Текст книги "Иозеф Мысливечек"
Автор книги: Мариэтта Шагинян
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)
Дом на Мелантриховой улице, № 464—1, не был местом рождения Иозефа Мысливечка. Дом этот был куплен отцом композитора только в 1740 году, когда Иозеф уже был трехлетним ребенком. День же и место рождения композитора не смог установить даже Ярослав Челеда, поскольку документов нигде не нашлось. Надо было удовольствоваться датой, приведенной у Пельцля, – 9 марта 1737 года. О месте рождения ученые и до сих пор не согласны: одни называют Верхнюю Шарку, другие – деревни вокруг Праги, третьи думают, что композитор родился на Кампе – низком пятачке у самого берега Влтавы, почти на одном с ней уровне, возле устоев, или, верней, под устоями Карлова моста, с которого надо спускаться к нему боковой лестницей. Там, на Кампе, и до сих пор вращает свое огромное зубчатое крыло-колесо старинная деревянная мельница, верней – музейный остаток того, что было некогда городской мельницей Праги. Но на Кампе или нет родился Мысливечек, детство его, несомненно, связано с этими местами, со староместскими уличками, со строгими дворами и проходами Клементинума, где помещалась иезуитская коллегия до изгнания иезуитов из Праги императором Иосифом.
О том, что мальчиков было два и они родились близнецами, мы уже знаем из Пельцля. Очень длинное для короткого некролога и очень важное сообщение Пельцля о сходстве обоих братьев, оставленное им для всех позднейших исследователей, не обратило на себя, однако, достаточного внимания, а между тем внимания оно, кажется мне, очень заслуживает.
Есть вещи на белом свете, почти не знающие исключений поддержанные антропологией, психологией, физиологией и примерами из истории. Одна из таких вещей – необычайная, привязанность схожих во всем близнецов, друг ко другу. Этот простой факт мог бы заставить задуматься о многом. Во-первых, принимая в расчет такую привязанность, нельзя ли допустить некоторые из нее вытекающие преувеличения или «подсочинения» в рассказе брата о своем брате? Во-вторых, когда мы еще не имели других портретов музыканта, кроме гравюры Нидерхофера с неизвестного медальонного портрета, помещенной самим Пельцлем в 1782 году в его знаменитых «Портретах богемских и моравских ученых и художников», и проблематичного портрета пастелью, сделанного в Мюнхене Г. Ф. Шмидтом (и найденного Челедой, если не ошибаюсь, в замке князей Лихновских), – мы были остро заинтересованы в более точном знании облика Мысливечка, а это можно было бы получить, если б люди, знавшие брата его, Иоахима, оставили нам конкретное описание этого близнеца. Как, например, много дал бы нам тот же Пельцль, если б, приводя слова «одинаковый рост, одинаковые волосы, одинаковые черты лица», он добавил к ним еще и конкретные определения: какой рост, какого цвета глаза и какие черты лица. Между тем пражане, лично знавшие Иоахима, и авторы заметок в энциклопедиях примерно того же самого десятилетия не догадались или не сумели, исходя из личного знакомства с Иоахимом, оставить нам верные свидетельства и о наружности Иозефа.
В-третьих– и это, мне думается, самое важное, – близнецы очень часто лепятся в жизни друг ко другу, неохотно разлучаясь даже на самое короткое время, а тут мы видим странный разрыв двух жизней – разрыв, почти немыслимый биологически, поскольку еще и семья прибавила к биологии такие факты, как одевание близнецов в одинаковые платья, одновременную их отдачу в те же самые школы, одновременное обучение и мельничному делу и музыке. Между тем, доживя в Праге в одном и том же доме с братом до двадцати шести лет, Иозеф Мысливечек вдруг покидает родину, расстается с любимым своим близнецом и последние свои восемнадцать лет жизни живет в Италии, только дважды (насколько мы знаем из документов) за эти годы возвращаясь на родную землю. Как это ни странно, но именно период, наиболее важный и зрелый в жизни музыканта, его юность и молодость, проведенные им в Праге, и оказался наименее изученным в его биографии, если не считать внешних дат – учения и написания первых шести симфоний.
Начнем с вопроса о внешности, поставленного у меня под рубрикой «во-вторых». В 1957 году вышел в Праге роман чешской писательницы Сони Шпатовой-Рамешовой «Il divino Boemo» [12]12
В 1962 году роман снова перепечатывался, с продолжением, в чешской газете «Народная демократия».
[Закрыть]. Я прочитала эту – с большой любовью, но и с большой фантазией написанную – книгу и захотела повидать писательницу. В ее романе Мысливечек описан голубоглазым. Откуда она взяла голубые глаза? И от нее – единственной – я услышала то, что следовало бы проделать двести лет назад современникам Иоахима, как две капли похожего на Иозефа: она стала искать потомков музыканта по линии Иоахима, внуков его сына Франтишка, и нашла одного, преподававшего в Пражском университете, – этот был строен, сухощав, голубоглаз. Она «допустила», по-моему правильно, что голубые глаза в роду потомков Иоахима говорят по крайней мере на шестьдесят-семьдесят процентов за то, что голубоглазым был и чешский композитор. Два портрета, воспроизводившиеся в печати до последнего времени, этого вопроса не разрешают.
На мюнхенской пастели Г. Ф. Шмидта Мысливечек показан молодым, со светлыми большими глазами под тонким полукругом бровей, с высоким и выпуклым лбом, обрамленным завитыми по моде, мелкими и длинными кудрями, за спиной, наверное, собранными в косу, с красивой линией губ, подбородком, слегка выдвинутым вперед, как у человека с характером, и прямым носом, как-то странно сплющенным у переносицы, но вполне нормальным у ноздрей. Это – портрет очень красивого, уверенного в себе, большого и умного артиста. Хотелось бы думать, что он тут похож, но Ярослав Челеда при нашей встрече разочаровал меня. Он сказал, что это – идеализированный портрет вряд ли с натуры и что вообще медальонным (в круглых рамках) портретам артистов и певцов, как и певиц XVIII века, доверять особенно нельзя, они не передавали оригинала, не были схожими до узнаваемости [13]13
Когда несколько глав моей книги появились в печати в журнале «Октябрь» (№ 1–2, 1963), я получила очень интересное письмо от семидесятитрехлетней В. К. Русановой. Она писала мне, что хорошо знала семью Мысливечков, потомков Иоахима, в годы 1914–1916:
«Семья состояла почти вся из музыкантов оркестра. Отец, Эммануил Францевич Мысливечек, контрабасист, женившись в Праге, переехал в девяностых годах прошлого столетия в Россию, сперва в Харьков, где родились его старшие дети, потом долгое время проживал в Одессе, играя в оркестре городского Оперного театра и преподавая. Дети его: три сына – Вацлав скрипач, Эммануил виолончелист и Антоний, тоже виолончелист, – все прекрасные, очень одаренные музыканты… В 1911 году вся эта семья переехала в Москву, где отец и два старших сына играли в оркестре Большого театра… В 1912 году приблизительно вся семья Мысливечков переехала к себе на родину, вероятно в Прагу».
Я побывала в В. К. Русановой и узнала от нее, что все члены семьи Мысливечков были выше среднего роста, блондины и голубоглазы. А в Праге, с помощью газеты «Свободное слово», мне удалось найти почти всех членов этой семьи. Эммануил Мысливечек жил тогда на пенсии в Братиславе, где играл в оркестре Оперного театра. Недавно он скончался.
[Закрыть]. И это мы знаем даже и по моцартовским портретам, не схватившим ни живой прелести, ни своеобразной привлекательности Моцарта.
Другой портрет, приведенный в IV томе «Abbildungen» Пельцля, – это, как сказано, гравюра А. Нидерхофера. Он очень известен, потому что именно этот портрет и воспроизводят всюду, когда нужно показать Мысливечка. Здесь он черноглаз, густобров, с проседью в бровях. Волосы у него гладко зачесаны на лоб, а над ушами собраны в два единственных, больших, как рогульки, локона; самый лоб вовсе не высок и, главное, узок на висках; а нос длинный, с горбинкой, и подбородок уже без характера, маленький. Разница между портретами и в возрасте: на пастели Мысливечек молод, глаза его еще глядят в будущее, они ясны, вдумчивы и как-то величавы: а у Нидерхофера Мысливечек уже в летах, и кажется, за сорок: под глазами мешки, у носа ко рту – две морщины, появился двойной подбородок – мясистая подушечка, а выражение глаз странное: напряжение, испуг, уход в себя, ни следа самоуверенности, скорей самозащита, еще до того, как напал кто-нибудь, – так неловко позируют люди перед художником или объективом фотоаппарата.
Что можно еще сказать об этих портретах? По волосам судить нельзя, на пастели – несомненный парик; у Нидерхофера – пудра – по моде века. Глаза и лоб – разные. Красивый рисунок рта – почти одинаков. На резкое различие носа (в одном – почти курнос, в другом – длинный с горбинкой) могла повлиять болезнь. Нет сомнения, что из Мюнхена в Италию Мысливечек не поехал безносым; он приспособил что-нибудь искусственно заменяющее нос, – и вот почему могла появиться горбинка.
Есть ли еще какие-нибудь письменные характеристики Мысливечка, кроме слов Моцарта о его походке и внутреннем облике: «полный огня, одухотворенности и жизни… все такой же добрый, преисполненный бодрости (пробужденный) человек»? [14]14
Надо прочесть эти слова по-немецки, чтоб понять их полную силу: Voll Feuer, Geist und Leben… der nämliche gute und aufgeweckte Mensch». Письмо от 11 октября 1777 года.
[Закрыть]Существует много косвенных свидетельств об его исключительном обаянии. Вряд ли музыканту заурядной или неприятной внешности удалось бы так заставить полюбить себя в экспансивной Италии, как это случилось с Мысливечком. В словарях говорится, что в честь его слагали сонеты; тот же автор в словаре, хмурящий брови на «нереспектабельность» Мысливечка, называет его «fascinating» – слово, очень неадекватно переводимое у нас как очаровательный, обворожительный, обаятельный, а глагол «fascinate» – как «очаровывать взглядом» (почти гипнотизировать!); и он же, к сожалению, без ссылки на источники, сообщает, что у Мысливечка были романы с двумя знаменитейшими певицами века – Лукрецией Агуйяри и Катериной Габриэлли.
Вот еще одно свидетельство, и тоже из энциклопедии, и тоже, к сожалению, анонимное, хотя и напечатанное в очень солидном издании: «В 1763 году он (Мысливечек) появился в Венеции, где, благодаря личному своему обаянию (durch eine angenehme Persönlichkeit), добился всеобщей любви и заслужил дружбу тамошнего капельмейстера Пешетти в такой высокой степени, что тот обучил милого (liebenswürdigen) богемца контрапункту бесплатно» [15]15
Статья, посвященная в этой энциклопедии Мысливечку, вообще написана с большим подъемом.
[Закрыть]. Чтоб скупой и суховатый Пешетти, к тому времени сильно побитый жизнью, да и жить ему оставалось уже недолго, обучал кого-нибудь даром, надо было действительно «обворожить взглядом», и большего доказательства чего-то милого, привлекательного, располагающего к себе, нежели этот факт, как будто и выискивать не нужно.
И все же – наперекор фактам и письменным свидетельствам – перед глазами встает гравюра Нидерхофера во всей ее топорности и грубости, нарушающей очарование образа. Я не могла смириться с ней. Каюсь, с огромной неохотой поместила ее в первом издании своей книги. А издав, продолжала поиски.
Гравюра не оригинал портрета. Гравюра в эпоху, когда еще не было фотографий, могла лишь перенести оригинал иглою мастера или ремесленника-гравера на медь или дерево. Надо было найти рисунок, с которого она была сделана, может быть, для специального немецкого издания год спустя после смерти Мысливечка, – но где искать и найти? В итальянских архивах я не нашла и намека на существование этого оригинала.
Осенью 1967 года мне захотелось пересмотреть содержимое каталогов так называемого «Департамента музыки» Парижской национальной библиотеки. Дело в том, что рукописи Мысливечка, находящиеся в архиве Парижской консерватории, были уже более или менее известны. Французские музыковеды, заинтересовавшиеся чешским классиком, – Марк Пеншерль, Жорж де Сен-Фуа – исследовали их и о них писали. Но то, что имелось в музыкальном отделе Парижской национальной библиотеки, еще нигде как будто не упоминалось. И тут, как много, много раз в моих поисках, мне посчастливилось. Ученый консультант библиотеки, милейший русский парижанин Владимир Михайлович Федоров помог мне сделать новое открытие. В каталоге Музыкального отдела значилось:
Il Tamerlano. Fragments
Ms in 4°. Avec un portrait de Myslivececk.
Autographe.
MS 2367, a – e.
(Фрагменты из «Тамерлана»
Рукописи ин кварто. С портретом
Мысливечка. Оригинал.
№ 2367, а – е.)
Когда заказанная папка легла передо мною и мы с Федоровым раскрыли ее, на нас глянуло милое лицо с типичного для XVIII века медальонного портрета. Это был несомненный оригинал гравюры – те же черты, тот же нос с горбинкой, тот же платок на шее, прическа, поза, – те же и совсем другие?
Глаза не черные, а светлые; неподвижные зрачки, но уже не с запуганным выражением, а скорей задумчивым и пытливым; светлые, а не черные брови, почти белесые, с надбровными холмиками; светлые локоны слева и справа, удлиненная голова долихоцефала, а не обрубленная, брахицефальная, как у Нидерхофера. Изменения мельчайшие, чуть-чуть, с ничтожнейшим удлинением лица, шеи, плеч, и вместо грубо-кряжистого, ширококостного мужчины Нидерхофера – galantuomo своего века, человек несомненно высокого роста, легкий, тонкий, живой даже сквозь все условности и несхожести таких медальонных портретов. Я воспроизвожу его впервые, он нигде и никогда еще не воспроизводился. Пусть сам читатель сверит портрет и гравюру, чтоб увидеть разницу…
«Фрагменты» оперы «Тамерлан» тоже оказались автографичными. Это финал последнего акта оперы. Я видела весь оригинал «Тамерлана» там, где он сейчас находится – в Венском государственном архиве, – быть может, парижские «фрагменты» взяты из заключительной части венской рукописи.
Перейду теперь к вопросу, поставленному у меня под рубрикой «во-первых»: не мог ли тот самый, наиболее достоверный источник, из которого черпал Пельцль свои сведения, – родной брат, близнец Иозефа Мысливечка, Иоахим Мысливечек, присочинитьчего-нибудь в своем рассказе, именно из любви к брату, из обожания его? Уж очень в этом рассказе Иозеф выступает каким-то пай-мальчиком, что не слишком вяжется с другими биографиями крупных музыкантов. В самом деле, послушайте только Иоахима, говорящего нам устами (вернее – пером) Пельцля: «По окончании курса философии (nach geendigter Philosophie) отец заставил обоих сыновей изучить профессию мельника. Но одновременно он их послал к профессору математики, Фердинанду Шорру, у которого они, вместе с другими разделами математики, освоили также гидравлику. После чего Иозеф изготовил гидравлическую модель, как необходимую на звание мастера, и был записан в книгу мастеров мельничного дела города Праги». Именно это место, без критики взятое Ярославом Челедой и частенько цитируемое в энциклопедиях, возбудило во мне сомнения. Закончил с братом начальную школу – пусть так; поступил с братом в иезуитский колледж, где начал слушать и прослушал философию; занимался математикой у Шорра; сделал гидравлическую модель; стал мастером мельничного дела… Нет ли в этой цепочке подсунутого, вернее, самоотверженно отданного рукою любви какого-нибудь звена, которое в глазах пражских мещан должно было почитаться как сугубо положительное?
Иоахим, скромный мельник, много лет купался в лучах славы своего близнеца, он наверняка беспредельно гордился им, но ведь темная, страшная тень упала на эту славу. Добронравному пражскому семьянину приходилось слышать и терпеть от посторонних, что его брат был гуляка, участник пиров и оргий, расточитель денег, – а тут, в Праге, на мельнице, каждый дукат словно к рукам прилипал, прежде чем отдать его, – любитель женского пола и притом таких женщин, что сделали его безносым, на посмешище всего честного мира, вдобавок и умер брат не так, как полагается достойному, знаменитому человеку, а – чужие рассказывают – бедняком на соломе, всеми покинутый, чуть ли не оплеванный, похороненный на чужие деньги доброго англичанина, – что при всем этом могла переживать душа близнеца, питавшегося одной кровью со своим единоутробным братом и появившегося на свет божий лишь часом позже, чем он? Станьте сами на место Иоахима. Представьте себе, что вы рассказываете Пельцлю о дорогом покойнике. Вы не можете улучшить его конца, придать ему благообразия. Но вы увлеклись воспоминаниями о его начале и невольно – невольно – то, что делали и испытывали сами, начинаете приписывать любимому брату. Короче говоря, я решила сама перещупать эти звенья и проверить их точность.
4
Иезуиты были изгнаны из Праги австрийским императором Иосифом Вторым, но случилось это позже. Не только два близнеца Мысливечки, но и герой романа Алоиса Ирасека «Ф. Л. Век» еще застал иезуитов в полной своей славе и учился в иезуитском колледже или гимназии, так чудесно описанной Ирасеком в его романе. А «философией» [16]16
См. хотя бы комментарии к роману «Ф. Л. Век», т. IV, с. 624. Собрания сочинений Ирасека, изданного Гослитиздатом в 1956 году.
[Закрыть]назывались «старшие дополнительные классы при гимназиях, обязательные для тех, кто собирался поступить в университет или занять высокую должность». Говоря «окончив философию», Иоахим сказал Пельцлю именно это, то есть что оба они окончили старшие классы при Староместской гимназии.
Ну хорошо, иезуиты изгнаны, колледжи закрыты. А ведомости? То, что можно назвать архивом старой иезуитской гимназии в Праге XVIII столетия, точней – второй половины его, разве и это исчезло с лица земли? Сколько мне было известно, Ярослав Челеда, пересмотревший и изучивший множество документов из архива Старой Праги и ее церквей, ведомостями иезуитской гимназии не занимался. На мой вопрос, где могут быть эти ведомости, я очень долго ответа не получала. И наконец, мне посоветовали поискать в архиве Карлова университета и дали имя, к кому следует обратиться, – доктор Кучера.
И вот я иду в осеннее утро по набережной Влтавы к Карлову университету. Под косым теплым дождиком раннего сентября воды Влтавы желты, как крашенные под бронзу волосы. Вдалеке, сквозь мглу, высится громадина Вышеграда, словно корабль из сказки, на вздымленных серой пеной волнах. Справа – уходят одна за другой черные фигуры святых на Карловом мосту, силуэты их, даже в это сумрачное утро, завесившее всю Прагу кисеей дождя, необычайно жизненны, кажутся торопливыми, жестикулирующими. Нельзя привыкнуть и перестать любоваться Прагой – так она хороша, похожа только на себя и ни на какой другой город в мире. И если я пишу это сейчас, то не из-за одной любви к Праге. Бродила я по ней десятки раз, заходя чуть ли не в каждый дворик; вспоминала крохотную площадь Каролинума, когда попала в средневековые университетские дворики Оксфорда, вспоминала органную музыку ее церквей в полутемных храмах Италии, – словом, никак не могла сбросить ее из памяти, задвинуть и заглушить чем-то другим, даже более прекрасным. Но тут у выросшего перед глазами высокого корпуса остановилась, пораженная. Память Праги, ни разу не покидавшая меня ни перед чем прекрасным, здесь стала как бы в тупик и – стушевалась. Она стушевалась перед странным безобразием.
Не знаю и не спросила, кто строил эти мрачные современные казармы и прилепил к ним старинное почетное имя «Карлова университета», одного из самых старых университетов в Европе. Допускаю, что в музейных зданиях, носящих волшебные названия Каролинума и Клементинума, с их двориками, нишами, переходами и статуями, нет места для тех тысяч и тысяч студентов, которые рвутся сейчас, в нашем новом мире, к образованию, хотя учатся же студенты под вековыми портиками Болонского, у окон с железными решетками Падуанского и в старинных, как церкви, аудиториях Оксфордского университетов. Но неужели можно вот эту пустую, холодную, «железобетонную», ящикообразную пещеру назвать входом в Карлов университет, освященный тысячелетней традицией? Потоптавшись в прихожей, откуда уходили такие же голые лестницы на неуютные и холодные этажи, я, наконец, решилась остановить пробегавшую мимо кудрявую чешку-студентку.
– Доктор К учера? О, это наверху, совсем наверху, на самом верхнем этаже.
Добравшись до верхнего этажа, я действительно разыскала секретаршу доктора Кучера. Но, узнав, что мне нужно, она явно смутилась духом и даже запнулась слегка: ведомости ко-коллегии и-иезуитов? Самого доктора еще не было; позвонили ему домой; по телефону он наотрез отказался сообщить что-либо о ведомостях коллегии иезуитов, и тут только я узнала, что попала на кафедру марксизма-ленинизма.
– Быть может, вам нужен другой доктор К учера? – с облегчением произнесла секретарша. – Попытайтесь узнать у него. Это ниже, под нами. Нашей кафедрой заведует профессор Эдуард К учера, а тот, кого вам, вероятно, нужно, это доктор Станислав К учера.
Опять холодная и пустая лестница, холодный и голый коридор, похожий на те железные склепы, какими увлекались молодые советские архитекторы в самом начале Октябрьской революции, принимая их за стиль Лё Корбюзье. И опять не то – доктор Станислав К учера ведал кафедрой экономики (или политэкономии), и на меня попросту взглянули косо, как поглядели бы и у нас, в двадцатых годах, на подозрительного человека, интересующегося почему-то иезуитами. Оробев, я начала спускаться, спускалась все ниже и ниже и совсем внизу, уже без всякой надежды, столкнулась лицом к лицу с худощавым человеком, оказавшимся третьим доктором К учера, Карелом К учера, и как раз тем самым К учера, какой был мне нужен.
Было бы заманчиво поведать читателю, как долго и упорно рылась я в желтых от времени папках, пока они не выросли с гору, а я не ушла с головой в пыльные подвалы архива. Было бы еще заманчивей продлить для читателя таинственные поиски на месяцы, если не на годы, заставить его вместе со мною пережить лихорадку ожидания, горечь разочарований и неслыханную «эврика» открытия, потрясшую железобетонные стены узкой маленькой комнаты, где мы с третьим доктором К учера очутились. Но я не пишу романа, и, как ни тянет меня к художественному диалогу и замедленному сюжетному действию, нужно тут наступить своей «песне» на горло, тем более что все три доктора К учера могут сильно обидеться на меня за несоответствующую жанру книги беллетризацию. На самом деле все произошло до крайности просто.
Доктор Карел К учера, узнав, что я интересуюсь иезуитской коллегией, ее учебными программами и ведомостями за пятидесятые годы XVIII века, оживился, потому что был архивариусом и оживлялся вопросами по своей специальности. Он рассказал мне, что архивы Карлова университета, богатейшие – за много столетий, были частично уничтожены в немецкую оккупацию. Программа иезуитской коллегии – называлась эта последняя «Староместской гимназией» – не сохранилась, но приблизительно то же можно прочесть в так называемом «Трнавском сборнике», где рассказано, какие предметы преподавались иезуитами. Я посидела часок над «Ratio Studiorum», методикой иезуитского преподавания, и не успела как следует вчитаться в форму изложения иезуитами логики, как откуда-то снизу, из недр архивного царства, появился доктор Карел К учера с папкой в руках.
Он сдул с нее песочек наеденного мышами картона, положил передо мной на стол, раскрыл… двести с лишним лет назад были исписаны эти папки рукой учителя, или инспектора, или другого какого-нибудь чина, поставленного над юными душами учеников, а так же, как нынче, тянутся одна за другой фамилии учившихся ребят, зубривших, шаливших, трепетавших перед экзаменами, подобно зубренью, шалостям и трепету перед экзаменами наших детей и наших внуков. Всем этим сразу пахнуло на меня. Заблудиться в этих фамилиях, как в черепках, выкопанных из неведомой могилы бронзового века, было невозможно. Охватить воображением всех этих молодых «господ пражан» – domini pragensi, – представить себе их разные судьбы, переселить их в эпоху, когда на улицах Праги бродили герои исторических романов Алоиса Ирасека, у меня попросту не хватало времени. Я листала не больше двух-трех минут. Надо мной стоял и помогал мне листать и читать охваченный интересом третий доктор К учера. И мы очень скоро нашли нужные нам фамилии. Огромное волнение, как встреча с воскресшим из мертвых, охватило меня. И открытие оказалось настоящим открытием, потому что оно нежданно-негаданно перевернуло всю концепцию Пельцля, вслед за которым повторяли ее десятки авторов в словарях и энциклопедиях не только двух прошедших веков, но и нашего времени, самого последнего времени, вплоть до 1961 года.
Иоахим действительно любил брата так, как могут любить только близнецы, отдавая ему самое лучшее, что он знал за собой, свою репутацию, свои собственные заслуги, с его точки зрения значившие очень много.
Нет никакого сомнения, что первый ученик глядит из свидетельства иезуитской Староместской гимназии, выданного Иоахиму в месяце мае 1753 года; он и в гуманитарных науках преуспел, но также и в других, и он получил надлежащий документ об окончании «философии». А как же наш Мысливечек Иозеф? Рассказывает ведомость и о Иозефе, называя при этом и Староместскую гимназию, и того профессора, у которого он учился; на заглавном листе этой ведомости значится:
Nomina Philosophorum Vetero Pragae, qui tum anno 1752 vegente in 53, cum 1753 et 54 Lectiones Philosophicas exceperunt Profesore P. Ignatio Frantz S. Jesu.
To есть имена всех тех философов (обучавшихся на высших курсах, именуемых «Философией» и учрежденных при гимназии для тех, кто должен был идти дальше, в университет), слушавших в «Старой Праге» (имеется в виду Староместская гимназия в Праге, на Старом Месте) в учебные годы 1752–1753 и 1753–1754 лекции по философии у профессора падре Игнацио Франц, коллегия св. Иезуса (иезуитов).
Вот они, имена, среди которых так достойно был упомянут прилежный ученик Иоахим. Числится тут и Иозеф, неподалеку от Иоахима:
Dominus
Josephus Mysliveczek
Bohemus Pragensis
Nihil profecit, in logicae in Martii vale: decit lodem anno.
Ни капельки, абсолютно ничего – нихиль, не преуспел в логике Иозеф Мысливечек. Он не получил никакого свидетельства, это не «тестимониум», а просто запись; не получил никакого «тестимониума», потому что попросту выбыл еще в марте месяце из гимназии, – красноречивое «vale», связуемое в воображении с энергичным взмахом руки от себя в пространство – фьюить – вышел или его «ушли», выбыл или был выброшен за неуспех и нежелание учиться. Но, во всяком случае, «выбыл», и вдобавок задолго до конца учебного года. А как же фраза у Пельцля, явно продиктованная младшим близнецом: «По окончании философии оба мальчика»? Философию кончил только один мальчик. И это был Иоахим.
Но то, что брат Иозефа считал неуважительным сказать о брате и о чем он решил умолчать, отнеся к брату и свои успехи, и свое свидетельство, сейчас для тех, кто любит Мысливечка и хочет заполучить из бездны ушедшего времени живой его образ, кажется отнюдь не постыдным, а, наоборот, сразу оживляющим всю картину. В 1752–1753 годах Иозефу было пятнадцать-шестнадцать лет, переломный возраст, когда подросток находит себя, свои вкусы и интересы в жизни. Именно в эти годы отцы будущих великих писателей засаживали своих сыновей в конторы, готовя их в клерки, в юриспруденцию, что так типично рассказано Диккенсом и Коллинзом. Именно в эти годы будущих великих художников отцы заставляли изучать коммерцию и торговое мореплавание. И в эти годы будущие великие музыканты с головой уходили в музыку, убегая от отцовской лавочки, от отцовского ремесла. Здесь с благодарностью можно опять припомнить Ярослава Челеду.
Я писала, что у него в монографии метод: давать, как оглавление, фразу из некролога Пельцля, а потом развивать ее содержание на многих страницах путем разыскивания и публикации архивных документов, относящихся к затронутому у Пельцля отрезку времени. Но Ярослав Челеда сделал не только это. Открывая нужнейшие документы, он помог критически проверить ими Пельцля – и обнаружить в некрологе неточности. Для правильной реконструкции молодости Мысливечка эти неточности оказываются очень важными. Поглядим в некролог. За фразами об «окончании философии», построении «гидравлической модели» и записи Иозефа в «книгу мастеров мельничного дела города Праги» есть слова о «более благородном стремлении молодого мельника» (allein unser junge Müller fühlte bei sich einen ädleren Trieb) – он превосходно играл на скрипке. И так как отец его только что скончался(da eben sein Vater mit Tod abgegangen war), оставил он мельницу своему младшему брату… и целиком посвятил себя музыке.
Картина тут ясная: когда Мысливечек был уже «молодым мельником», «покончив» со всеми видами учебы и «попав в книгу мастеров мельничного дела», тогда будто бы как раз умер его отец, и Иозеф получил, наконец, свободу выбора: передал мельницу брату и вступил на тот путь, которым пришел к своей славе.
Но тут вступается Ярослав Челеда со своими документами. Никак не вяжутся эти документы с ясной картиной некролога. Все надо в ней переделывать! Иозеф не был и никак не мог быть «молодым мельником», когда умер его отец. Дело-то в том, что отец его, Матэй Мысливечек, умер 1 января 1749 года, когда обоим близнецам, родившимся 9 марта 1737 года, не было и полных двенадцати лет, и еще задолго до того, когда Иозеф, не в пример прилежному Иоахиму, поступил в Староместскую гимназию, ни в чем в ней не преуспел и покинул ее.
Документы, открытые и опубликованные Ярославом Челедой в его монографии, подводят нас к исключительно интересному пробелу. До сих пор, следуя за Пельцлем, словари давали типичную биографию Мысливечка, объясняя перемену в его жизни, важнейшую, глубочайшую, – разрыв с домашней обстановкой и переезд из Чехии в Италию, – тем, что при жизни отца он не смел этого сделать и, выполняя отцовскую волю, был пражским мельником, а как умер отец, тотчас бросил мельницу, передал все мельничные права и дела брату, а сам пошел изучать и писать музыку и ради музыки помчался в Италию.
Но, оказывается, вовсе не отец удерживал его дома. Вовсе не отец заставил его быть «молодым мельником». И вовсе не смерть отца повлияла на его решение бросить мельницу и эмигрировать. Между смертью отца в январе 1749 года и отъездом Иозефа Мысливечка в Италию поздней осенью 1763 года прошло не больше не меньше как почти полных пятнадцать лет! Старый Мысливечек умер, когда Иозефу еще не исполнилось и двенадцати, а покинул Иозеф родину, чтоб поселиться в Италии, когда ему было уже двадцать шесть лет от роду. Честь этого открытия принадлежит Ярославу Челеде, поставившему перед всеми нами, позднейшими исследователями Иозефа Мысливечка, труднейшую задачу – выяснить или хотя бы представить себе, что же происходило с Мысливечком на его родине, в Праге, в решающие годы его юности, молодости и зрелости и в наибольшую, по числу прожитых лет, половину всей его короткой жизни. И почему разорвал он кровную свою привязанность, покинув своего близнеца после того, как провел под одной с ним кровлей целых двадцать шесть лет?