Текст книги "Весна с отколотым углом"
Автор книги: Марио Бенедетти
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
ДОН РАФАЭЛЬ (Безумцы уродливые и прекрасные)
Сантьяго написал мне, у него все в порядке. Я научился читать между строк и понял, что он по-прежнему душевно здоров. Собственно, я боялся не того, что он кого-нибудь предаст или падет духом. Нет. Сына своего я, кажется, знаю. Я боялся, что он утратит разум. Начальник тюрьмы, последний или предпоследний, сказал как-то раз: «Мы не решились их всех уничтожить, когда еще могли, и рано или поздно нам их придется выпустить. Что ж, надо использовать время, чтобы свести их с ума». Честно по крайней мере. Честно и мерзко. Такая бесстыдная откровенность дала мне ключ: у них самих, у тюремщиков, не все дома. Это они сумели использовать время, чтобы сойти с ума. Только они не прекрасны в безумии, они уродливы, гнусны. Они безумны по призванию, по выбору, а это самая низкая форма безумия. Учились в Штатах, в Форт-Гулике [19]19
Форт-Гулик – форт в зоне Панамского канала, где находится военная школа США.
[Закрыть], чтобы лишиться разума. Так вот, хотя начальник сказал это пять с лишним лет назад, я помню и повторяю только семь слов из его гнусной фразы: «Рано или поздно нам их придется выпустить». Скажем, Сантьяго «не решились уничтожить, когда могли». Но будет ли он среди тех, кого отпустят в здравом уме? Надеюсь, что будет. Ему удалось выстрадать, а может – открыть в себе удивительную жизнестойкость. Нисхождение в ад не сожгло его, лишь опалило. Мне кажется, там, у них, важно держаться не столько за надежду, сколько за здравый разум. А он разумен по-прежнему. Тьфу-тьфу, не сглазить бы! Стучу по дереву, тем более что эту ложку подарила Лидия. Он разумен, потому что решил остаться разумным. Свою злобу он расходует умно, понемногу, а это главное. Ненависть животворит только того, кто ее обуздал; если она тебя обуздала, она тебя и разрушит. Я знаю, нелегко сохранить здравомыслие, когда тебя топтали, а ты молчал как проклятый, и видел мерзкий образ смерти, и непрестанно боялся – за себя, за всех, и мучался от боли. Быть может, на этом пути верность разуму – форма безумия, навязчивая идея. Только так и объяснишь такую упорную тягу к равновесию. И убеждениями, конечно. Однако у многих были весьма твердые убеждения, они вечно говорили о них, а все же сломились, и потом им было очень худо. Я их не сужу, никто себя толком не знает, никто не может сказать, сгорит он или не сгорит, пока не пройдет сквозь огонь. По-моему, убеждения значат много, но не все. Кроме них нужно уважать себя, хранить верность другим, а главное – быть упорным, упрямым. А еще, я сейчас подумал, надо проще, яснее воспринимать смерть. Собственно, это самый последний, самый неоспоримый их довод. Они угрожают смертью, и не чьей-нибудь, твоей. Пока не развенчаешь ее, пока не лишишь легендарного, жуткого ореола, силы не обретешь. Надо убедиться, что умереть не так страшно, если умрешь хорошо, в мире с самим собой. Однако мне (это мне, никогда не рисковавшему жизнью!) кажется, что легкого тут мало – ведь, пока страшно, пока ты один, тебе не помогут ни грязные стены, ни грязный пол, ни гнусные лица палачей. Ты – один на один со своими мыслями, а точнее – со своими чувствами: с тошнотой, с перебоями сердца, с задыханием, с бесконечной мукой. Конечно, когда через это перевалишь, когда все позади и ты поймешь, что остался жив, ощущаешь, наверное, особую гордость, но и немалую досаду. И она никогда не пройдет, хотя многогранное будущее подарит тебе и доверие, и уверенность, и любовь, и спокойную твердость. Досада останется как оскомина и может стать заразной и даже подпортить доверие, уверенность, твердость, любовь других людей. А может, эти злодеи, эти мастера жестокости, эти пристойные людоеды, эти рыцари Священного Ордена Застенка виноваты не только перед настоящим, но и перед будущим, уходящим в бесконечность. Они отвечают не только за каждую нынешнюю ненависть и не за все ненависти вместе, но и за то, что подточили старые основы целого общества. Когда они пытают человека, то – умрет он или не умрет – они мучают всех, кого оставили на воле, в смятении, без защиты, под поруганным кровом: жену, родителей, детей, друзей. Когда они хватают борца (так было с моим Сантьяго) и высылают куда-то его семью, они разрывают время, насильственно меняют ход истории для этой маленькой ветви, крохотного клана.
Часто говорят, что в изгнании надо все начинать с нуля. Это неверно. Чтобы как-то наладить жизнь, начинать надо с минус четырех, или минус двадцати, или минус ста. Злодеи, заслужившие свои чины неумолимой жестокостью, палачи, начинавшие с пуританства и кончающие коррупцией, открыли в нашем обществе огромные скобки, которые закроются, конечно, но лишь тогда, когда никто не сможет продолжить прерванной речи. Придется сплетать другую, слова в ней будут иными (ибо множество хороших слов замучено, выслано, пропало без вести), изменятся подлежащие и прямые дополнения, само управление глаголов. В том, нерожденном обществе синтаксис будет новым, и само оно поначалу будет нестойким, хилым, малокровным, чересчур осторожным, но со временем оправится, создаст новые правила и новые исключения, из пепла безвременно сожженных слов возродятся лучшие, а союзы станут прочнее связывать то, что осталось, и то, что вернулось. Однако это не будет подобием жизни, оборвавшейся в – м. Не знаю, к благу ли, к худу, но не будет. И еще меньше я знаю, смогу ли прижиться, если когда-нибудь вернусь, в той незнакомой стране, куда мне вход запрещен. Да, вполне возможно, вернуться из изгнания не легче, чем уехать из родной страны. Новое общество построят не старики, вроде меня, и не молодые, но зрелые люди, вроде Роландо или Грасиелы. Конечно, живы мы остались, но все мы раненые и увечные. Неужели строить будут те, кто сейчас – дети, вроде моей внучки? Не знаю, не знаю. Быть может, этой незнакомой и неуловимой стране будут служить дети, которые там сейчас и живут, а не те, кто запомнит навсегда снега Скандинавии и черное небо шведской зимы, или закаты Средиземного моря и мотоциклетки на Виа Аппиа, или пирамиды Теотиуакана, и не те, кто сохранит в памяти образы нищих детей Аламеды, или наркоманов Латинского квартала, или пьяниц Каракаса, или неудавшийся переворот в Мадриде, или неонацистские шабаши в ФРГ. В лучшем случае они помогут, расскажут, что узнали, спросят, что забыли, попробуют как-нибудь прижиться. Но создадут эту новую страну недалекого будущего – мою родину, которая сейчас еще неведома и непонятна, как загадка, – построят ее сегодняшние дети, оставшиеся там. Видят они по-детски, но ничего не забудут, а зрелища им выпали страшные. Они ощущали себя врагами всему и всем, как юноши 69-70-го, у них забирали отцов, братьев, иногда – матерей, даже дедов, и далеко не сразу могли они общаться с ними через решетку, или через страны, или через стену отчуждения. Они видели слезы и плакали сами у гробов, которые не разрешали открыть, и слышали после грозную тишину на улицах, их насильно стригли, им затыкали рот. Да, конечно, им давали с лихвой все эти роки и juke boxes [20]20
Музыкальные автоматы (англ.).
[Закрыть], чтобы отбить у них неотбиваемую память. Не знаю когда, не знаю как, но именно они, почти бездомные, будут первыми строить зрячую, истинную страну. А как же мы, отслужившие свое? Как же мы, старые рыдваны? Что ж, те рыдваны, которые еще смогут двигаться, помогут (скажу ли «поможем»?) вспомнить все, что они видели. И все, чего не видели.
В ИЗГНАНИИ (Неподвижность и одиночество)
Уругвайский журналист – международник, работавший корреспондентом одной из болгарских газет в Монтевидео, приехал в Софию. В результате бесконечных придирок уругвайского правительства он вынужден был уехать в Аргентину, но прожил там лишь семь месяцев, так как после убийства Селъмара Мичелини и Гутъерреса Руиса [21]21
Мичелини, Сельмар – сенатор; Гутьеррес Руис, Эктор – депутат парламента. Были убиты в Аргентине фашиствующими хулиганами.
[Закрыть]в Аргентине тоже невозможно стало жить людям, высланным из Уругвая. Ему удалось с помощью ООН перебраться на Кубу, а оттуда – в Болгарию.
В Болгарии он жил один, без жены и детей, хотя, конечно, нашел друзей среди болгар, людей пылких, гостеприимных, любителей веселых дружеских застолий; здесь он наслаждался невиданно прекрасными улицами Софии, благоуханием роз, цветущих везде и всюду на этой дивной земле, родине Димитрова, а еще – родине моего друга Басила Попова, который больше десяти лет тому назад написал прелестный трогательный рассказ о двух уругвайцах – подпольщиках, встреченных им однажды в лифте гаванского отеля.
Конечно, он привык и к йогурту, и к православным священникам, и к кофе по-турецки, которого я не переношу. И все-таки невольно чувствовал себя униженным, когда в полном одиночестве смотрелся по утрам в зеркало с непривычным недоумением и привычным смирением.
В середине тысяча девятьсот семьдесят седьмого года я приехал в Софию, чтобы участвовать в конференции писателей в защиту мира; незадолго до моего приезда NN, журналист по призванию, сам оказался в центре внимания прессы. Как обычно, вернулся он к себе домой, По-видимому лег, и только через несколько дней сотрудники, удивленные его отсутствием, спохватились, побежали к нему, принялись стучать и, не получив никакого ответа, вызвали полицию и взломали дверь.
Он лежал на кровати еще живой, но уже без сознания. Внезапная слабость перешла в паралич. Не менее трех дней пробыл он в таком состоянии. Никакие самые сильные лекарства уже не могли помочь.
Будем откровенны: он умер не от паралича, а от одиночества. Врачи считают, что, если бы меры были приняты вовремя, он, без сомнения, остался бы жив. Его нашли уже в бессознательном состоянии, но ведь до этого он не менее двадцати четырех часов был в памяти, лежал неподвижный и понимал, что с ним. Что думал этот человек, один, совершенно беспомощный, страшно даже и представить себе. Не хочу я пытаться проникнуть в его мысли, хотя, может быть, именно я мог бы с мучительной ясностью ощутить его состояние, и на то есть особые причины.
Года за два до того, находясь в изгнании в Буэнос-Айресе, я сам пережил нечто подобное в своей квартире на углу улиц Лас-Эрас и Пуэйрредон. Целый день находился я в полубессознательном состоянии из-за жестокого приступа астмы. Кажется, кто-то мне звонил, но я не слышал, хотя телефон стоял у самой кровати. Друзья, по всей вероятности, решили, что меня нет дома. В те черные месяцы, в Аргентине Лопеса Реги [22]22
Известный своей жестокостью помощник президента Перона.
[Закрыть], когда каждое утро на свалках находили десяток, а то и два мертвых тел, многие из нас нередко ночевали у знакомых. У меня было кольцо для ключей, и на нем всегда висело не меньше трех ключей от квартир друзей.
К вечеру мне стало немного лучше, я услышал телефонный звонок, дотянулся до трубки, сказал что-то и вновь впал в беспамятство. Это и спасло меня. NN не имел даже и такой возможности. Его сковала неподвижность… от одиночества.
ДРУГОЙ (Главная и неглавная)
Ну и чертенок эта Беатрисита, ох, если бы Сантьяго ее видел. Роландо знает: для великого обжоры Сантьяго самое тяжкое – то, что он не видит Беатрис бог весть уже сколько времени. Сейчас хоть какая-то надежда появилась, а раньше каково ему было? Конечно, Сантьяго не по одной Беатрис тоскует, другого тоже хватает. По Грасиеле он скучает, конечно, но хуже всего для Сантьяго то, что он не видит Беатрис, ведь, когда его схватили, он только начал радоваться на нее. Впрочем, и тогда тоже не много ему приходилось дочкой любоваться, время было страшное, а все же, как бы то ни было, каждые два-три дня Сантьяго выберет, бывало, свободную минутку, возьмет девчушку к себе на колени, болтает с ней, она уже человечком становилась, и очень даже смышленым. Сантьяго, надо сказать, истинный отец, отец по призванию, не то что он, Роландо Асуэро, сначала habitue [23]23
Завсегдатай (франц.).
[Закрыть]публичных домов, потом – меблированных комнат, по сути дела, только политическая деятельность отучила его от такого latin american way of life [24]24
Латиноамериканский образ жизни (англ.).
[Закрыть], в последнее время он даже и меблированными комнатами пользовался для подпольной работы – встреч со связными. Ну не обидно ли? Роландо в таких случаях чувствовал себя не в своей тарелке, даже куртку и то не снимешь, связная – она строгая, она товарищ (есть такое танго: я промах дал, как жаль, как жаль), ты должен уважать ее, а обстановка идеально подходит для веселого времяпрепровождения, ведь контекст иногда важнее текста, но, как бы то ни было, Роландо всегда считал, что ответственные товарищи поступают в данном случае безответственно, злоупотребляют своей властью, связная каждый раз оказывалась такой красоткой, что приходилось все время держать себя в узде, Роландо старался для самоохлаждения думать о ледяных торосах да о снежных вершинах и в конце концов даже забывал, какие сведения получал и кому их следует передать.
Ох и чертенок эта Беатрисита! Сегодня Роландо долго с ней болтал, они вместе дожидались Грасиелу. Роландо просто в восхищении, малышка так здорово говорит о матери, все подмечает, хитрюга, наизусть знает все ее достоинства и все слабости. И ведь что любопытно: ни капли хвастовства в девчонке нет, ни капли самоуверенности, говорит сосредоточенно, будто изучает мать. А вот как заходит речь о Сантьяго, всю свою важность забывает. Девочка боготворит отца. Сегодня забросала вопросами Роландо, дядю Роландо (всех друзей и подруг Грасиелы Беатрис называет дядями и тетями): что такое тюрьма, какие там камеры, правда ли, что оттуда все-таки видно небо (Роландо отвечал, что да, а девчонка и говорит: это, наверное, для того, чтобы мы с Грасиелой не плакали), и главное – за что отца посадили в тюрьму, если и Грасиела, и он, дядя Роландо, уверяют, что отец хороший и любит свою родину. Тут она помолчала немного, а потом и спрашивает (глаза полузакрыты, вся поглощена одной мыслью, видимо, давно ее это гложет): дядя, а где моя родина, твоя, я знаю, Уругвай, но я хочу знать, где моя, я же совсем маленькая из Уругвая уехала, ну так скажи мне, где настоящая моя родина? И при слове моя тычет себя указательным пальцем в грудь; Роландо начал кашлять, сморкаться, чтоб выиграть время, потом сказал: есть люди, и в особенности дети, у которых две родины, одна главная, а другая неглавная, но малышка не сдавалась: тогда где же моя главная родина, и Роландо: ну, ясно, твоя главная родина – Уругвай, а девчушка вложила свой маленький пальчик в рану: почему же я тогда ничего не помню о своей главной родине, а о неглавной знаю очень много? Хорошо еще, что тут как раз Грасиела пришла, отперла дверь (они ждали ее у окна на лестнице, не могли войти в квартиру), пошла руки вымыть да причесаться немного, велела Беатрис тоже вымыть руки, а малышка – я уже мыла в полдень, Грасиела рассердилась, схватила ее за руку, поволокла в ванную, немного грубо или нетерпеливо, вернулась Грасиела злая, повалилась в качалку, поглядела на Роландо, будто сейчас только его заметила, привет, говорит, а сама такая усталая, такая беспомощная, совсем на себя не похожа.
ВЗАПЕРТИ (У моря)
Не знаю почему, сегодня я долго вспоминал, как проводили мы несколько раз лето в Солисе. Домик наш был прелестный, и стоял он недалеко от моря. Случается, что у меня здесь не хватает выдержки, я прихожу в ярость, но стоит лишь вспомнить дюны Солиса, и сразу беру себя в руки. Счастливые беззаботные времена, кто мог тогда подумать, что ждет нас то, что нас ждало? Помнишь, как мы ходили в горы, как встречали Соню и Рубена, как взяли напрокат лошадей, твоя лошадь шла рысью, ты изо всех сил старалась, кричала, лошадь ни за что не хотела перейти в галоп, и ты ужасно сердилась. Но не только наши радости у моря вспоминаю я; странную неловкость, мешавшую мне от всей души наслаждаться весьма скромным трехнедельным отпуском, я тоже не могу забыть. Помнишь, мы не раз говорили об этом, когда сумерки опускались на наш домик, а вечерний звон колоколов наводил грусть и даже тоску? Да, жили мы просто, скромно, отдых наш был дешев и отнюдь не роскошен, но все-таки мы постоянно думали о тех, у кого нет совсем ничего: ни работы, ни хлеба, ни жилья и, уж конечно, нет времени, чтобы погружаться в меланхолию, ибо горькие мысли все равно не оставляют их ни ночью, ни днем. И мы сидели молча, не зная, что делать, и смутно ощущая себя виноватыми. А на следующее утро, совсем рано, свежий соленый ветерок и первые лучи солнца врывались в наше жилище, сама природа словно бы разрешала нам стряхнуть с себя грусть, снова стать веселыми, беззаботными, спокойными, и ты отправлялась собирать раковины, я катался на велосипеде, так как ты уверяла, будто у меня начинает расти брюшко, однако, видишь, прошло уже много лет, а брюшка у меня нету – правда, бороться с полнотой такими методами я бы никому не посоветовал. Вспоминаю я и последние годы, когда вместе с нами начали ездить в Солис друзья. Отчасти стало лучше, а отчасти хуже, верно? Веселее, конечно, и споры наши (иногда, правда, чересчур долгие) не прошли бесследно. Мне по крайней мере они принесли пользу – собственные мои взгляды сделались яснее мне самому. Но вот что оказалось худо: все лето мы, семеро, постоянно были вместе, и наша с тобой близость как-то растаяла, ни разу мы не поговорили (наедине, ты да я), вдвоем оставались только в постели, а в постели мы общались по-другому, без слов. Как разметало в конце концов всю нашу компанию! Иных уж и на свете нет. Жены, я думаю, в Европе, ты переписываешься с ними? Догадываюсь, что один из наших живет там же, где ты. Ты видишься с ним хоть изредка? Обними его за меня. Чем он занимается? Работает? Учится? Все такой же любитель женщин? С удовольствием вспоминаю, как здорово пел он танго и как умело мирил спорщиков. Что-то там сейчас, в Солисе? Существует ли еще наша «Цапля»? Как славно завтракали мы в зале с бревенчатыми стенами, битком набитом англичанами, сухими и вежливыми, как обычно. С чего это приглянулся англичанам Солис? Может, по тем же причинам, что и нам: в Солисе (по крайней мере в те годы) оставалось еще ощущение простора, пляж был пляж, а не огромное коммерческое предприятие на берегу моря, вокруг существовала еще природа, и скромные домики не мешали любоваться пейзажем. Черт побери, до чего же здорово было шагать и шагать ранним утром вдоль берега, когда легкие волны мягко касаются ног, а жажда жизни переполняет душу. Мне кажется, нам хорошо было еще и потому, что на родине нашей тоже играли тогда легкие волны, грозная буря разразилась позднее. Были в Солисе и скалы, небольшие. Хорошо сидеть на скале и смотреть, как поднимается в расщелине вода, обегает скалу узкими ручейками, переворачивает лапами вверх крабов, несет половинки ракушек, что всегда скапливались в каком-нибудь углублении, катит блестящие камешки. К вечеру картина менялась, веселая бодрость исчезала, зато никогда после не испытывал я такого ощущения глубокого покоя. Солнце скрывалось за дюнами Хаурегиберри, и к мерному шепоту тихих волн примешивался какой-то далекий гул, он казался печальным, предвещающим беду. И мы нередко поддавались грусти, но иногда наша грусть вдруг обращалась в радость, ведь у нас лично не было причин грустить, и хотя твои зеленые глаза наполнялись иной раз слезами, а у меня стоял ком в горле, все же мы понимали – горевать не о чем, если не считать простой, сызмальства известной истины: всякому живущему на этой земле суждено умереть. Обнявшись, ни слова не говоря, мы медленно шагали вдоль моря, я ощущал ладонью, как холодеет твоя кожа под первыми порывами ночного бриза, и тогда мы возвращались домой, надевали свитеры, выпивали немного виноградной водки с лимоном, жарили мясо с яичницей, готовили салат и целовались, недолго, совсем недолго, потому что самое прекрасное начиналось потом.
БЕАТРИС (Очень большое слово)
Свобода – это очень большое слово. Например, когда кончатся уроки, можно сказать, что ты свободная. Пока у тебя свобода, ты гуляешь, играешь и не должна учиться. Страну называют свободной, если каждая женщина и каждый мужчина делают там все, что хотят. Но даже в свободных странах не все разрешают. Например, нельзя убивать. То есть москита и таракана убивать можно, и можно убить корову, чтобы сделать сосиски. Еще нельзя воровать, хотя ничего плохого не будет, если я не отдам сдачу, когда Грасиела, моя мама, пошлет меня в магазин. Еще нельзя опаздывать в школу, надо написать записку, это мама должна писать, и объяснить, что я болела. Тогда учительница говорит: «уважительная причина».
Слово «свобода» значит много разных вещей. Например, я не сижу в тюрьме, то есть я на свободе. А папа в тюрьме, только его тюрьма называется «Свобода», хотя он там сидит очень долго. Дядя Роландо говорит: «Какая злая ирония!» Я рассказала Анхелике, моей подруге, что папина тюрьма называется «Свобода», а дядя Роландо говорит «какая ирония». Ей это очень понравилось. Когда крестный подарил ей собачку, она ее назвала Ирония. Папа сидит в тюрьме, но он никого не убивал, и ничего не воровал, и не опаздывал в школу. Грасиела говорит, что он в тюрьме за свой образ мыслей. Кажется, у папы было много мыслей, и поэтому все его знали. У меня тоже бывают мысли, но меня еще мало знают. Поэтому я не в тюрьме.
А если бы я сидела в тюрьме, я бы хотела, чтобы мои куклы Тоти и Моника тоже там сидели за образ мыслей, потому что я очень люблю спать с ними вместе. Особенно с Тоти. С Моникой хуже, она много капризничает. Но я ее не шлепаю, чтобы Грасиела брала с меня пример.
Грасиела шлепает меня редко, но, когда она меня шлепает, я очень хочу быть на свободе. Когда она шлепает или ругается, я говорю про нее «она», потому что Грасиела не любит, чтобы я так говорила. Например, если приходит дедушка и спрашивает «где мама?», я отвечаю «она на кухне», и тогда все знают, что я сердитая, потому что, когда я не сердитая, я говорю «Грасиела на кухне». Дедушка говорит, что я самая сердитая в семье, и мне это очень нравится. Еще Грасиела не любит, чтобы я говорила ей «Грасиела», а я все равно говорю, потому что это красивое имя. Только если я ее целую и обнимаю и она говорит: «Ой, задушишь!», тогда я говорю «мама» и «мамочка», и Грасиела становится очень добрая и гладит меня по голове, а если бы я всегда говорила «мама», она бы привыкла и не гладила.
Значит, «свобода» – очень большое слово. Грасиела говорит, что сидеть в тюрьме за образ мыслей совсем не стыдно, этим, в сущности, можно гордиться. Я не понимаю, что такое «в сущности». По-моему, или можно стыдиться, или можно гордиться. Например, я горжусь папой, потому что у него было много мыслей и его посадили за это в тюрьму. Я думаю, у него сейчас тоже много мыслей, только он никому их не рассказывает, а если он выйдет на свободу и расскажет эти мысли, его могут вернуть обратно. Вот какое большое слово «свобода»!