением оглянулись трепетные туристы, но больше ничего не произошло: не вынырнула из волнами ходившего поля золотая тень, не мелькнула за деревьями синяя роба – только безымянный цветок сломался под моей ногой. Прислонившись к ограде, я зло закурила, за короткие две минуты заставив себя успокоиться тривиальной мыслью о том, что каждому свое и что нет смысла лезть туда, где ты не только чужая, но своим вторжением способна что-то испортить или даже безвозвратно погубить. Ласковое лицо Никласа вспыхнуло и погасло в уже бессильных березовых листьях, и, опустив голову, но твердой походкой я пошла к выходу, сбивая по пути головки каких-то увядавших кусточков и по детской привычке срывая жирные, почти лиловые васильки.

– Думаю, что растение, столь преисполненное важности, не заслуживает подобного обращения, – раздался голос прямо мне в спину.

– Что не заслуживает обращения? – почти механически переспросила я.

– Боярская спесь! – раздалось вместо приветствия. – Он же пламенчик, он же и горицвет – цветок, столь безжалостно уничтожаемый вами. Надеюсь, вы делали это лишь потому, что не знали его имени. Вот васильки вы знаете, а потому гораздо к ним снисходительнее. А зря – это хитрецы, которым все-таки удалось сбежать от нашего старого Вильгельма и добраться сюда по железной дороге, словно в насмешку, как раз в год смерти соседа Осиповых. Вот так-то. Не обижайтесь на нас, Варя. Мы все прекрасно слышали, и Донго был готов помчаться, но я удержал его… Уж вас я тут никак не ожидал… – Пес вертелся рядом, то и дело поднимая лобастую голову философа и всем видом демонстрируя хозяину: «Видишь, я же говорил, а ты опять не послушался!» – Впрочем, все совпадения суть лишь воплощение наших тайных желаний.

– Это не совпадение, я специально приехала сюда увидеть вас… – Гавриил спрятал улыбку так, что я была вынуждена добавить: – Да и в Пушгорах я тоже ни разу не была. – Он продолжал молчать, ясно глядя на меня своими солнечными глазами в тенях ярко-черных ресниц, и оказалось невозможным не сказать и остального: – Там, в Ботаничке, мне правда почему-то захотелось вас увидеть, и я пошла узнавать, а там…

И тут Гавриил расхохотался настолько звонко и неприлично для столь святого места, что на нас обернулось сразу несколько почитателей Пушкина, а кто-то с ревностным возмущением любителя формальностей начал сладострастно тыкать пальцем в сторону Донго.

– Молодцы ребята, вот молодцы! – постанывал Гавриил. – Надеюсь, до Гадеса-то они добрались?

Мне вдруг стало даже как-то обидно за вспотевшего от старания сухонького пастора, так гордившегося выученным, и я в полной растерянности пробормотала:

– А разве надо было до Гадеса?

– Конечно! Ведь на «Б» и «А» там совсем немного!

– Где? Ах нет! Послушайте! – Я попыталась выскочить из вновь становившегося фантастическим разговора. – Вы, разумеется, можете развлекаться как угодно, но и про вас там тоже говорилось нечто несуразное, вроде «зальет и пропьет» или что-то в этом духе…

На этот раз Гавриил смеялся уже до слез.

– Простите, простите еще раз, Варя, сейчас я все объясню. Дело очень простое. Эти чернорабочие в саду – замечательные ребята. Они всегда рады включиться в какую-нибудь игру, как дети. Вот я и предложил им мимоходом выучить наизусть мифологический словарь. Ей-богу, они делают успехи и через пару месяцев заткнут за пояс наших филологов. А что касается меня, то… но я лучше снова покажу вам прямо на деле.

– А почему же букшбом так нигде и не появился? – словно бросаясь в воду, в упор спросила я.

– Букшбом? – Левая бровь Гавриила поползла вверх, но вдруг застыла на полпути и дрогнула, готовая сорваться. – Букшбом весь погиб, как и дикие оранжи. Осталась только сиринга.

Я получила ответ на свой вопрос, но он не объяснил ничего, и, как загипнотизированная, я поплелась по дорожке, окаймленной все той же боярской спесью – что за странное название и почему? Никакого величия… и все же, все же в растопыренности мясистых листьев присутствовала некоторая надменность… Однако, видя перед собой лишь гибкую мускулистую спину, я уже старалась не думать ни о чем.

Мы остановились рядом с полумертвым деревом, гордо именовавшимся «дубом вековым»; от него на вылизанные дорожки падала слабая обманчивая тень.

– Видите, старик умирает, но не естественной смертью, которую я, честно говоря, приветствовал бы, а во многом из-за того, что полвека назад немцы устроили в холме под его корнями командный пункт. – Лицо Гавриила не то брезгливо, не то страдальчески сморщилось. – Да и вообще атмосфера здесь была не из лучших: вокруг слоями гнили трупы, то их, то наши, этакий слоеный пирог. Для простой травы это даже полезно, но для благородного дерева… Так что лечить приходится не только корни, но и душу. Еще хорошо, что не позвали каких-нибудь американских арбористов. – И он, все больше увлекаясь и забывая про меня, стал углубляться в подробности длительного лечения многострадального дуба.

Но меня столь явное признание души у дерева, тем более сделанное профессионалом, увело совсем в иную сторону, и очнулась я лишь от внезапной тишины. Гавриил стоял и с любопытством смотрел на меня, склонив голову набок, как птица. Но не успела я виновато улыбнуться, придумав благовидную причину своей рассеянности, как, не меняя позы, он спокойно спросил:

– Варя, скажите, вы хотите общаться со мной, потому что вам интересно или для того, чтобы решить какие-то свои проблемы?

Вопрос был убийственным и убийственно честным. Своим вопросом Гавриил выворачивал наружу и то, для чего я стремилась видеть его снова и снова, хотя к этому не было никаких реальных причин, и то, почему он имел право на подобный вопрос. Но объяснить все это ему было невозможно, по крайней мере сейчас.

– Наверное, я пытаюсь подняться на какой-то другой уровень и чувствую, что вы можете мне в этом помочь. То есть я не прошу помогать, просто эта возможность черпать – или понимать, как вам будет менее обидно… Я хочу сказать, что это отнюдь не использование вас… не пользование чужим…

Я сбилась, тем более что мимо шла очередная возбужденная группа, и наши позы – его, сурово призывающая к ответу, и моя, покорного оправдания, – слишком вписывались в литературный контекст места. И это было смешно. Я наконец улыбнулась, улыбкой предлагая закончить разговор или считать, что его не было вообще. Но, не ловя брошенный мяч, Гавриил спокойно переждал, пока пройдет разделявший нас людской поток, и подошел ближе, все так же ясно и заинтересованно глядя на меня – теперь золотой блеск его глаз смягчался густотой ресниц и спутанных нависших бровей.

– То есть вы хотите реализовать… воплотить не важно что, время, настроение, желание, мысль, в конечном счете, себя – через кого-то или что-то, извне, во внешнем?

– А как же иначе? – растерялась я.

– Иначе? – Глаза его на какую-то долю секунды вспыхнули и стали почти нечеловеческими, но видно было, как он усилием воли потушил их и жестом подозвал Донго. – Тогда мы с вами еще увидимся. А сейчас мы идем купаться под Савкину горку, пес слишком нервничает в этом до сих пор отравленном месте. Вас я не зову – там омут. – И невысокая ладная фигура свернула за холм.

Я еще некоторое время постояла, неожиданно обнаружив тихую прелесть в послевкусии только что происшедшего разговора, и побрела к дому, растерянно глядевшемуся в недавно вычищенный, неестественно прямоугольный пруд. Я шла совершенно ни о чем не думая, и это расслабленное состояние, наилучшее в ситуациях, когда решить все равно ничего невозможно, овладевало мной все более, и чем ненавязчивей, тем властнее. Постепенно и волшебство места захватило меня – исподволь и лукаво. Именно Три-горское с его до сих пор шелестящим в ветвях влюбленным девичьим шепотом, с заросшими барбарисом укромными углами, над которыми курился аромат молодой и щедрой мужской силы, с тщательно выверенной масонской, как оказалось, планировкой на первый взгляд бестолкового парка на самом деле больше всего передавало спелую легкость пушкинского духа – и бродить по усадьбе было приятно. Я всегда без особого труда переходила временные грани, когда дело касалось литературы, и сейчас, спускаясь к реке за кургузой банькой, уже с восторгом ощущала на себе платье, туго перевязанное под грудью синей атласной лентой, а под ним разгорающийся пожар скрываемой страсти. Рука непроизвольно подбирала несуществующий газовый подол, и ножка ступала осторожней, словно на ней была не кроссовка, а прелестный бархатный, тупоносый и плоский башмачок.

Через три четверти часа я была уже на той стороне и ничуть не удивилась, когда лежавший возле палатки Владислав не привстал мне навстречу, а лишь отбросил на мох почти слившуюся с ним по цвету книгу. Золотое факсимиле блеснуло опавшим листом, и… развязалась синяя лента…

– Честное слово, порой чувствуешь просто унижение, – не посмотрев на меня и снова взяв в руки книгу, задумчиво произнес он.

Разговоры об унижении непреодолимой властью женского – подразумевалось, моего – тела я слышала с самого начала нашей связи, и они всегда вызывали во мне лишь новую волну желания. Зачем он начал их сейчас, когда русые завитки на его высоких висках еще влажно блестели, было непонятно и неумно. Я улыбнулась и блаженно коснулась неизменно прохладных пальцев на темно-зеленой обложке. Но книга раскрылась, сбросив мою руку.

– Я не о том, – нетерпеливо продолжил Владислав. – Унижение культурой – вот что ужасно. Люди нашего круга опутаны культурным контекстом настолько, что он уже отравил самые источники нашей жизни. Татарские орды знаний существуют в нас как объективные истины, и пробиться сквозь них своей, пусть даже самой обыкновенной мысли безумно трудно. Да что мысли! Благодаря этому мы не вольны даже в чувствах! За нас чувствуют ассоциации, подтексты, цитаты, фетиши и прочие вампиры культуры. Они толкают нас на избитые дороги, и с самого начала нам не дано пройти горький путь собственного выстраивания мира. Вот только что… – Он довольно сухо и зло рассмеялся. – Неужели ты думаешь, что я уж так хотел тебя здесь, в этой грязи?! Отнюдь нет. Но хитрый старик подсунул мне эту фразу, и я, жалкий раб, воспылал. Послушай, – неожиданно спокойно перебил он себя, – а что Никлас? Он тоже был лишь заложником?..

Перед моими глазами второй раз за сегодняшний день, но на этот раз – нехорошей темнотой, сгущающейся в сумерках по углам старых квартир, проплыл Никлас, такой, каким он был в наши юные смутные прогулки по царскосельским паркам: его любовь была зачата там, где все слишком пронизано памятью вдохновляющих женщин и созидающих мужчин.

– Наверное, да. Впрочем… возможно, ему было легче: он художник. Иногда он мог вырвать у подсознания минуту-другую настоящего…

– А я, значит, не могу. – Это прозвучало почти утверждением, но утверждением, в котором не было сожаления, а сквозила светлая печаль знания.

– Ты – ученый. Без этих цепей ты просто не мог бы работать.

– Жаль, что на его пути встретилась именно ты, – неожиданно жестко захлопнул книгу Владислав. – Другая дала бы ему простор, дала бы сил вырывать не минуты – часы, дни, может быть, годы. Ты сама слишком перегружена красивым и мертвым знанием, которое есть только соблазн и, как любой соблазн, ведет в никуда. Ты…

– Смотри, опять сгущается туман. Нам лучше перебраться в гостиницу.

Все вокруг действительно стало затягиваться колеблющейся матовой пеленой. Владислав молча стал собирать вещи. Последним я положила в рюкзак вновь почему-то раскрывшийся том. Привычно скользнув по странице глазами, я тут же увидела те самые, прорывавшие антиплотскую ткань романа строки: «…воспоминания подробностей последнего свиданья зажгли ей кровь… Это страшно, но я люблю видеть его лицо и люблю этот фантастический свет…»

Мы уехали в город в тот же вечер.

9

Вскоре завертела свою карусель осень. Та настоящая осень, которая сначала только дрожит в кронах, подсвеченных снизу резким апельсиновым пламенем фонарей, и обещает и неведомое, и сбывающееся, потом безупречным циркулем чертит под теми же деревьями медные круги насыпавшихся за какую-нибудь одну холодную ночь листьев и, наконец, в одно бодрящее утро оказывается всего лишь облаком, проносящимся над головой слишком быстро и напоминающим жалкий скелетик съеденных дней. Но в отличие от прежних лет, когда осень давала возможность уйти от сумятицы весны и разнеженности лета в ясное наслаждение работой ума, теперь я не могла заставить себя сесть не только за давно созревшую статью, но и за текучку. Я с удовольствием таскала Амура в дальние парки, чтобы вернувшиеся с дач и загулявшие сучьи барышни не смущали его покоя, но все было тщетно; пес метался и плакал, и часто, сидя с ним в обнимку на диване, я ощущала себя таким же комком изнывающей плоти.

Наша жизнь с Владиславом становилась все судорожней. Иногда мне казалось, что я живу только в те часы, когда беру его шелково-стальное тело, а остальное время провожу во сне, где ни у людей, ни у предметов нет имен. Теперь я уже с радостью видела бы перед собой укоряющую тень Никласа, но она не приходила и не винила, и жить от этого становилось все тяжелей. О Гаврииле я могла бы думать – но только специально, а на это не было сил, когда деревья в садах и парках стали безликими и звенящими, как жесть, и не способными наводить никаких воспоминаний. Один раз я все же заставила себя пройти через Ботаничку, но на всех дверях, видимо по случаю глубокой осени, с грубым торжеством висели замки, альпийские горки недружелюбно щетинились сухими остовами, а заветной калиточки не оказалось и вовсе, словно она являлась лишь частью летней жизни.

И все чаще я обнаруживала себя сидящей где-нибудь в углу у едва теплой батареи и почти бессмысленно шепчущей ту самую молитву, что нежной вспышкой осветила тьму пробуждающегося сознания раннего детства и, как цветок, набирая цвет и форму, созрела в одну из пасхальных ночей. Сейчас я уже не помнила года, когда это произошло, но до сих пор, чувствуя на губах теплоту живых слов, снова попадала в гудящие черным и влажным закоулки лавры, в которых открылась мне, наконец, божественная завершенность, уже не требующая ни понимания, ни осмысления, – благодатная сила, радостно и просто соединяющая тебя с Творцом. И, как ни кощунственно было сознавать это теперь, в ту весеннюю ночь со мной рядом шел не кто иной, как Ангелина, напоминавшая чеховскую княгиню, которая приехала в монастырь в запахе шампанского и дорогих духов. Именно она затащила меня тогда в лавру, достав билеты на закрытую пасхальную всенощную «для своих». И это она, смеясь, наслаждалась отсутствием в ту ночь Никласа и утверждала, что мужчины с их неистребимым рацио не в состоянии по-настоящему поэтически воспринять пронзительную красоту поста и откровений Воскресения. А потом, запрокинув кудрявую голову в звонное небо, почти пропела: «Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми…» Я невольно скривилась, но слова уже отделились от накрашенного рта и летели к адресату, замыкая мир в единственно возможной гармонии веры.

С тех пор я научилась произносить эту молитву так, как всегда читала лермонтовское «Я, Матерь Божия…» – без всякого внешнего выражения, монотонно и словно торопясь, но будучи полностью погруженной в действо, в настоящий тайный разговор, где слова не так уж и важны. И всю эту позднюю осень раздавались по пустынной квартире мои смиренные просьбы. Но уныние продолжало таиться то в оставленном раскрытым томе, то в тоскующем теле собаки, то в пустоте за окном, за которым уже давно пора было появиться снегу. Снег всегда появляется как высшее освобождение, стирая все различия и уравновешивая живое и мертвое; тем более у нас, где только в смерти – или, по крайней мере, приближающейся к ней по духу зиме – город открывает свое подлинное лицо – лик кавалера Ничто, в любое другое время прикрытый вечными масками культуры и разума. И в конце концов снег пошел, не по-осеннему щедрый и, как обычно, равнодушный. А спустя еще пару недель он уже бросал под ноги идущим по Невскому изящные пушкинские росчерки сухой поземки.

В этих росчерках, в серебряных вензелях я шла в Публичку и на углу Думской неожиданно столкнулась с Лерой – кузиной Никласа, которая по каким-то неведомым мне обстоятельствам много лет жила у них в доме и слепо обожала Ангелину. Если бы я не знала неукротимой страсти последней к мужчинам, мне в голову непременно полезли бы сапфические мысли, но здесь это было исключено. Мое внутреннее непонимание усиливалось еще и тем, что сама Лера была очень недурна собой, причем в редком у нас настоящем малороссийском типе, и, кроме того, обладала несомненным даром в керамике: ее вещи с легкостью уходили за границу и во множестве украшали выставочные залы и коллекции. В них кипел буйный хмель жизни, яркий, бесшабашный, и было странно видеть, что их автор всегда тих, аккуратен, спокоен и не имеет никакой иной заботы, кроме того, чтобы обожаемая Ангелина Александровна была довольна. Тем не менее я всегда относилась к никласовской кузине с теплотой и даже потаенным интересом, не исключавшим, правда, и жалости.

Поэтому я с удовольствием потянула ее в ближайшее кафе. Но, глянув на меня из-под расписного платка как-то хмуро, она отказалась, хотя в то же время ее рука осторожно легла мне на локоть.

– Я хотела попросить вас об одном… одолжении. Мне бы очень хотелось съездить на могилу к Никласу, но я не знаю… – я вспомнила, что ее действительно не было на похоронах, – боюсь, не смогу найти…

Меня кольнуло чувство, похожее на ревность, и я достаточно небрежно заметила:

– Но почему бы вам не взять с собой Ангелину?

Можно было подумать, что я произнесла нечто чудовищное, настолько вспыхнули и без того румяные щеки.

– Как вы можете?! Для Ангелины Александровны это было бы лишним страданием! А попросить мне больше некого.

Честно говоря, я даже обрадовалась этому предложению, как богу из машины: если там, в безгрешном небе, где уже нет никаких предпочтений, Никлас решил отказаться от меня, то на земной тверди я не собираюсь лишаться того, что дает не только боль, но и силы. Мы договорились встретиться через день прямо на полукруглой вокзальной площади.

С вечера грянул мороз, а я, совсем забыв, что на кладбищах всегда холоднее, чем даже на городских окраинах, оделась достаточно легкомысленно. К тому же с полудня пошел густой снег, еще в воздухе сплетавший свои рваные нити в жесткие клубки, которые больно задевали лицо.

Собор посередине ровного безлюдного поля был придавлен снегом, скрадывавшим высоту. Снег скрипел, а метель расписывала инеем брови и выбившиеся пряди; Лере это шло, но я выглядела отвратительно и, то тут, то там проваливаясь в сугробы, с мазохистским упоением бичевала себя за желание казаться привлекательной даже на кладбище. Мы обошли собор, вокруг которого еще держалось какое-то подобие света и пространства, и свернули вправо. Я не сомневалась, что смогу найти могилу – не только потому, что всегда безошибочно запоминала местность, но и потому, что в тот душный гнилой день все виделось обнаженно и отчетливо, до рези в глазах, до синей бархатистой бабочки, вызывающе спокойно сидевшей на моей руке, когда я наклонилась за комочком земли… Но теперь мы попали в заколдованный круг: могильные ограды множились, манили и обманывали, небо темнело, и откуда-то, сначала едва уловимой волной и ненадолго, потянуло сладковатым запахом, не сразу различимым в легком морозном воздухе. Я незаметно поглядела на Леру: кажется, она еще ничего не чувствовала и по-прежнему была преисполнена решимости найти могилу. Но вдруг ноздри ее расширились, она остановилась и, глядя мне прямо в глаза, спросила:

– Вы что, нарочно не хотите подойти к нему со мной?

– Помилуйте, Лера, я замерзла не меньше вашего! И почему бы мне не подойти именно с вами?

Она как-то устало вздохнула, и рука в меховой варежке, державшаяся за прут ограды, безвольно съехала, уткнувшись в наметенный сугробик, как мертвая мышка.

– Значит, даже теперь вы не хотите делить его ни с кем, – услышала я в очередном порыве ветра. – И ничем не хотите искупить своей вины.

– Вины?! О какой вине вы говорите, Лера? – В ноздри уже явственно бил запах разложения, надолго пропитывающий любую одежду и перебивающий любые другие запахи.

– Хорошо, я скажу сама. Вы сделали самое ужасное, что можно было сделать для такого человека, как Никлас, – вы убили его мечту. Ваше предназначение было – недосягаемость, с верой в которую можно вынести все и умереть с радостью… с легкостью, по крайней мере. О, вам было дано такое! И вы так долго держались, что даже я тоже поверила в вас, а Никлас был уже на том пороге, за которым после бесплодных мучений начинается время плодов…

– Время плодов, – механически повторила я, и фигура Гавриила на яблоневой аллее Тригорского стала приближаться, не приближаясь.

– …И они могли быть столь значительны, что вы, с вашим постоянным удовлетворением мелкого тщеславия, не стоили бы и сотой их доли. Но вы слепы и глухи. Даже теперь. Вы никогда не придете к Никласу и даже к осмыслению случившегося – как не найдете его могилы. Будьте вы прокляты. – И, оставив в сугробе мертвую мышку, Лера пошла от меня прочь, зажимая рот голой рукой.

Дышать стало нечем. Я схватила пригоршню снега, прижала к лицу, задыхаясь, обжигаясь, и, не разбирая дороги, побежала туда, где, как мне казалось, находился край кладбища. Уже настоящая зимняя кладбищенская темнота быстро сгущалась, непереносимый запах, страшный не только обонянию – сознанию, усиливался, и я металась, попадая в ловушки близко установленных оград, пока, спустя четверть часа, меня все же не вынесло – но не к пустой автобусной остановке, откуда мы пришли, а в какое-то заснеженное поле. Наверное, самым правильным было бы обойти кладбище по краю, но страшный запах не допускал даже мысли об этом. Заставив себя успокоиться и наглотавшись свежего воздуха, я увидела не замеченную сначала узкую тропку, прикрытую порошей, но еще вполне различимую. Тропка вела туда, где по грязному зареву на небе угадывалось Царское Село.

Я решила идти; оставаться на кладбище к вечеру более чем неприятно, а главное, я надеялась, что борьба с холодом, сугробами и временем, слишком быстро тающим до заката, отвлечет меня от недавно услышанного. Лера сказала правду – но она не имела права ее говорить. Хотя бы потому, что не ей, не-любимой и не-несущей тяжкий крест Прекрасной Дамы, судить о том, что и как происходит в поединке душ. И все-таки слова били и жгли, хуже того – унижали. Если бы она не произнесла этого подлого слова «мелкий»! С самого детства я знала: можно вынести, когда тебя назовут подлецом, но когда парвеню – непереносимо. Я быстро шагала, одна, посередине пустого поля, под серым небом, только что отдавшим свой груз и незаметно обретшим прозрачность. И так же незаметно обида и гнев сменились во мне полным принятием случившегося. Это Никлас услышал и увидел мою тоску.

Когда я перешагнула кромку леса, оказавшегося Баболовским парком, малиновое солнце на последние полчаса замерло над невидимым в морозной дымке горизонтом. Где ты, «розовая караулка у Баболовского дворца»?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю