Текст книги "Заповедный мир Митуричей-Хлебниковых"
Автор книги: Мария Чегодаева
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
Такие, совсем детские еще были затеи. Могла ли мама думать, что через год я уже работал в „Окнах ТАСС“, через два – стал солдатом. Но она не дожила до этого.
За некоторыми продуктами, в основном за яйцами, надо было ехать в Малоярославец – около 15 километров. И вот мы, отец, дядя Паша и я. отправились на велосипедах в Малоярославец на базар. Для яиц установили на багажнике у Паши чемодан. Сделав нужные покупки, аккуратно загрузив чемодан яйцами, двинулись домой. Дорога до Малоярославца лихая – то подъемы, то крутые спуски. И колдобин не мало. И вот, не уследил за дядей Пашей отец, и он, Паша, успел таки крепко выпить. И с пьяной смелостью лихо помчался домой. „Майка, Майка, смотри, как я без рук“, – кричал он и, действительно, как бы летел, раскинув руки, бросив руль. Надо сказать, что, несмотря на кураж, он не упал, доехал. Но вслед за вихревым его движением потянулись какие-то блестящие на солнце нити. Это раскоканные яйца сочились сквозь щели в чемодане.
А когда, приехав, открыли чемодан, целых яиц там не оказалось вовсе. А была, кажется, сотня. Так и поделили жижу: тарелку Захаровым, тарелку нам.
Зайчик Чаки тоже приехал с нами. Еще в Москве мы с мамой сшили для него шлейку из мягкой кожи, и я приучал его к ней, чтобы летом можно было бы гулять с ним по лесу.
Мы водили его на длинной веревке, чтобы он мог погулять. И все было хорошо. Но разок, когда мама пошла с Чаки в лес, я помчался их искать на велосипеде. И нашел. Но мой расхлябанный драндулет, двигаясь по лесным тропкам, производил такой шум, что Чаки испугался, заметался, вырвался из шлейки и убежал. Мама долго звала его. Он появился, вышел из кустов, но в руки не дался и убежал снова и уже насовсем» [348]348
Митурич М. П. Воспоминания.
[Закрыть] .
П.В.: «В это лето Вера Владимировна длительно писала этюд картофельного поля, сделала этюд букета полевых цветов на окне. Третий этюд глинистого карьера вечером она немного не кончила, помешала погода. Хотела приехать оканчивать его и оставила у хозяев Тейса, но так это ей и не пришлось осуществить.
Кроме этих трех этюдов маслом Вера еще сделала этюд девочки с лентой акварелью» [349]349
Митурич П. В. Вера // В кн.: П. Митурич. Записки сурового реалиста… С. 96.
[Закрыть] .
Обретенная Верой драматическая сила живописи прозвучала и в этих последних в ее жизни вещах.
«Картофельное поле», 1940 – еще более простое по композиции, еще более сближенное по колориту, чем крымские пейзажи. Глухо-голубовато-зеленая ботва картофеля на первом плане, почти того же цвета, чуть темнее шапка леса в глубине, в тех же оттенках написанный дом справа; голубоватые призраки тонких деревьев на золотисто-зеленоватом небе. Средняя полоса России, холодная, скупая, ненастная. Состояние притихшего, погруженного в себя, замкнутого в себе мира… Снова – едва ли не весь секрет в мазках, их индивидуальности, их движении и вибрации. Живопись вскрывает все свои возможности, обнажает свою, ей одной присущую художественную природу.
«Полевые цветы», 1940. Букет цветов и листьев в глиняной крынке на плоском фоне досок стены и окна деревенской веранды, сдвинутый влево и вниз; доски вертикально членят композицию, подчиняют своему ритму. Что-то неустойчивое, сметенное чувствуется в рваных силуэтах листьев букета, втиснутого между вертикалями напирающих справа и слева досок. Кажется – цветы поставлены не для украшения, не для радости, а выставлены затем, чтобы выкинуть уже полузавядший, кое-как засунутый в крынку растрепанный букет…
«Снопы», 1940 – неоконченный, а вернее, едва начатый этюд.
Май: «Сохранился небольшой начатый этюд. Всякий, кто имел дело с красками, скажет, что и получаса много для того, чтобы записать такой холст. У Хлебниковой же после двух дней работы холст этот в целом остался белым, лишь в разных местах появились мазки, определяющие ведущие цветовые акценты. Еще несколько сеансов понадобилось бы ей для завершения этюда, но… снопы увезли… работа прекратилась, зато сохранилось живое свидетельство метода художника, его отношения к живописи» [350]350
Митурич М. П. Воспоминания // В кн.: Бобков С. Ф. Вера Хлебникова. Живопись. Графика. С. 154.
[Закрыть] .
Выложенные по холсту мазки так же индивидуальны, как в законченных вещах. У каждого свой оттенок, свой рисунок. Уже можно предвидеть, как вертикальными серо-розовыми, бурыми мазками определится первый план скошенного жнивья, как «лягут» на него, встанут на нем золотисто-охристые снопы, как глухо-зеленоватыми метлами вздыбится полоса деревьев на дальнем плане за крышами изб деревни. Пестрота уйдет, сольется в общей гармонии, «симфонии» мазков…
У Петра Васильевича остался от жизни в Спас-Загорье этюд невзрачной бурой избы на фоне серо-зеленых округлых силуэтов деревьев, уходящих вглубь, в сизое небо. На первом плане – лужайка, мурава деревенской улицы и великолепная плотная лепка мазков, играющих, переливающихся столь обычными для Митурича оттенками серо-голубых, зеленоватых, охристых тонов. Но каким-то образом эта гамма, присущая и крымским вещам, там вся пронизана светом, теплым мерцанием юга; здесь же ощутимо, до дрожи веет сыроватой промозглостью пасмурного северного дня.
Май: «Этим летом мама стала ощущать недомогание. Какие-то боли. К концу лета ей становилось хуже и хуже, так что по возвращении в Москву она почти не вставала. Болела и голова, и я менял ей холодное мокрое полотенце. Врач заподозрил плеврит и с таким диагнозом отвезли ее в больницу. Наверное, в первый раз тогда воспользовалась она любезностью Менесов пройти через их квартиру, спустилась на лифте. Больница была далеко, в Ростокино. И к стыду своему, я лишь один раз навестил ее там, не думая, что это было прощание»… [351]351
Митурич М. П. Воспоминания//Указ. соч. С. 154.
[Закрыть]
П.В.: «Лето было продуктивное. Она себя чувствовала хорошо, но иногда была уныла. У нас кончились деньги. Рассчитывать на скорый заработок было нельзя, и нам предстояли материальные трудности. В то же время Вера как-то вдруг, лежа днем на кровати, заявила, что ей кажется, у нее рак.
Ее заявление я приписал мнительности… Но вот она начинает жаловаться на боль в спине… боль все усиливалась и передвигалась по ребру на бок… Ставится диагноз плеврит. Врач отправляет Веру в больницу в Ростокино, где должны произвести выкачку жидкости… Посещать ее можно было раз в неделю, а передачи и письма – чаще. Так что я много раз видел Веру только в окно. Проходит месяц. Ей несколько раз делали выкачивание… Осунулась. Ослабела…
Настало 19 января… Прихожу к ней и, о ужас, вижу перед собой умирающую Вериньку. Смерть обострила черты ее лица, подобно чертам Велимира, это было то же самое лицо. Слезы душили меня…» [352]352
Митурич П. В. Вера // В кн.: П. Митурич. Записки сурового реалиста… С. 97.
[Закрыть]
В эту трагическую минуту образ умирающей Веры Хлебниковой, видимо, слился в сознании Петра Васильевича с образом умирающего Велимира Хлебникова, с его последней болезнью, самым мучительным, что было в жизни Митурича, никогда не уходило из памяти. Эти две смерти, такие несправедливо ранние, в расцвете творческих сил – Вере не было и пятидесяти, а искусство ее только вошло в пору высшей зрелости – как бы соединились в одно…
П.В: «И она [Вера] так же, как брат, сознательно бросила все свои права „будущему в печку“ и в настоящем благословила природу, которая открывала ей свое будущее лицо…
Впоследствии, когда свет увидит ее произведения, лишь в немногих будет оценена гармония ее красок и форм и станет понятным, какой она была подвижник искусства. А как чудовищно трудно было сделать то, что она сделала. Кроме того, она сознательно растила художника Мая Митурича-Хлебникова, которому кровью и мыслью передала свое чувство мира» [353]353
Указ. соч. С. 59–65.
[Закрыть] .
Май: «Отец сказал, что хочет помнить ее живой. На похороны не ходил, не пустил и меня. Хоронил ее в крематории Павел Григорьевич» [354]354
Митурич М. П. Воспоминания.
[Закрыть] .
«…Быстро, быстро закрутится лента, но ты не пугайся, маленький Принц, если она сразу же оборвется. Она просто перегорела… так бывает…» [355]355
Вера Хлебникова. Автобиографические записки. Датированы 23 июня 1923 года // Вера Хлебникова. Что нужно душе… С. 26–78.
[Закрыть]
Петр Митурич. Письмо в небытие.
«Веринька моя милая, Веринька-заинька, уже второй год мы течем без тебя в бурных водах нашей военной современности. Живем и нежно, любовно бережем все, что творили твои милые руки, все, что запечатлено на бумаге.
Теперь главная цель нашей жизни донести до широкого света все, что Вы сделали с братом „пухом дыхания“. Будь покойна в своем небытии за свое бессмертие.
Мы живем с Маем неплохо, но иногда обнажаются оборванные нити связи с тобой, и нам больно. Очень тоскливо и нет теплой руки друга, который приложил бы ее к больному месту. Как это просто и как невозможно сложно…
…Ты оставила нас в начале развития европейской катастрофы. Теперь она вырастает в мировую… Мы оба чувствуем, как мы избалованы были твоими ласками и заботами. Как холодно душе без тебя, Веринька милая» [356]356
Митурич П. В. Вера // В кн.: П. Митурич. Записки сурового реалиста… С. 99.
[Закрыть] .
Какое острое чувство бессмертия Вериной души! Митурич не принимает, не может принять ее «небытия». То же самое, несомненно, чувствовал он и в отношении Хлебникова.
Сложным, не простым было отношение Митурича к проблемам жизни и смерти, как неоднозначны были и философские воззрения Велимира Хлебникова. Митурич особенно любил и часто вспоминал строки из поэмы «Ночь в окопах» – поразительные слова, приписанные Хлебниковым Ленину:
П.В.: Из завещания:
«Похоронить меня вместе с Верой Хлебниковой и некогда у подножия Велимира нас обоих. П. Митурич» [358]358
Митурич П. В. Вера//В кн.: П. Митурич. Записки сурового реалиста… С. 97.
[Закрыть] .
Май: «Так мы остались с отцом одни. Уже оттесненный художественным начальством, отец вовсе потерял волю к сопротивлению, выживанию. Кончились деньги. Начали продавать немногие вещи, книги и так, со дня на день, наскребали на хлеб, картошку и сахар. Друзья-ученики, навещая его, старались принести съестного – картошки, капусты, иногда мяса или масла. Но довольно скоро настал день, когда все, что можно было продать, было продано. В доме оставались лишь те вещи, которые не брала ни одна скупка. Паша носил рисунки отца к бывшим его ученикам, „богатым“ Кукрыниксам. Они что-то купили, но мало и скупо. Что-то купил Горяев. Но большую часть рисунков Паша вернул. Отца же не заботил ни сегодняшний, ни тем более завтрашний день.
Целыми днями сидел он, глядя в окно. Молча курил. Молча расхаживал из угла в угол по комнате. И лишь в случае крайней нужды выходил из дома. Но еще теплилась надежда на гонорар за последний из сделанных им иллюстративных циклов к роману Конан Дойля „Михай Клар“: работа уже находилась в Детиздате. Начало войны перечеркнуло эту надежду.
Но пока, когда совсем уже нечего было есть, – шли к соседям, Менесам. Просить пять рублей – как же много, думал я. Просил три и бежал за хлебом, сахаром. Но Лина Абрамовна, Лёнина мать, отзывчивая и добрая, учет деньгам вела строго, и одолженное следовало отдавать и по возможности скорее.
Все больше замыкаясь в оппозиционном неприятии уже не только художественной жизни, но и политического террора, воцарившегося в стране, отец сохранил привычку читать газеты. Денег не было даже на покупку газет, но на улицах были витрины, в которых вывешивались газеты. Вооружившись бритвой, отец спускался, выходил вечером на улицу и крадучись срезал наклеенную газету. Усевшись за рабочим столом, он брал красный карандаш и подчеркивал красным имя Сталина. И вся газета постепенно становилась красной. Сидел он в дедушкином складном, как шезлонг, рванном кресле, в котором дедушка нарисован на известном портрете. Ветхое кресло периодически складывалось под ним, и он грохался на пол, но, связывая проволочками, чинил это кресло.
Все семейные ценности уплыли в Торгсин еще при маме. Чтобы подкармливать семью, в первую очередь меня, бабушку с дедушкой, она носила в Торгсин серебряные ложки, еще какие-то мелкие драгоценности.
После смерти дедушки настала очередь его серебряных часов. Торгсин находился где-то около цирка на Цветном бульваре. Я был тогда с мамой и помню, как сидевший за прилавком оценщик открыл часы и молоточком ловко выбил драгоценный для меня механизм в мусорную корзину. Положил серебряные створки футляра на весы и выдал маме бумажки – „боны“. На боны эти мама купила белого хлеба, сливочного масла…
Шел 1941 год. Я перешел в девятый класс. Но перебиваясь со дня на день, мы с отцом и не помышляли о летних каникулах, о поездках куда-либо. И вот утром, направляясь в ближайшую булочную – угловую, у Мясницких, тогда уже Кировских „ворот“, филипповскую, – заметил я группки прохожих, прислушивающихся к установленным на крышах домов громкоговорителям…» [359]359
Митурич М. П. Воспоминания // В кн.: Бобков С. Ф. Вера Хлебникова. Живопись. Графика. С. 154.
[Закрыть]
5
В воспоминаниях Мая Петровича Митурича, в его сдержанно-достоверном рассказе о своей военной судьбе, о жизни отца в военные годы встают живые черты времени, до боли реальные и особенно щемящие своей безыскусной простотой.
Май: «Это было сообщение о начавшейся войне. Речь Молотова возвестила об окончании странной дружбы с Германией. Было это 22 июня, а первого июля, нас, восьмиклассников, отправили в Смоленскую область на рытье противотанковых рвов. Так распорядилась судьба нашими летними каникулами. Отец не удерживал меня, наставлял лишь не затеряться. Он-то лучше знал, что такое война!»
Май – отцу:
«Здравствуй д. папочка. Я все еще в дороге. Куда едем, не знаю. Говорят: „Вы едете на государственные работы, работы не из легких“. Это все, что я знаю, но, конечно, едем не в колхоз. Вообще лучше никому не говори, даже про то, что я тебе пишу. Едем уже сутки в товарном ваг[оне]. Ночь я не спал, но сегодняшнюю собираюсь проспать. Вообще чувствую хорошо. Ехать весело. Когда прибудем я напишу адрес. 1941, 8 час. веч.» [360]360
Митурич М.П. – Митуричу П. В. 1941 г. // Из архива М. П. Митурича.
[Закрыть]
«С Белорусского вокзала „теплушки“ наши прибыли на некую станцию „Снопоть“. И мы, поступив в чье-то распоряжение, двинулись к неведомой (не запомнил ее названия) деревушке, где нас разместили по избам. По пять-восемь человек. Какие уж там были постели – хватило бы пола. Но было лето, тепло. От деревушки до места работ было около восьми километров, и уставали мы так, что засыпали на ходу. Хуже то было, что хотя в придачу к рабочему инвентарю – лопатам, появились кое-где и полевые кухни, продуктов не было, даже хлеба. И нас спасли хозяйки – крестьянки. Когда в сумерках уже добредали мы до ночлега, хозяйка вытаскивала чугунок с хлёбовом, нарезала каравай черного хлеба с пригоревшими к нижней корке капустными листьями. А утром? Как-то и не помню, перепадало ли нам что-нибудь по утрам. Словом, голодуха. Лишь недели через две полевые кухни задымились наконец, и мы стали получать по плошке горохового супа.
На рытье рвов были мобилизованы и студенты, и местные крестьяне-колхозники. И рвы эти – семь метров шириной и три метра глубиной, уходя за горизонт, терялись по безлесной равнине. Почва была песчаная, легкая для копания, но по мере углубления все труднее было выбрасывать лопаты грунта наверх. Часто, не долетая до верха, выброшенный песок сыпался, сползал обратно в ров.
А в воздухе появились немецкие самолеты. Видимо, разведчики. Они не бомбили, не стреляли. Но все же, при появлении самолетов нам полагалось ложиться. И мы с удовольствием отдыхали, приваливаясь к отлогим стенкам рва. Не получая ни газет, ни писем, питались слухами. Вот кто-то где-то узнал, что на Москву был налет пятисот бомбардировщиков. И Москва представлялась нам лежащей в руинах. Но голодуха возбуждала разговоры о еде. Вспоминали, рассказывали друг другу, кто что любил есть дома, кто что и в каком количестве съест, когда вернется домой. Мечтали о мороженом!
Однажды привезли селедку, и каждому „взводу“ досталось почти по мешку. Конечно, съесть столько селедки было трудно, но мы смогли отблагодарить наконец добрых наших хозяек, которым с прожорливостью своей начали порядком досаждать.
Больше месяца минуло со времени нашего отъезда. Спортивные мои тапочки развалились, и я, как уже и многие, остался босиком. Но мы по-прежнему ничего не знали ни о том, что творится на фронте и что дома, в Москве.
И вдруг под вечер нас, школьников, собрали, выдали каждому по 10 рублей – первые заработанные мною деньги, и нестройной колонной куда-то повели. Пронесся слух – домой. Другой слух, передававшийся шепотом, гласил, что немцы высадили десант и мы попали в окружение. Оба слуха впоследствии подтвердились: нас, школьников, успели вывезти, а студенты, ожидая второй очереди, оказались в окружении, из которого пробирались кто как смог.
Протопав до полуночи, мы пришли к какой-то станции, где погрузились в товарные вагоны и, проспав от усталости всю дорогу, оказались на Белорусском вокзале. В Москве!
Доехав на троллейбусе до Сретенских ворот, я шел по бульвару домой. Скоро наш Фролов переулок и дом. А на бульваре – свежие воронки от бомб. С каким же волнением завернул я в переулок, откуда должна была быть видна верхушка нашего дома. Цела! Стучу в дверь, вернее, звякаю подвижной ручкой замка (звонка у нас не было). Дверь открывает незнакомая девушка. От неожиданности я попятился в совершенном смущении. Но девушка спросила: „Вы Май? Входите, входите, Петр Васильевич скоро вернется“.
Познакомились – девушку звали Майя, Майя Левидова, студентка художественного училища имени 1905 года. С отцом познакомил ее поклонник, художник Миша Гуревич, пугавший Майю „страшным Митурой“. А тосковавший от одиночества отец заворожил молодую художницу своими парадоксальными суждениями, художественными теориями. Когда я вошел, Майя писала поставленный для нее отцом натюрморт.
Отец Майи – писатель Михаил Левидов, незадолго до войны был арестован и расстрелян. Она жила с матерью…
Дома все было как прежде. Только на стенах не видно было рисунков, картин. Исчезновение со стен картин объяснилось так – все работы и снятая с подрамников живопись были отцом упакованы. А у рабочего места на стене была памятка – что спасать:
Чемодан с рукописями Велимира.
Рисунки и живопись (часть) Веры Хлебниковой.
Его собственные работы.
Часть живописи и рисунков для рассредоточения была свезена на хранение к Павлу Григорьевичу Захарову» [361]361
Митурич П. В. Волновики // В кн.: П. Митурич. Записки сурового реалиста… С. 108–109.
[Закрыть] .
«Шел август месяц. В Москве почти ежечасно взвывали сирены воздушной тревоги. И на дома летели не только фугасы, но и зажигательные бомбы. Вне очереди, почти ежедневно в тревогу отец отправлялся на чердак. И однажды спас таки дом от пожара, с трудом выковыряв зажигательную бомбу, впившуюся в деревянную балку перекрытия.
Всякий раз надевать на дежурство кольчугу оказалось слишком хлопотно, но шлем он надевал, подшив под него мягкую лыжную шапочку.
Училище, где училась Майя, было недалеко, у Сретенских ворот. И во время тревоги вместо бомбоубежища Майя успевала добежать к нам, на девятый этаж. Она даже позировала отцу во время тревоги, на чердаке. За все время бомбежек мы с отцом ни разу не были в бомбоубежище.
На труд-фронте мы мечтали наесться до сыта дома, в Москве. Но даже наша с отцом скудная довоенная жизнь казалась сказочным пиром в сравнении с воцарившейся карточной системой.
Из всех талонов с обозначениями мяса, рыбы, круп – реальными были только хлебные. Едва проснувшись, беготня за хлебом. Принесенную пайку черняшки делили, разрезали ровно пополам. Но мой растущий организм проглатывал пайку в один присест. И скоро, снова проголодавшись, я начинал тихонечко отщипывать от остатков отцовской. И снова и снова обшаривал я полки буфета, все места, где могла завалиться корочка, сухарик. Иногда и везло: так в детских своих штанишках в кармане нашел я слипшуюся кучку леденцов…
В семьях, где были хозяйки, говорят, что-то добывали, варили. Мороженную картошку, например. У нас же не было ничего. А о покупке чего-то на рынке не могло быть и речи. И не для таких безденежных, как мы, цены стали запредельно недоступными. Бродя с закадычным другом Аликом по затемненным улицам, мы видели, как из освещенных дверей закрытого распределителя на Лубянке выходили военные с авоськами, полными белого хлеба и бог знает чего еще.
Однажды к отцу явился поэт Альвек. Фамилию эту я помнил как-то в связи с Хлебниковым, как казалось мне, в далеком прошлом. Я не вполне уверен в этом, но от кого то слышал, что Альвек был автором слов популярнейшей песни тех лет: „Утомленное солнце тихо с морем прощалось“. Маленький, сгорбленный, выглядел он даже по тем временам особенно запущенным, истощенным. Он как бы искал помощи, но чем могли мы ему помочь? Но оказалось, что могли. В другой раз он явился с электроплиткой. У него перегорела спираль (о новой спирали никто и не мечтал тогда). А починить, связать спираль он не умел. Конечно, отец соединил ему спираль. Но связанная спираль недолговечна. И он приходил со своей плиткой снова и снова. И мы „чинили“ ему ее. Потом он внезапно исчез, перестал приходить. До отца каким-то образом дошло, что Альвек покончил с собой» [362]362
Митурич М. П. Воспоминания.
[Закрыть] .
В те страшные дни немецкого наступления на Москву, в октябре-ноябре 1941 года, едва ли не самым тяжким было чувство беспомощности и покинутости, владевшее многими старыми интеллигентами. Покончил с собой искусствовед Борис Петрович Денеке. Вынули из петли Абрама Марковича Эфроса…
Май: «На ночных дежурствах отец близко познакомился, подружился с художником Владимиром Львовичем Храковским.
И однажды Владимир Львович рассказал об организованной мастерской „Окон ТАСС“, по подобию „Окон РОСТА“. И вместо девятого класса школы я поступил туда на работу. Трафаретчиком. Мастерская помещалась в залах выставочного зала на Кузнецком-20. Я был определен в „дамское звено“ и в обществе очень милых либо художниц, либо жен художников начал свою трудовую деятельность.
Время от времени в роскошных шубах появлялись там маститые авторы – Соколов-Скаля, Кукрыниксы. Чаще всех являлся Денисовский, который был художественным руководителем.
Оригинал плаката поступал в цех, где „раскладывался“ на трафареты. Причем, если понимающие специфику трафаретной печати плакатисты рисовали лаконичные оригиналы, которые укладывались в три-пять трафаретов, произведения живописцев вроде Савицкого, Соколова-Скаля требовали тридцать и более трафаретов. Там же у резчиков трафаретов делался и пробный оттиск, который утверждался и служил для нас образцом.
Работа начиналась с подборки, разведения колеров для каждого трафарета и на весь тираж. Хитренькие, как я понял потом. Дамы сразу обнаружили во мне „замечательного колориста“. И я старался, помешивая, подбирая в банках колеры, причем по уши вымазывался в масляной краске.
Единственные мои штаны превратились в клеенку, с которой при сгибе отслаивались высохшие слои колеров.
А надо сказать, что перегон метро от станции Кировская до Дзержинской, бывший идеальным транспортом до моего места работы, был закрыт.
Как узналось потом, именно там на большой глубине расположилась ставка или штаб главного командования. Троллейбусы ходили редко. И как же холодно было морозной зимой 1941 года бежать на работу в моих „клеенчатых“ штанах.
Работали мы посменно, в дневную и ночную смену, с полуторачасовым перерывом. И в перерывы эти я тосковал по цеху, не только потому, что подружился с милыми сотрудницами-дамами, но и потому, что в рабочую смену нас подкармливал „коммерческий буфет“, где за доступную цену выдавали бутерброд с колбасой, какое-то сладкое питье. В молочных бидонах привозили „бульон“ с мясокомбината. Хозяйственные люди уносили его в банках и бидончиках. Но при разливании „бульон“ издавал такой невыносимый трупный запах, что при всей голодухе ни я, ни отец, с которым я советовался, не придумали, что можно с ним сделать.
Зато Женя Тейс научил нас делать „паштет“ из гематогена. Гематоген свободно продавался в аптеках. И если удавалось добыть несколько ложек постного масла, его следовало жарить на сковороде, потом есть.
В „окнах“ мы тоже не обращали внимания на воздушные тревоги. В убежище не ходили и продолжали отстукивать трафареты, нагоняя сдельные копейки за трафарет. Однажды в ночную смену все здание потряс взрыв, затем другой. Падала штукатурка, воздух заполнился взбаламученной пылью. Бомбы упали во дворе. Ранило женщину и убило лошадь – огромного битюга. Раненую увезла скорая помощь. А лошадь осталась лежать на морозе. И у нас стали бродить мысли – как хорошо было бы оттяпать от лошади кусок мяса. Утром, когда лошадь увозили, оказалось, что какой-то счастливец сумел-таки отрубить лошадиный окорок.
Среди работавших в трафаретном цеху появился некто в необычайной красоты красно-синем свитере, как оказалось, вернувшийся из Парижа художник Климентий Николаевич Редько.
Отец знавал Редько еще до отъезда в Париж. Во всяком случае, он стал появляться у нас дома, а иногда, в морозы, и ночевал, потому что жил очень далеко, у „Соломенной сторожки“. Однажды отец и Редько, собрав какое-то барахлишко, отправились за город, в деревню, менять тряпки на провизию. Не знаю, чего наменял Редько, но отец привез-таки несколько яиц и кулечек отрубей. Эти отруби отец раскатывал в тонкие блины и запекал в духовке. Получались хрустящие пластины, так что наконец-то мы могли чем-то угостить продолжавшую навещать нас Майю. А познакомивший ее с отцом Миша Гуревич оказался на фронте и скоро погиб, посмертно став Героем Советского Союза» [363]363
Указ. соч.
[Закрыть] .
С началом войны участились встречи Петра Васильевича с Василием и Марией Митуричами – его детьми от первой жены.
Май: «Смутно помнятся упоминания в разговорах родителей о некоей Наташе. Позже я понял, что речь шла о первой жене отца Наталии Константиновне Звенигородской. Развод, разрыв, очевидно, был тяжелым. Наталия Константиновна предпринимала какие-то попытки отстаивать свои права на отца. Отец же, насколько я знаю, однажды приняв решение, не встречался с нею до конца жизни. Но дети – мои сводные брат Василий (старше меня на 10 лет) и сестра Маша – старше на 5 лет, нечасто, но приходили. Навещали отца. Вася приходил и за очередными деньгами, которые выплачивал им отец» [364]364
Указ. соч.
[Закрыть] .
Сохранился сделанный тушью и белилами портрет Василия 1933 года – Васе в это время было 19 лет.
Май: «Наверное, из-за разницы в возрасте Вася не очень-то мною интересовался. Но когда я стал подрастать, Вася восхищал меня фокусами. Он виртуозно манипулировал шариками, любыми другими мелкими предметами. „Глотал“ их, тут же вынимал из живота, из ушей – откуда угодно. Лишь после многих показов я научился безошибочно следить за истинными перемещениями шарика. И тогда для меня стало особенно забавно следить за реакцией других, не разгадавших тайны зрителей.
Кажется Маша любила поиграть со мною. К ней радушно относилась моя мать. Помню даже шли разговоры, чтобы взять Машу с собою в Крым.
После смерти матери Маша (отец звал ее Момка) стала чаще навещать отца. Он рисовал ее, усадив позировать в голубом платье для живописи.
Маша работала лаборантом на кондитерской фабрике. Изготовляла какую-то нужную для конфет молочную кислоту.
И вот где-то в самый голодный для меня период первого года войны она вдруг позвала меня с собою. Таинственно, ничего не объясняя. Привела меня в какую-то небольшую квартиру. Там оказался сахар, кофе и сушки. Она сварила сладчайший кофе, и я пил и пил его и грыз сушки. Дома у нас кофе никогда не был заведен. Возможно, я пил его впервые. Утолив голод, напившись до отвала крепкого кофе, я целые сутки не мог заснуть. Стучало в висках, бухало сердце. Словом, накушался так, что еле отдышался. Что это за квартира, я так и не спросил.
О Наталии Константиновне, Машиной матери, отец никогда не говорил. Помню лишь один рассказ об ее отце. Где именно жил он, я не запомнил, но в сельской местности, наверное, бывшей своей вотчине. Но был он тогда „однодворцем“. Видимо, сам вел какое-то хозяйство. Отец же рассказывал о том, как он, слегка пьяненький, сидел у окошка и переговаривался со всяким проходившим мимо. Крестьяне же низко кланялись ему и величали „князем“.
Когда мы получше подружились с Машей, она привела меня к себе домой, и я познакомился с Наталией Константиновной. К тому времени она была довольно грузной, пожилой уже женщиной с суровыми манерами и взглядом. Она преподавала французский язык. А жили они с Машей в маленькой комнате в общей квартире в огромном новом доме на углу Садовой и Коляевской. Они были рачительны и запасливы, и когда после войны понемногу стала налаживаться жизнь, у них завелись и варения, и соления. Наталия Константиновна не была разговорчивой. Но однажды она рассказала о своих предках – князьях Звенигородских, как во время войны 1812 года предок ее продал все имения и на вырученные деньги снарядил целый полк солдат, тем самым окончательно подорвал не очень большое состояние семьи.
И еще об одном – возможно, ее отце (или деде?), который, поступив юным поручиком в службу, во время офицерских кутежей поносил Романовых как узурпаторов трона, который должны бы по праву занимать истинные Рюриковичи – Звенигородские. За что и был разжалован и уволен со службы. Жалко, что я не умел, да и не умею выспрашивать. Возможно, Наталия Константиновна могла бы и еще рассказать о своих предках.
Когда я поступил работать в Окна ТАСС, оказалось (я не знал этого), что там же работает и Вася Митурич. Но он был в другом цехе, там, где вырезали трафареты. Вырезала трафареты и будущая жена Васи Клара Сергеевна Шепотинник. Но у нас, трафаретчиков, и резчиков были разные графики работы, разные помещения, так что виделись мы очень редко, от случая к случаю. Поселился Вася у Клары у Сокола, по тем временам очень далеко, и может быть поэтому реже навещал отца. Жену его Клару отец как-то сразу не полюбил, и на моей памяти была она у нас один лишь раз.
Немцы все ближе подходили к Москве. Большинство знакомых уезжали в эвакуацию. Но отец об эвакуации не помышлял, оставаясь стражем при „грузе № 1“ – тяжеленном чемодане с рукописями Велимира Хлебникова, № 2 – живописью Веры Хлебниковой, и своими работами. Оставить, бросить все это он не мог, но и двигаться с таким скарбом в превратности эвакуации было немыслимо.
И вот наступили дни декабрьской паники, когда все кто как мог бежали из города. Закрылась и наша мастерская, и нас пригласили в ТАСС получить расчет. Там, в священных стенах телеграфного агентства, паника оказалась особенно очевидной. По полу разбросаны бумаги с грифом „совершенно секретно“. Бродившие там люди все что-то тащили – кто пишущую машинку, кто еще что-то.
Я прихватил противогаз.
В дни этой паники по определенному талону карточек выдавали по пуду (!) муки и по сколько-то сметаны. С мешком для муки я выстаивал длиннейшие очереди, но частые воздушные тревоги разгоняли эти очереди и надо было занимать снова. Но один пуд (или сколько-то) муки я все же получил.
А вслед за памятным разгромом немцев под Москвой жизнь снова вернулась в прежнее русло. Возобновилась и работа в „Окнах ТАСС“.
Там, в „Окнах ТАСС“, я впервые увидел Виталия Николаевича Горяева, забегавшего навестить красавицу Таисию Борисовну, свою жену, тоже трафаретчицу.