355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Степнова » Лондон: время московское » Текст книги (страница 15)
Лондон: время московское
  • Текст добавлен: 12 июня 2017, 19:30

Текст книги "Лондон: время московское"


Автор книги: Марина Степнова


Соавторы: Дмитрий Быков,Анна Матвеева,Эдуард Лимонов,Александр Кабаков,Валерий Панюшкин,Михаил Гиголашвили,Максим Котин,Александр Терехов,Юрий Мамлеев,Сергей Жадан
сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)

Паштет, по слухам, скрывался где-то в Венгрии. А я целый год после встречи в подвале писался в постель. Тетка Ира заставляла выносить матрас на улицу, и Димка начал впервые в жизни меня стесняться. К тому времени он уже был в «пехоте», выполнял мелкие поручения кого-то из уралмашевских – его мечты сбывались, но судьба вдруг вспомнила и о моих. Однажды в дверь барачной комнаты постучался мужчина, весь, от макушки до носков ботинок, словно бы выделанный из тонкой, мягкой, красиво примятой кожи. Голос у него был такой, что всем, кто его слышал, хотелось откашляться.

Гость огляделся и, поправив на носу очки, закрепил их пальцем, словно бы приклеил к нужному месту.

– Здесь проживает Филипп…? – он назвал мою фамилию, и тетка Ира кивнула:

– Здеся он. Проживает… все мои силы проживает! Кожаный человек еще раз утвердил на месте непослушную перемычку и начал объяснять тетке Ире, что меня хочет усыновить один очень богатый и влиятельный человек. Ей всего лишь нужно подписать некоторые бумаги, и она сможет получить за свое согласие немаленькую сумму.

Тетка Ира недоверчиво слушала:

– А на кой он влиятельному-то? Золотой, что ль? Он, слышь, по ночам ссытся.

Кожаный человек сдернул с носа непокорные очки и, честное слово, хотел швырнуть их в тетку Иру, но передумал и вежливо спросил, согласна ли гражданочка такая-то расстаться со своим племянником.

Вечером мы сидели за столом, и тетка Ира с особенным чувством пела мой любимый «жемымо». Василек смотрел на меня подозрительно, как на полную бутылку, которая только что была пустой. Димка шлялся где-то до поздней ночи, пришел, когда я уже спал.

А потом началась моя новая жизнь, за которую, как я полагал, следовало благодарить Паштета. Таинственный усыновитель повелел отправить меня в частную школу для мальчиков в Лондоне, и через месяц кожаный человек, велевший называть его Андреем Сергеевичем, уже должен был лететь со мной в Англию. Был июль, но я сумел попрощаться со всеми своими 300 школьными знакомыми – я даже Белокобыльской предложил писать мне письма, и она милостиво согласилась. Усики ее совсем не портили, она превращалась в симпатичную девушку. Но что мне было до этой девушки? Главное – передать новый адрес Стелле.

Дверь открыла Надежда Васильевна, в белом махровом халате. Провела меня в комнату, уселась в кресло. Бледные ноги, которые я предпочел бы не видеть, она, как специально, закинула одну на другую. Голубые вены, разрисовавшие кожу, были похожи на дождевых червей.

– Ты едешь в Англию? – удивилась Надежда Васильевна. – Я бы поняла, если бы туда поехала какая-то девочка.

– А Стелла дома? – спросил я. На мне – в июле! – был совершенно новый костюм из кусачей серой шерсти, был даже галстук, завязанный лично Андреем Сергеевичем.

– Стелла гостит у приятельницы, – сказала Надежда Васильевна и все-таки укрыла своих червей полой халата. – Могу передать, что ты заходил, но ее это навряд ли заинтересует.

Я так и не решился отдать странной старухе бумажку с адресом. Тем удивительнее было, что Стелла все же написала мне в Англию и даже прислала свою фотографию – подобные портреты в земляных, ретро-коричневых тонах делали в те годы в Доме быта. Я выслал свою карточку – на фоне «Катти Сарк», с серьезным лицом. Снимал меня лучший друг – Джонни Эшвуд.

Как быстро забылось все, что было у меня до Англии! Даже когда пришло письмо от тетки Иры (адрес на конверте вывела рука Андрея Сергеевича) – она писала, что Димку застрелили на разборках, а Василька посадили за кражу, которой он, конечно же, не совершал, – даже тогда я воспринял эти новости так, будто услышал их из телевизора – и они касались кого-то другого, не меня. Я хорошо учился, раз в год фотографировался – этого требовал таинственный покровитель, занимался греблей, изживал русский акцент. Единственное, что я позволял себе делать в память о прошлом, – это читать в библиотеке старые российские газеты. Однажды на глаза мне попалась заметка о том, что бывший криминальный деятель из Екатеринбурга, Петраков по кличке Паштет, был взорван вместе со своим хозяином К-вским по кличке К… в вертолете, в окрестностях озера Балатон. Паштета и К… грохнули два года назад, когда я только привыкал жить в Англии.

Конечно, меня и прежде волновал вопрос: кто был моим таинственным покровителем? Кто взял меня под опеку? Но Андрей Сергеевич вел себя еще извилистее обычного, когда я пытался разузнать у него хоть что-то об этой личности. Я не сомневался, что опекун – это Паштет, спасенный мной от калаша, но оказалось, что Паштет давным-давно качался на небесных качелях и даже, может быть, крутил на них «солнышко»…

Чем старше я становился, тем чаще обо всем этом думал. Стелла, с которой мы переписывались время от времени, рассказывала, что Надежда Васильевна хочет отправить ее в Сорбонну. Но за год до окончания школы ее странная бабушка умерла.

Я не понимал, зачем мне ехать в Екатеринбург на похороны Надежды Васильевны – ведь я не полетел туда, даже чтобы проститься с Димкой! Но Андрей Сергеевич настаивал, и поэтому я попросил мать Джонни проводить меня в Хитроу. Мне очень нравилась мама моего друга. У нее было еще два мальчика, младше нас с Джоном, и взрослая дочь – она жила где-то в Уэльсе.

– Как вы считаете, мэм, девочки лучше мальчиков? – спросил я по дороге. Мы, конечно, собрали все лондонские пробки.

Миссис Эшвуд расхохоталась – у нее был смех точь-в-точь как у Джонни.

– Что за глупые фантазии, русская душа? – так она звала меня после одной истории, литературного вечера, посвященного моими заботами Достоевскому. – Мужчина и женщина – две части одного целого. Что лучше, правая половина яблока или левая?

Миссис Эшвуд обладала неортодоксальным мышлением, клянусь, если бы она не была мамой моего друга, я бы на ней женился.

– Знаешь, русская душа, – сказала миссис Эшвуд, пока мы с ней бежали на регистрацию рейса, – с девочками женщинам проще, особенно простым женщинам. Девочки – в той же системе интересов. А мальчики… Им нужно так много! С ними нужно общаться, и еще – их обязательно нужно любить!

Добрая миссис Эшвуд громко чмокнула меня в лоб и подтолкнула к выходу.

Из-за меня похороны отложили на два дня, и мы с Андреем Сергеевичем мчались в крематорий как на пожар. Надежда Васильевна лежала в гробу – белом, как у невесты. На лбу у нее была повязка, но не с молитвой, как у православных, а со словами «Так умирает Надежда».

Стелла схватила меня за руку, и я почувствовал, что не смогу отцепить ее пальцы – они были как ленты, привязанные тройными узлами к спинке стула.

Бухнула дверь, гроб ушел в печь, будто участвовал в спектакле с крутящимся полом и сменой декораций. Мы вышли из зала, Стелла не плакала, но глаза ее блестели.

Андрей Сергеевич протянул мне конверт – я видел в его лице облегчение, что сейчас он может наконец открыть правду.

Буквы скакали перед глазами как черти.

… августа… города Екатеринбурга… официально удостоверяю…

Это было свидетельство об опеке и еще какие-то бумаги, подтверждавшие, что Надежда Васильевна X. была моей опекуншей, она же оплачивала учебу в Англии. Последний листок в конверте – даже не листок, а крошечная бумажка, на каких пишут записки неважным людям:

«Девочки – лучше! Пусть у вас родится дочка. И не вздумай обижать Стеллу, а то я приду к тебе в кошмарах и замучаю до смерти».

Я боялся смотреть на Стеллу, чувствовал, что ее рука опять впилась в мою – пальцы у нее были холодные и почему-то колючие, как чертополох, символ Шотландии.

– Не сработал ваш оцинкованный таз, – сказала Стелла. – Надежда Васильевна хотела напугать меня, а я, назло ей, влюбилась. А ты? Ты любишь меня?

Вечером, после недолгих, но все равно утомительных поминок, я вышел из Семёры – она была теперь облезлой, странно маленькой. «Березки» уже не было, на ее месте стоял актуальный по тем временам «пивной стол». На Белореченской я поймал частника, и тот, под Аллу Пугачеву и вонь соляры, повез меня на Широкореченское кладбище. Частник ехал вкругаля, его явно вдохновил британский пиджак. Высадил он меня у главного входа на кладбище, и я довольно долго бродил среди могил, пока не вышел к «аллее героев». Надгробные памятники в полный рост, портреты братков – с ключами от «мерседесов», цепями на шее и клятвами «не забыть». Димкина могила нашлась здесь же, его удостоили вполне приличного памятника с портретом. Брат смотрел на меня, глаза в глаза. На полысевшем венке спала, уютно свернувшись, серая, как гранит, собака. Ее не будили ни мои вздохи, ни удары далеких лопат, ни чье-то ясное пение, прилетавшее издалека:

 
Сад весь умыт был весен-ни-ми ливнями,
В тем-ных овра-гах стоя-ла вода.
Боже, какими мы бы-ли наив-ны-ми,
Как же мы молоды были тогда!..
 
Валерий Панюшкин. Слепая и немой

Первым начинает чайник. Раньше, когда чайники кипятили на огне, песенка у них была долгой и тихой. У современных электрических чайников песенка бурная и короткая: сквозь ветер! сквозь бури! свинцовое море! рваные тучи! бледное солнце! – что-то такое он поет и, быстро допев, звякает. И вот уж когда он звякает, тут вступает Слепая.

– Да, блин, а что? – говорит мне Слепая. – Не веришь? Я его сначала по запаху узнала, точно. Комната была большая, все разговаривают, а он-то, блин, молчит! Но я сразу поняла, что по голосам-то в комнате как будто пятеро, а по запаху – шестеро.

Не надо только думать, будто от Немого дурно пахнет. Когда бездомный отмыт, пострижен, побрит, избавлен от вшей и чесотки, когда у него есть чистая одежда и чисто прибранная комната, пусть даже и на шестерых, у него уже не будет того ужасного запаха, который заставляет вас воротить нос при виде бездомных на улице. Немой не пахнет ни мочой, ни водочным перегаром, ни застарелым потом, ни опасными болезнями. Но он пахнет бездомностью. Это сухой и грустный запах, похожий на запах травы. Бездомностью пахнет каждый бездомный, но запах ее у всех разный, потому что и бездомность – разная. Кто-то прокутил свою жизнь буйно и весело. Кто-то стал жертвою преступления, кто-то, наоборот, совершил преступление и решил скрываться, кто-то тяжело заболел, а у кого-то, наоборот, болезнь унесла близкого человека, на котором, оказывается, держалась вся жизнь.

Слепая стала бездомной по любви. По юношеской отвергнутой любви. Так она рассказывает, если не врет.

– Влюбилась, как дура, а он-то и не захотел. Даже разочек не захотел, блин. Видно, брезговал, блин, что слепая.

Эта отвергнутая любовь терзала Слепую, ныла, жгла, и от жжения в груди не помогало ничего, кроме водки. Слепая пила сначала дома, потом у добрых людей, потом у других добрых людей и однажды потерялась. А она ведь слепая. Так что дорогу домой, которую зрячий человек искал бы несколько часов, Слепая искала два месяца. Нашла. Позвонила в дверь. Услышала за дверью шаги сестры, с которой жила, но дверь не открылась, а вскоре приехала милиция и забрала Слепую, несмотря на крикливые ее просьбы проверить по домовой книге, впустить в квартиру, открыть тумбочку, там паспорт… Не было уж там никакого паспорта, и не было уж никакой записи в домовой книге – так рассказывает Слепая, если не врет.

Потом несколько лет она скиталась, собирала цветной металл на свалке, ела в благотворительной столовой Армии спасения, где дают вареное яйцо и пластиковый стакан бульона. И наконец оказалась здесь, в ночлежке на Синопской набережной.

Ночью Слепая спала в большой и грустно пахнущей комнате, которую делила еще с пятью женщинами. Утром уходила на промысел: продавала газету «На дне», мыла пол в небольшом павильончике близ Апраксина двора, иногда подворовывала что-нибудь из еды или галантереи. А по вечерам в ночлежке женщины ходили в гости к мужчинам или, наоборот, мужчины к женщинам. Пили чай. Комендант строго следил за соблюдением сухого закона, поэтому водки почти никогда не пили.

В один из таких вечеров Слепая и обнаружила, что в комнате не пятеро мужчин, а шестеро. Подошла к шестому мужчине, сидевшему у окна, и спросила его о чем-то.

– Он глухонемой, – раздалось сразу несколько голосов.

А Немой приложил палец к губам Слепой и потянул ее за руку вниз, чтобы Слепая села на стул с ним рядом. Она сидела, нюхала и слушала. Пахло бумагой, новой хорошей бумагой. И, судя по звуку, Немой чертил что-то, разложив свои листы на широком подоконнике. Так продолжалось несколько вечеров подряд. Кроме запаха бумаги был еще запах сырого холодного дерева, потому что за окном была ранняя весна, а рамы были старые. Кроме шуршания карандаша Слепая слышала еще и грохот за окном – на Неве ломался лед.

Однажды, возвращаясь из гостей, Слепая спросила про Немого одну из своих товарок:

– Что он там рисует?

– Хрен его знает, – был ответ. – Бревна какие-то.

И Слепая сразу догадалась, что бревна – это значит дом. Эти вечера с Немым, это шуршание его листов и его карандаша обрели для Слепой новый и обнадеживающий смысл: она сидела и слушала, как Немой рисует дом, который они построят и будут жить. Она понятия не имела, как строят дома. Но Немой-то уж наверное знал, раз рисовал чертежи так подробно.

За окнами становилось теплее. Стали открывать форточку.

Воздух в комнате с каждым днем был всё более обнадеживающим. Однажды Слепая пришла к Немому и услышала, что он больше не чертит, а складывает рюкзак. Он шуршал своими бумагами, шуршал неизвестно откуда появившимся куском полиэтилена. Стукнул об пол и тоже отправился в рюкзак тяжелый предмет, про который Слепая догадалась, что это топор. Она испугалась, что Немой уедет и оставит ее. Но он собрал рюкзак, взял Слепую за руку, вывел из комнаты и повел к комнате женщин. Остановился в дверях и ждал.

Слепая поняла, что нужно собрать вещи. А какие там у бездомной вещи? Пара кофточек, юбка, теплая куртка… Да иконка Серафима Саровского, которую подарили православные волонтеры и на которой лукавые товарки Слепой пририсовали святому черные очочки. Она собралась в пять минут. Немой опять взял ее за руку и повел на улицу.

Диктор в метро сказал: «Станция „Площадь Ленина“. Финляндский вокзал». Слепая поняла, что они едут куда-то вон из города. Машинист электрички тоже объявлял станции, и одно из названий было очень смешное – Лисий Нос. По вагону ходила чья-то огромная собака. Она ткнулась Слепой носом в руку. Нос был холодный.

Потом они вышли из поезда и пошли куда-то. Немой шел очень быстро. Но Слепая легко запоминала дорогу: повороты, неровности, подъемы, спуски – она была уверена, что сама найдет дорогу на станцию. Она знала, что Немой не слышит, тем не менее всю дорогу разговаривала с ним: «А че, ты будешь строить дом, а я буду на станцию ходить. Может, работа какая, может, дачники. Не пропадем». А потом она услышала плеск волн и запах моря. И морской ветер погладил ее по щекам. Впервые в жизни она потрогала море рукой и попробовала на вкус. Вода была чуть солоновата. «А че, – сказала она. – Дом с видом на море, круто!»

Слепая слышала, как Немой бросил рюкзак на землю, развязал, достал топор и отправился в рощицу, от которой пахло молодыми сосновыми иголками. Он нарубил сучьев, развел костер, взгрел на костре банку тушенки. Тушенку он открыл топором. Не потому, что не было ножа, нож был. Слепая резала им хлеб и лук. Хлеба, лука и тушенки у Немого в рюкзаке было еще дня на три.

После ужина они долго сидели, обратившись в сторону моря. Курили. Было уже поздно, но не темнело. Слепая умела отличать свет от темноты. «Че ты хочешь! – сказала Слепая. – Белые ночи, блин!»

Наконец Немой встал и принялся расстилать на земле полиэтилен. Немая слышала, как он забивает в землю колышки и как получается похрустывающая на ветру палатка. Они залезли внутрь. Там было тихо, но холодно. Немой потянул Слепую к себе и взял за пазуху, чтобы она согрелась.

Так началось самое счастливое в жизни Слепой время. Они вставали рано, купались голышом в ледяной воде. Слепая втягивала живот, чтобы талия казалась тоньше, – Немой же видел. Завтракали, пили чай, Немой принимался за работу, а Слепая отправлялась к станции на промысел. Летом, особенно в начале лета, на дачах и вправду не пропадешь. Дачники после зимы наводят порядок. Каждый день находилась какая-нибудь работа. Слепая мыла полы и окна, сгребала старые листья. Некоторые дачницы удивлялись, как это она не видит, а сгребает чисто. Жгла костры. Выходила к электричкам на станцию и просила милостыню. Иногда подавали много. Да потом ее уж и знали в поселке. Их с Немым даже и бомжами не называли, называли почему-то экологами. Когда она шла по улице, некоторые люди просто давали ей овощей, хлеба или денег. Ближе к вечеру Слепая возвращалась в их с Немым лагерь и готовила ужин. Воду брала в большом ручье, который прямо за рощицей впадал в море. Она кашеварила что-нибудь и слушала, как Немой работает, как стучит его топор. Немой работал не переставая. Слепая хотела было пойти пощупать, что у него там получается, но Немой не пустил ее, и она подумала, что опасно, наверное, для слепой женщины ходить под незакрепленными стропилами, или как это там называется у них, у плотников.

Однажды промысел на станции оказался таким удачным, что Слепая купила в магазине и принесла Немому бутылку водки. Он молча взял водку и спрятал. Слепая слышала куда, но взять бутылку не посмела и больше никогда водки из поселка не приносила. За все лето они ни разу не выпивали. И Слепая понимала почему. Потому что если выпиваешь, то какая уж работа. А Немой работал от зари до зари, даже когда были белые ночи и от зари до зари было очень долго.

Слепая не знала, где Немой берет свои бревна, свои доски, гвозди, шурупы или что у него там. Наверное, он привозил строительные материалы, когда Слепая ходила на промысел. Но она всегда знала, когда Немой привез новые бревна. Бревна пахли свежей смолой. И она знала, что у Немого есть пила. Сначала не было пилы, а потом появилась. Еще Слепая слышала, как Немой режет какую-то материю и скручивает какие-то веревки, но не могла сообразить, зачем это. Может быть, это было для утепления или для обивки.

Так проходили день за днем, неделя за неделей – самые счастливые. В бездомной своей жизни Слепая привыкла со всеми ругаться и вздорить, но поругаться с Немым было нельзя. Он ведь не говорил и не слышал. И он никогда ее не бил. А кроме обычной мужской ласки была у Немого для Слепой еще какая-то особенная ласка, отеческая, как к дочке: после ужина, когда они садились покурить, обратившись к морю, Немой гладил Слепую по голове. И Слепая чувствовала, как день ото дня ладонь его становится всё крепче и всё сильнее пахнет деревом.

Однажды Слепая пошла к ручью мыть котелок, зачерпнула со дна песка, чтобы потереть получше, и почувствовала боль в пальце. Кто-то ее укусил. Слепая отдернула руку и почувствовала, как этот кто-то, кто укусил, отцепляется от ее пальца и летит ей за спину в траву. Когда кусачка упал с тихим шорохом, Слепая уже сообразила, что это рак. Нашарила рака в траве, взяла аккуратно за бока и понесла Немому. Немой взял рака, погладил Слепую по голове, отнес рака обратно в ручей и выпустил в заводь. Слепая не знала почему. Точно не потому, что пожалел. Немой не жалел животных. Никогда не убивал для развлечения, даже комаров, но чтобы есть – убивал. Однажды Слепая слышала, как Немой швырнул топором в чайку, пришиб, поймал, отвернул голову, ощипал, выпотрошил и отдал, чтобы Слепая приготовила суп. А рака отпустил. Слепая не понимала почему, но спросить было нельзя. Он же немой.

Дни тем временем становились всё короче, а ночи – всё длиннее и холоднее. Немой работал меньше. Иногда даже и в светлое время суток не работал: охотился на чаек, гулял со Слепой по берегу моря. Она замирала, когда Немой шел с ней гулять. С ней никто не гулял с самого детства.

Они гуляли почти каждый вечер, пока не испортилась погода. Летний теплый ветерок сменился сильным осенним пронизывающим ветром. В тот день Немой взял ведро и направился к ручью. Но вернулся не сразу, а примерно через час. Слепая слышала, что в ведре копошились раки. Их было целое ведро. И Слепая поняла, почему Немой тогда отпустил рака, которого она поймала, – хотел наловить раков сразу много и устроить праздник. Слепая не знала, какой в тот день был праздник. Но Немой сварил раков и открыл еще в начале лета припрятанную бутылку водки. Они выпили, закусили раками и сразу опьянели оба после трехмесячной трезвости. Ночь была холодной, ветер стал шквалистым, но они разложили большой костер, водка согревала, они продолжали выпивать, обнимались, Немой смеялся, а Слепая всё говорила и говорила что-то и даже спросила Немого, как он думает, может ли у них быть ребенок. Немой, разумеется, ничего не ответил. Они доели раков, допили водку, Немой встал и повел Слепую в палатку. Они шли, покачиваясь и смеясь.

И да, это была любовь. Сначала просто нежная, а потом такая, что будто бы красное зарево вставало у Слепой перед глазами, и каждое движение обдавало жаром и даже жгло приятно. И вдруг: «Ай!» – Слепая вскрикнула. Ей обожгло плечо. И Немой тоже закричал. Заревел белугой.

Он выпростался из объятий, вскочил, разорвал палатку, и Слепая сначала не поняла, как это полиэтиленовая палатка так легко рвется над головой. Но хлынул жар, расслышался треск, и Слепая догадалась: пока они были в палатке, ветер раздул их костер. Искры полетели по ветру, попали на дом, дом загорелся и успел разгореться так, что теперь пылал, как десять тысяч печей. И нечего было даже думать, чтобы подойти к дому и попытаться потушить. Слепая отошла от огня подальше, стояла молча и тихо плакала. А Немой бегал по лагерю, ревел, как медведь, и хватал то ведро, то топор. Хватал и бросал тут же.

К утру дом, который они строили все лето, догорел, Слепая замерзла, а Немой успокоился. Он подал Слепой ее вещи, оделся и пошел в сторону станции. Он даже не стал забирать ни рюкзак, ни топор, ни пилу. Но Слепая собрала все это. Она понимала, что до наступления холодов новый дом уже не построишь, но можно же было перезимовать как-то, а на следующий год вернуться и строить заново.

Пока Слепая собирала рюкзак, Немой ушел далеко. Она догнала его уже возле самой станции. Взяла за руку и по вялости руки поняла, что он отчаялся, что на будущий год у него не станет сил снова строить. Всю дорогу до города она ластилась к нему и надеялась, что он воспрянет духом.

Она и сейчас надеется. Каждый день ходит на промысел, продает газету «На дне», моет пол в маленькой лавочке близ Апраксина, иногда подворовывает что-то из еды и галантереи. А вечером возвращается в ночлежку, идет к Немому, поит его чаем, пичкает печеньями, говорит что-то, говорит, говорит… А Немой сидит и безучастно смотрит в окно, туда, где за нагромождением крыш из осеннего полумрака встает невероятной красоты Охтинский мост. Он смотрит на Охтинский мост, молчит и слушает, что болтает Слепая.

Да-да! Слушает! Здесь в ночлежке один только я знаю, что никакой он не немой. Только притворяется немым по не нужной уже привычке. Или от отчаяния. Несколько лет назад я уже встречался с ним, и тогда он прекрасно слышал и прекрасно говорил. Он рассказывал мне, что до того, как оказаться бездомным, был каким-то морским инженером, или навигатором, или что-то в этом роде. Он невнятно рассказывал, как его угораздило потерять жилье и паспорт, потому что, как правило, бывал пьян. В ночлежке сухой закон, но он выпивал на пороге ночлежки, чтобы пустили и чтобы быть пьяным.

Потом все переменилось.

В ночлежку приехали какие-то финские то ли волонтеры, то ли социальные работники, и Немой долго разговаривал с ними о том, как устроены в Финляндии социальные службы для бездомных. И после этого разговора впервые сказал мне, что вот здорово было бы переправиться через Финский залив, прикинуться финским бомжом и жить всю жизнь как у Бога за пазухой.

– Как же ты переправишься через Финский залив? – спросил я.

– На плоту, – парировал Немой. – Можно построить морской плот.

В моем блокноте до сих пор сохранился первый эскиз плота, который Немой тогда же и нарисовал мне. Плот на этом рисунке больше похож на Колумбову каравеллу. Он огромный, из толстых, хитро уложенных бревен, с большим килем и с тремя парусами, про которые Немой говорил, что паруса называются «кливер», «стаксель» и «спинакер», если я ничего не путаю. А на корме плота – будка, про которую Немой говорил, что она называется «ольял».

Когда он рисовал это, он был по обыкновению своему навеселе, и я не стал спрашивать, почему он думает, что Финляндия не экстрадирует его в Россию. На следующий день он сам заговорил об этом. Он сказал, что надо притвориться глухонемым, неграмотным и умственно отсталым. А я в шутку присоветовал ему, что надо еще, чтобы на одежде не нашлось никаких лейблов на русском языке. И он поблагодарил за совет.

Еще он попросил меня распечатать ему на принтере морские карты Финского залива. А еще какие-то розы ветров и какие-то метеорологические сводки. Мы вместе искали это в Интернете. Я не мог понять всю эту морскую абракадабру, а он разбирал легко.

Потом он замолчал. Замолчал и из всей одежды секонд-хенд, которую волонтеры приносили в ночлежку, всегда стал выбирать только импортную. Сначала, как я понимаю, притворяться немым было тяжело. Соседи по комнате в ночлежке не могли понять, почему это он вдруг перестал говорить и слышать. Даже рассказывали коменданту, и комендант возил Немого к врачу, который не нашел никакой патологии. Но постепенно соседи по комнате сменились, а потом сменился и комендант. К моменту появления Слепой вся ночлежка всерьез думала, что Немой – немой.

Затем, надо полагать, дело было так. Когда Слепая подошла к Немому, он подумал, что эта женщина – единственный человек на Земле, который может быть рядом и не может помешать побегу. Единственная женщина, в присутствии которой можно осуществлять великий план, не боясь, что замысел раскроется. Эта женщина могла быть рядом и не быть свидетелем – редкое качество.

Дальше вы знаете. Они дождались лета, поехали на Финский залив и прожили вместе три счастливых месяца на берегу. Слепая думала, что Немой строит дом, в котором они станут жить, а Немой строил плот, чтобы уплыть за море.

Собирался ли Немой взять Слепую с собой? Нет. Нет, конечно. Она ведь не готовилась. Она ведь не тренировалась так, как он, целых полтора года симулировать немоту и глухоту. Не только молчать всегда, не только делать вид, что не слышишь речи, но и не вздрагивать, если неожиданно за спиной хлопнет дверь или завизжит тормозами машина. Любой социальный работник в Финляндии раскусил бы ее в два счета. К тому же на ее одежде полно было русских лейблов – Немой проверял.

Вы спросите, почему я думаю, что Немой осматривал бирки на ее одежде? Потому что он гладил ее по голове. Помните этот странный ласковый жест, про который рассказывала Слепая? Смотрел вечерами на море и гладил Слепую по голове. Я думаю, что за эти месяцы он успел полюбить ее. И каждый вечер смотрел на море и думал, что оставит любимую, когда достроит плот и дождется ветра.

Он достроил плот и дождался ветра. Если бы он отчалил сразу, как только погода переменилась, думаю, был бы сейчас в Финляндии. Не знаю, как бы ему удалось миновать пограничников и обмануть финские социальные службы, но попытка была бы предпринята. Он же вместо того, чтобы отчалить немедленно, решил устроить любимой прощальный ужин – наловил раков, откупорил водку, разжег поярче костер… И вот что из этого вышло. Жизнь перевернулась.

Я думаю, этот большой пожар перевернул жизнь Немого не только в том смысле, что свел на нет три месяца работы и полтора года подготовки. Нет. Но Немой же видел любимую в ту ночь, озаренную заревом. Как она плакала, как дрожала от холода, как собирала его вещи, как догоняла его по дороге к станции, как ластилась в электричке, как лепетала слова утешения, думая, будто он их не слышит. Не знаю, когда именно, но, я думаю, он понял где-то между пожаром и возвращением в ночлежку, что не сможет бросить эту женщину. После ужина с раками смог бы, после пожара – нет. И, стало быть, прощай мечта об отчаянном побеге в счастливую страну за морем.

И он, конечно, не построит никакой дом. У них не будет никакого дома. Только влюбленная и совершенно слепая женщина может верить в дома у моря, построенные нищим человеком без паспорта, на земле, которая стоит целое состояние.

Ничего не будет. Только нагромождение крыш, осенняя мгла и Охтинский мост в окне. Только песенка чайника, бурная и короткая: сквозь ветер! сквозь бури! свинцовое море! рваные тучи! бледное солнце… Да еще эта, блин, любовь… Больше ничего. Так он думает.

Он же еще не знает, что Слепая беременна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю