Текст книги "Постижение"
Автор книги: Маргарет Этвуд
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Мы выносим из лодки вещи, а Эванс ждет, не выключая мотора. Получив от Дэвида плату, он равнодушно кивает, выводит лодку кормой вперед, потом разворачивается и стрелой уносится за мыс, рев мотора, отдаляясь, переходит в вой и глохнет вдали за выступами берегов. Озеро чуть плещется о землю, волны от лодки улеглись, остался только след в виде тончайшей радужной бензиновой пленки, фиолетовой, розовой, зеленой. Пространство покоится, ветер стих, озеро плоско раскинулось, серебристо-белое, впервые за весь день (и за много-много лет) до нас не доносятся звуки моторов, У меня чешутся уши и все тело – остаточное ощущение после вибрации, так обычно зудят ступни, когда снимаешь роликовые коньки.
Они бессмысленно топчутся – видимо, ждут от меня указаний, что дальше.
– Будем перетаскивать вещи наверх, – распоряжаюсь я и предупреждаю, чтобы они были осторожнее на мостках; от дождя (он теперь совсем мелкий, изморось) доски стали скользкими, и потом некоторые могли прогнить, еще провалятся.
Меня подмывает крикнуть: «Ау! Мы приехали!» – но я не решаюсь, не хочу услышать в ответ молчание.
Вскидываю на плечо рюкзак и иду по мосткам, а потом вверх к дому, по тропинке и по ступенькам, вырытым в крутом склоне, на каждой ступеньке уложена кедровая плашка и закреплена двумя клинышками. Дом стоит на вершине песчаного холма, их тут целая гряда, оставленная отступившим ледником. Только тоненький слой почвы и редкая лесная поросль удерживают песок на месте. А со стороны озера склон обнажен, срезан, и берег все время обваливается, давно уже нет закопченных камней и кострищ, оставшихся с того времени, когда здесь еще жили в палатках, и деревья над обрывом постепенно заваливаются, некоторые из тех, что сейчас клонятся, в мое время еще стояли совсем прямо. Сосны, рыжая кора шелушится, вся хвоя только на верхних ветках. На одной уселся зимородок и трещит, прерывисто, как будильник; они гнездятся в обрыве, роют себе жилища в песке, это способствует эрозии.
Перед домом все еще виднеется загородка из проволочной сетки, один край уже над самым обрывом. Ее так и не убрали, даже детские качели висят на растрепанных, истлевших, обросших лишайниками веревках. На них как-то не похоже – сохранять то, в чем больше нет нужды. Должно быть, ждали внуков – думали, будут гостить. Он бы, наверно, хотел основать целую династию, как у Поля, чтобы множились вокруг дома и потомки. Эта загородка – зримый Упрек, я не оправдала их надежд.
Но я не могла привезти сюда ребенка, я не научилась даже считать его своим и имени ему заранее не подобрала, как полагается будущим матерям. Он принадлежал мужу, муж навязал мне его, те месяцы, что он во мне рос, я чувствовала себя инкубатором. А муж отмеривал по граммам все, что давал мне есть, он скармливал меня младенцу, который должен был стать его двойником, он родился, и я уже больше была не нужна. Но ничего этого я доказать не могла, он держался хитро: все время повторял, что любит меня.
Дом стал меньше – это потому, догадываюсь я, что деревья вокруг заметно выросли. И посерел он как-то за эти девять лет, будто поседел. Стены сложены из кедровых бревен, но они стоят стоймя, а не лежат одно на другом: стоячие бревна короче, и с ними легче было управляться в одиночку. Кедровая древесина не самая лучшая, она скоро загнивает. Отец однажды заметил: «Я строил не навечно». И я тогда подумала: почему? Почему ты не построил его на веки вечные?
Я надеялась, что дверь будет отперта, но на ней замок, навешенный Полем. Я достаю из сумки ключи, которые он мне отдал, и приближаюсь с осторожностью: что бы я ни обнаружила там, за дверью, все может навести на его след. А вдруг он вернулся, но не сумел открыть запертую Полем дверь? Но ведь есть и другие способы проникнуть в дом – можно, например, разбить окно.
Следом за мной поднимаются Джо и Дэвид с остальными рюкзаками и пивом. Последней, напевая, появилась Анна, она несет мой портфель и бумажный мешок с продуктами.
Открываю деревянную наружную дверь и сетчатую внутреннюю. С порога внимательно оглядываю помещение, затем вхожу. Стол, покрытый голубой клеенкой, лавка, вторая лавка, на самом деле это деревянный ларь, пристроенный к стене, жиденькая кушетка на металлическом каркасе, которая раскладывается и превращается в кровать. Это мамино место. Здесь она иногда целыми днями неподвижно лежала под коричневым клетчатым пледом, глаза и щеки запавшие, ни кровинки в лице. Косясь на нее, мы разговаривали вполголоса, а она не слышала, даже когда обращались к ней; но потом, назавтра, она снова становилась прежней, такой, как всегда. И мы уверовали в ее способность, что бы ни было, возрождаться к жизни; мы перестали принимать всерьез ее недомогания, относились к ним как к естественным фазам, вроде окукливания. Когда она умерла, я была разочарована, я от нее этого не ожидала.
Все на своих местах. По крыше ударяют падающие с деревьев капли.
Они входят следом за мной.
– Вот здесь ты жила? – спрашивает Джо. Обычно он не задает мне личных вопросов, не могу понять, доволен ли он тем, что увидел, или немного подавлен. Он подходит к висящим на стене снегоступам, снимает один, старается занять руки.
Анна ставит продукты на кухонный столик и поеживается, обхватив локти.
– Жутко тут, должно быть, жить, – говорит она. – На отшибе…
– Нисколько, – отвечаю я. – Мне это казалось нормальным.
– Кто к чему привык, – замечает Дэвид. – По-моему, тут здорово.
Но говорит он не особенно убежденно.
В доме есть еще две комнаты, и я тороплюсь распахнуть двери. В каждой по кровати, полки, на стенах висит одежда – куртки, плащи, их всегда оставляли здесь. Серая шляпа, у него таких было несколько. В правой комнате на стене подробная карта района; в левой развешаны картинки, акварели, я теперь вспоминаю, что это я рисовала, когда мне было лет двенадцать-тринадцать; оттого, что я это забыла, мне немного не по себе.
Возвращаюсь в большую комнату. Дэвид оставил свой рюкзак на полу и завалился на кушетку.
– Вот черт, обессилел окончательно, – произносит он. – Кто-нибудь, откройте мне пивка.
Анна приносит и открывает ему банку, он похлопывает ее по заду и говорит:
– Вот это я люблю. Сервис.
Она себе и нам тоже достает по банке, и мы сидим на лавках и пьем. Теперь, когда мы перестали двигаться, чувствуется, что в доме холодно.
Запахи все знакомые – кедр, дровяная плита, деготь, которым пропитана пакля между бревнами, чтобы мыши не забирались. Задираю голову, осматриваю потолок, полки, там лежит стопка бумаг и рядом лампа, может быть, он работал перед этим, перед своим уходом. Среди бумаг может оказаться что-нибудь для меня: записка, распоряжение, завещание. Когда мама умерла, я тоже ждала, что, может быть, получу что-нибудь после нее, не деньги, но какую-то вещицу, знак. Долгое время по два раза в день ходила на почту, заглядывала в свой ящик, другого адреса я им никогда не сообщала, но ничего не прибыло. Возможно, она не успела.
Ни грязной посуды, ни разбросанных вещей, никаких следов. Кажется, будто в доме всю зиму никто не жил.
– Который час? – спрашиваю я Дэвида. Он протягивает мне руку с часами. Без малого пять. Придется мне заняться обедом, ведь все-таки это мой дом, они до некоторой степени мои гости.
В ящике за плитой нашлась растопка и несколько березовых поленьев, болезнь берез еще не добралась до наших краев. Отыскиваю спички и опускаюсь на колени перед плитой, я уже почти забыла, как это делается, но с третьей или четвертой спички удается растопить.
Снимаю с крюка глубокую эмалированную миску, беру большой нож. Они сидят и смотрят, не спрашивают, куда я собралась, правда, у Джо слегка встревоженный вид. Может быть, он ожидал, что я закачу истерику, и смущен тем, что ничего такого со мной не происходит.
– Схожу в огород, – говорю я, чтобы они не беспокоились. Они знают, где он находится, видели с воды, когда мы подплывали.
Дорожка от порога до калитки поросла травой, сорняки на грядках примерно месячные. Надо бы мне потратить пару часов на прополку, да не стоит, мы ведь здесь всего на два дня.
Из-под ног в разные стороны скачут лягушки, им здесь рай – рядом с озером, – сыро, мои полотняные туфли промокли насквозь. Обрываю несколько кустиков салата, которые не пошли в цвет и не набрали горечи; выдергиваю из земли луковицу и отшелушиваю коричневую отставшую кожицу, теперь она чистая, белая, похожая на глаз.
В огороде перемены: раньше с внутренней стороны забора подымались вьюны с яркими пунцовыми цветами. К ним подлетали кормиться пестрые колибри и зависали, часто-часто трепеща крылышками, так что невозможно было разглядеть. Потом образовывались стручки, они желтели, жухли и после первых заморозков лопались. Внутри оказывались горошинки, черно-фиолетовые и сиреневые. Я знала, что стоит раздобыть хоть несколько, и я сделаюсь всемогущей; но потом, когда я выросла и сумела дотянуться, ничего из этого не получилось. И слава Богу, надо сказать, потому что я понятия не имела, как употребить могущество, о котором мечтала; если бы я оказалась такой же, как и другие его обладатели, вышло бы одно зло.
Иду на морковную грядку и выдергиваю одну морковку, но ее не прореживали, морковь оказалась коротенькая, раздвоенная. Срезаю перья с луковицы и морковную ботву и бросаю на компостную кучу, овощи кладу в миску и иду обратно к калитке, прикидывая в уме время роста. В середине июня, не позже, он еще, по-видимому, был здесь.
У забора Анна. Она вышла мне навстречу.
– Где нужник? – спрашивает она. – Я сейчас лопну.
Я отвожу ее к началу дорожки и показываю.
– Ты как, в порядке? – спрашивает она.
– Конечно, в порядке, – отвечаю. Ее вопрос удивил меня.
– Мне очень жаль, что здесь никого не оказалось, – произносит она похоронным голосом, округлив свои зеленые глаза, будто это ее горе, ее крушение мира.
– Ничего, – утешаю я ее. – Пойдешь вот по этой дорожке, там в конце увидишь. Расстояние порядочное. – Я смеюсь. – Смотри не заблудись.
Спускаюсь на мостки, зачерпываю миской воду и мою овощи. Внизу подо мною в воде плывет пиявка – это хорошая, в красную крапинку, она колышется, будто маленький вымпел на ветру. А есть плохие – желтые, в серых пятнах. Эти нравственные различия ввел мой брат, одно время они его очень занимали. Очевидно, под влиянием войны все у него делилось на хорошее и плохое.
Я жарю гамбургеры, мы ужинаем, и я мою посуду в щербатом тазу, а Анна вытирает; тем временем уже совсем стемнело. Из ларя, что у стены, достаю постели и стелю нам. Им Анна сама может постелить. Он, должно быть, спал в большой комнате на кушетке.
Но они не привыкли укладываться с наступлением темноты, да и я тоже отвыкла. Меня беспокоит, как бы им не было скучно без телевизора и прочих развлечений; ищу, чем бы их занять. Под стопкой одеял нашлась коробка домино и колода карт. На полках в обеих спальнях много книг в бумажных обложках, главным образом детективы, чтиво для отдыха. Но есть и специальная литература по дендрологии и разные справочники: «Съедобные растения и побеги», «Насадка искусственных мушек», «Обычные грибы», «Как построить бревенчатую хижину», «Полевой определитель птиц», «Ваша фотокамера»; он верил, что, обзаведшись соответствующими наставлениями, можно любое дело выполнить самому. А вот его уголок с серьезными книгами: английская Библия, которую он ценил за литературные достоинства, полный Бернс, босуэлловская «Жизнь Джонсона», «Времена года» Томпсона, избранные Голдсмит и Купер. Он любил, как он их называл, рационалистов XVIII века, для него это были люди, избежавшие разлагающего воздействия индустриальной революции и познавшие тайну золотой середины, уравновешенной жизни. Он говорил, что все они возделывали каждый свой огород. Я была потрясена, когда потом уже узнала – собственно, это муж мне рассказал, – что Берне был алкоголик, Купер – сумасшедший, доктор Джонсон страдал маниакально-депрессивным психозом, а Голдсмит нищенствовал. С Томпсоном тоже, помнится, что-то оказалось не так, он его называл «эскапистом». После этого я началалучше к ним относиться, они перестали быть идеальными.
– Сейчас зажгу лампу, – говорю я, – можно будет почитать.
Но Дэвид возражает:
– Да ну, охота была читать, это и в городе можно. Он крутит свой транзистор, но ничего не может поймать, кроме гула и какого-то вытья, накатывающего волнами, которое можно считать пением, да еще комариного шепотка по-французски.
– Вот дерьмо, – говорит он. – Хотел послушать, какой счет.
Это он про бейсбол, он болельщик.
– Можно поиграть в бридж, – предлагаю я, но никто не хочет.
Немного погодя Дэвид говорит:
– Ну-с, деточки, пора достать нашу травку.
Он развязывает рюкзак и роется в глубине, а Анна сразу замечает;
– Глупо было туда прятать, станут искать, туда в первую очередь полезут.
– К тебе за пазуху они в первую очередь полезут, – отвечает ей Дэвид, улыбаясь. – Такую роскошь, да чтобы они обошли своим вниманием? Можешь не волноваться, бэби, я знаю, что делаю.
– А я иногда начинаю сомневаться, – говорит Анна.
Мы выходим, спускаемся к воде и сидим на сыром бревне, смотрим на закат, покуриваем. На западе гаснут серо-золотистые облака, а на юго-востоке в ясное Небо всплывает луна.
– Здорово, – говорит Дэвид, – получше, чем в городе. Если бы еще вытолкать отсюда под зад коленкой этих фашистских свиней – янки и капиталистов, отличное было бы местечко. Только кто тогда останется?
– О Господи, – вздыхает Анна. – Завелся.
– Но как? – спрашиваю я. – Как их вытолкаешь?
– Надо организовать бобров, – отвечает Дэвид. – Пусть перегрызут их всех, а иначе никак. Толстопузый американский банкир шагает себе по Уолл-стрит, а его подстерегают бобры, сваливаются ему на шею с телефонного столба, и – хруп, хруп! – с концами. Не слышали про последний проект государственного флага? Девять бобров мочатся на лягушку.[19]19
Намек на десять канадских провинций, из которых одна – Квебек – франкоязычная. – Здесь и далее примечания переводчика.
[Закрыть]
Шутка старая и плоская, но я все равно смеюсь.
Немного пива, немного травки, пара анекдотов, чуточку политики – золотая середина. Мы – новая буржуазия, ведем разговоры, словно не на природе, а в колледже в перерыве между занятиями. Но все-таки я рада, что они со мной, не хотелось бы мне очутиться здесь в одиночестве; утрата, пустота готовы наброситься на меня из-за угла, присутствие этих людей служит мне защитой.
– А вы отдаете себе отчет, – рассуждает Дэвид, – что это государство возведено на костях мертвых животных? Мертвые рыбы, мертвые тюлени, бобры в этой стране – то же самое, что негры в Штатах, В Нью-Йорке слово «бобер» даже употребляется как ругательство – штрих, на мой взгляд, весьма характерный.
Он увлекся, поднял голову и смотрит на меня сквозь темноту горящими глазами.
– Мы тебе не студенты, – говорит Анна. – Ложись-ка лучше вот сюда.
Он ложится головой ей на колени, и она гладит ему лоб, я вижу, как движется взад-вперед ее рука. Они женаты уже девять лет, Анна мне говорила, что вышла замуж примерно тогда же, когда и я. Но она старше меня. Видно, они знают какой-то секрет, какой-то особый подход, рецепт, который мне открыть не удалось; а может, он был неподходящий человек. Я думала, это получится само собой, без моего старания, я стану составной частью семейной четы, пары людей, связанных и уравновешивающих друг друга, как деревянные мужчина и женщина из домика-барометра, который висит у Поля. Сначала все было хорошо, но потом он переменился, когда я вышла за него, когда он женился на мне, когда мы заключили брак на бумаге, Я до сих пор не понимаю, почему от подписи на каком-то документе должно что-то зависеть, но он стал предъявлять требования, хотел, чтобы делалось по его, как ему нравится. Надо было нам по-прежнему спать вместе и этим ограничиться.
Джо обнимает меня за плечи, я держусь за его пальцы. А перед глазами у меня – черно-белый буксирчик, который когда-то плавал по озеру, помнится, он был низкий, вроде баржи, он медленно тащил к запруде плоты, и я всегда махала с берега, когда они проплывали, и люди мне тоже махали в ответ. У них был на палубе такой маленький домик, с окошками, с трубой на крыше, Я думала: вот бы так жить, в плавучем доме, возить с собой все необходимое и людей, которые тебе дороги; захочешь перебраться в другие края – ничего нет проще.
Джо сидит и раскачивается взад-вперед, это может означать, что ему хорошо. Опять поднимается ветер, обдувает нас, тепло-прохладный, текучий, деревья у нас за спиной вскидывают ветви, их шелест похож на журчание; озеро отсвечивает ледяным блеском, жестяная луна разбивается на мелкой ряби. Закричала гагара, и у меня по коже бегут мурашки, каждый волосок встает дыбом – со всех сторон к нам возвращается эхо; здесь все отдается так гулко.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Меня будит птичья песня. Только-только светает, в городе в это время даже уличное движение еще не началось, да и я научилась от него не просыпаться. Раньше я могла бы определить, какая это птица; но теперь уши отвыкли, я вслушиваюсь, а звуки сливаются. Они поют, как грузовики гудят, цель одна – обозначить свою территорию; зачаточный язык. Лингвистика – вот чем мне надо было заниматься, а не искусством.
Джо тоже наполовину проснулся, что-то мычит, натянул одеяло на голову, как монашеский капюшон. Оно было заправлено в ногах под тюфяк, но выбилось, и теперь его тощие голые ноги открыты, пальцы торчат жалобно, как картофельные ростки, проклюнувшиеся в мешке. Интересно, будет ли он помнить, что разбудил меня сегодня затемно, сел и внятно спросил: «Где это? Где я?» С ним это бывает каждый раз, как мы ночуем на новом месте, «Все в порядке, – сказала я ему, – я здесь». А он: «Кто? Кто? Кто?» – будто курица заквохтала, но позволил уложить себя обратно на подушку. Я в такие минуты боюсь к нему прикасаться – а вдруг он примет меня за кого-то из своих врагов, которые ему снятся? Но он понемногу начал доверять моему голосу.
Я разглядываю часть его лица, не закрытую одеялом, веко и нос сбоку, кожа белая, будто он все время жил в погребе, что так и есть, мы обитаем в погребах; борода темная, почти черная, захватывает шею и под одеялом соединяется с волосами на спине. У него волосатая спина, гораздо волосатее, чем обычно у мужчин, такая теплая на ощупь, как у игрушечного мишки, хотя, когда я ему это сказала, он, кажется, усмотрел в моих словах оскорбление своего достоинства.
Стараюсь понять, люблю я его или нет. Вообще-то это не имеет значения, но всегда наступает такой момент, когда им становится важнее знать, чем просто спокойно жить, и они непременно задают этот вопрос. Он, правда, до сих пор не спрашивал. Но ответ лучше подготовить заранее, уклончивый, если угодно, или, не малодушничая, начистоту, но по крайней мере тебя не застанут врасплох. Пробую оценить его по статям: он хорош в постели, лучше, чем тот, кто был до него, мрачен, но с ним не трудно, мы платим за квартиру пополам, и он много не разговаривает, это большое достоинство. Когда он предложил, чтобы мы поселились вместе, я согласилась без колебаний. Собственно, это далее не было принятием решения – так заходишь в магазин и вдруг покупаешь аквариум с золотыми рыбками или кактус в горшке, не потому, что тебе давно хотелось, а потому, что видишь их перед собой на прилавке. Он мне нравится, с ним мне приятнее, чем без него, но, конечно, лучше бы он значил для меня хоть чуточку больше. Чего нет, того нет, но это меня огорчает. После своего замужества я ни к кому не испытываю чувств, развод – это как ампутация, остаешься в живых, но какой-то части тебя больше нет.
Лежу с открытыми глазами. Это была моя комната; Анна и Дэвид спят в соседней, где карта, а здесь на стенах рисунки. Красотки в экзотических нарядах, с выпуклыми челками на лбу, с оттопыренными красными губами и торчащими щетинистыми ресницами, в десятилетнем возрасте я любила, чтобы все было «шикарно», это была моя религия, и такие рисунки служили мне иконами. Красотки стоят в напряженных позах, как на модных картинках, одна рука в перчатке уперта в бок, одна нога выставлена вперед. Туфли с квадратными задранными носами на прямых каблуках и платья без бретелек, с напуском, как у Риты Хейворт, а юбки широкие, вроде балетных пачек, и на них пятна, изображающие блестки. Я тогда не очень хорошо рисовала, пропорции не соблюдены, шеи получились слишком короткие, а плечи несуразно широкие. Должно быть, мне образцом служили продававшиеся в городе картонные куклы-кинозвезды – Джейн Пауэлс, Эстер Уильяме, – на их плоских телах были нарисованы купальнички, и надо еще было вырезать ножницами по чертежам богатый гардероб; вечерние туалеты, кружевные рубашечки. Ими владели и распоряжались девочки в белых блузках и серых джемперах, с косичками вокруг головы под розовыми беретами, – приносили их в школу и на переменах выставляли в ряд, голых, картонных, на ледяном ветру, прислонив к обшарпанной кирпичной стене, ногами прямо в снег, сочиняли для них балы и званые вечера, праздники и всевозможные торжества с бесконечными переодеваниями, – рабы удовольствий.
Под картинками на стене за кроватью висит на гвозде какая-то куртка из серой кожи. Старая куртка, кожа потрескалась и лупится. Я смотрю на нее и постепенно узнаю: это мамина, когда-то она носила ее и держала в карманах подсолнечные семечки. Я думала, она ее давно выкинула; ей здесь не место, он Должен был куда-нибудь ее деть после похорон. Одежду умерших надо сжигать вместе с их телами.
Поворачиваюсь на бок и отпихиваю Джо к стене, чтобы было место поджать колени.
Всплываю снова, немного погодя. Джо уже не спит, он откинул с головы одеяло.
– Ты опять разговаривал во сне, – говорю я ему. Иногда мне кажется, что он больше разговаривает во сне, чем наяву.
Он невразумительно рычит:
– Есть хочется. – Потом, помолчав: – Что я говорил?
– Что всегда. Спрашивал, где ты и кто я. Интересно было бы услышать, что ему снилось;
раньше мне тоже снились сны, но больше не снятся.
– Вот скучища, – говорит он. – И все?
Я откидываю одеяло и спускаю ноги на пол, тоже своего рода подвиг: здесь даже в разгар лета ночи холодные. Спешу одеться как можно скорее и выхожу растапливать печь. В большой комнате перед кривым пожелтевшим зеркалом босая, в нейлоновой ночной рубашке стоит Анна. Рядом на кухонном столе – косметическая сумочка на молнии; Анна накладывает грим. А ведь правда, я ни разу не видела ее ненакрашенной; без розового румянца и скошенных, оттененных глаз лицо у нее оказывается на удивление поблекшим, как у видавшего вида пупса, настоящее ее лицо – это то, которое она рисует. Кожа на ее обнаженных руках вся в пупырышках.
– Здесь это необязательно, – говорю я ей, – Здесь некому на тебя смотреть.
Те же слова мне в четырнадцать лет один раз сказала мама, огорченно глядя, как я мажу себе губы густо-оранжевой помадой «Танго танджерин». Я ей объяснила, что это для практики.
Анна отвечает шепотом:
– Он не любит, когда я не накрашена. – А потом, противореча самой себе: – Он не знает, что я крашусь.
Подумать только, на какие хитрости ей приходится идти – или это самоотверженность? Каждое утро вылезать тихонечко из постели, пока муж еще не проснулся, а вечером ложиться, только когда уже погашен свет. Возможно, Дэвид благородно притворяется, но она так ловко себя ретуширует и размалевывает – вполне может быть, что он и вправду не догадывается.
Пока плита нагревается, я выхожу – сначала по дорожке в маленький домик, потом обратно и вниз к озеру, обмыть ладони и лицо, Потом иду к нашему холодильнику – это металлический мусорный бачок, врытый доверху в землю, с плотно завинчивающейся – от енотов – крышкой, да еще сверху тяжелая доска. Когда к нам раз в году приезжали на полицейском катере инспектора охотнадзора, они не верили, что мы обходимся без электрического холодильника, и переворачивали все вверх дном – искали, не прячем ли мы незаконный улов.
Лезу за яйцами; бекон хранится под домом в ящике из проволочной сетки – продувает, а мухам и мышам не достать. У старых поселенцев этим же целям служили погреб и коптильня, отец вносил усовершенствования в общепринятые схемы.
Приволакиваю продукты в дом и принимаюсь готовить завтрак, Джо и Дэвид уже встали. Джо сидит на лавке у стены, лицо у него заспанное. Дэвид разглядывает в зеркало свой подбородок.
– Могу подогреть воды, если хочешь побриться, – предлагаю я, но его отражение ухмыляется, он трясет головой.
– Да ну, я лучше отпущу себе симпатичную бороденку.
– И не думай даже, – говорит Анна. – Я не люблю, когда он целует меня бородатый, похоже на… – Она употребляет неприличное слово и сразу же прикрывает рот рукой, будто сама же испугалась. – Ужас, что я говорю, да?
– Грязный у тебя язык, женщина, – произносит Дэвид. – Она вообще некультурная и грубая.
– Конечно. Всегда такая была.
Короткий дивертисмент, публика – мы с Джо, но Джо все еще где-то внутри себя, где он обычно прячется, а я стою у плиты и обжариваю бекон, мне Недосуг ими любоваться, поэтому они заканчивают представление.
Я опускаюсь на корточки и открываю заслонку, чтобы поджарить тосты на углях. Неприличных слов больше не существует, они все нейтрализовались и превратились в обыкновенные части речи; но я помню свое чувство смущения и недоумения, когда узнала, что есть слова грязные, а остальные негрязные. Французские ругательства все взяты из религии, во всяком языке самые неприличные слова первоначально обозначали то, чего люди больше всего боятся, в английском это – тело, оно внушает еще больший страх, чем Бог. Можно также сказать: «Господи Иисусе» – и выразить этим злобу или отвращение, О религии я узнала так, как большинство детей в то время узнавали о сексе: не в подворотне, а на посыпанном песочком школьном дворе во время зимних занятий. Они собирались кучками, держались за руки в варежках и шептались. Меня страшно напугал их рассказ о том, что на небе находится мертвый человек, который следит за каждым моим поступком, и я им в отместку за это объяснила, откуда берутся дети. Матери некоторых звонили моей и жаловались, но, по-моему, я была потрясена гораздо больше, чем они: они-то мне не поверили, а я их слова приняла на веру.
Тосты готовы, бекон тоже; я раскладываю его по тарелкам, а вытопленный жир сливаю в огонь и отдергиваю руку от языка вспыхнувшего пламени.
После завтрака Дэвид спрашивает:
– Какая повестка дня?
Я объясняю, что хочу пройти по тропе, которая тянется на полмили вдоль берега; отец мог отправиться по ней за дровами. Имелась еще и другая тропа, она уходила в глубь острова почти до самого болота, но она была тайная и принадлежала брату, теперь ее, наверно, уже не различишь.
Уплыть с острова он не мог: обе лодки стоят в сарае, а алюминиевая моторка на цепи, примкнута на замок к стволу дерева, у мостков, и оба бензиновых бака пусты.
– Он может быть либо на острове, либо в озере, больше негде, – говорю я.
А сама мысленно противоречу себе: кто-то мог за ним заехать сюда и переправить в деревню на другом конце озера – самый верный способ исчезнуть; может быть, его еще с осени здесь нет.
Но это все пустые домыслы; не редкость, что люди пропадают в лесах, это случается постоянно. Одна маленькая оплошность: отошел зимой слишком далеко от дома, пурга здесь поднимается внезапно, или ногу подвернул, не можешь ступить, весной мошка с тобой разделается, она забирается под одежду – и за один день человек, весь в крови, впадает в беспамятство. Только я не могу допустить такой мысли, отец слишком много всего знал и был слишком осторожен.
Я даю Дэвиду мачете, большой нож, неизвестно, в каком состоянии окажется тропа, может быть, придется прорубаться; Джо несет топор. Перед выходом я густо опрыскиваю им лодыжки и запястья жидкостью от кровососов, и себе тоже. Когда-то я была к ним нечувствительна, выработался иммунитет; но теперь я его утратила, на ногах и на теле с вечера вздулись пупырышки и чешутся. Любовь на севере: поцелуй и шлепок.
Пасмурно, повисли низкие тучи, тянет слабый юго-восточный ветер, вот-вот хлынет дождь, а может, обойдет стороной, погода здесь – карманами, как нефтяные месторождения. Тропа ведет между забором и берегом, трава и плети дикой малины – по шею, проходим компостную кучу и место, где сжигали мусор. Надо было порыться, посмотреть, насколько давняя там зола. Есть еще яма, куда сбрасывали и засыпали обгорелые сплющенные консервные жестянки, их можно было раскопать. Мой отец – как бы предмет археологических изысканий.
Тропа сворачивает в лес, поначалу она вполне проходима, хотя встречаются гигантские, низко спиленные пни – все, что осталось от деревьев, которые росли здесь до того, как начался лесосплав. Такими огромными деревья не будут больше никогда, их убивают, как только они обретают ценность, большие деревья теперь редкость, вроде китов.
Лес становится гуще, ищу глазами зарубки на стволах; они еще видны, хотя прошло четырнадцать лет; вокруг ран образовались наплывы древесины, это шрамы.
Начинается подъем; и снова меня настигает мой муж, он специалист по таким мимолетным появлениям, воспоминаниям в рамочке. Четкий и ясный образ на фоне белой стены. Он выводит на ней свои инициалы с изящными росчерками, показывает мне, как это делается, шрифты – один из предметов, которые он преподавал. Там есть и другие вензеля, но его самый крупный, он оставляет свою мету. Когда и где это было, точно не помню; в большом городе, до нашей женитьбы; я стою рядом, прислонясь к стене, и любуюсь тем, как зимнее солнце высветило его скулу и чеканный профиль, благородный, орлиный, будто на римской монете, тогда еще все, что он ни делал, было совершенством. Рука в кожаной перчатке. Он говорил, что любит меня, магическое слово, которое должно было освятить все вокруг; никогда больше этому слову не поверю.
Горечь, с какой я о нем вспоминаю, удивляет меня; «виноватой стороной» ведь была я, это я от него ушла, он мне ничего не сделал. Он хотел ребенка, это нормально, хотел, чтобы мы были мужем и женой.
Утром, когда мы мыли посуду, я решила справиться у Анны. Она вытирала тарелки и напевала обрывки из рок-песенки «Целые горы сластей».
– Как вам это удается? – спросила я.
Она перестала петь.
– Что именно?
– Жить вместе. Оставаться в браке.
Она взглянула на меня быстро, словно бы с подозрением.
– Мы рассказываем друг другу анекдоты.
– Нет, правда, – не отставала я. Если есть какой-то особый секрет, я хотела его узнать.
И тогда она мне много чего наговорила, вернее, не мне, а в невидимый микрофон, словно бы подвешенный у нее над головой; люди, когда дают советы, начинают говорить эдакими особенными радиоголосами. Она сказала, что нужна безоглядность, эмоциональный контакт, это все равно как летишь с горы на лыжах, наперед не знаешь, что тебя ждет, просто отпускаешь – и вниз очертя голову. Что отпускаешь-то? – хотелось мне у нее спросить, я ее слова примеряла на себя. Может, у меня потому и не вышло ничего, я не знала, что именно надо отпустить. Для меня это было скорее не спуск с горы, а прыжок с обрыва. Именно такое было у меня чувство все время, пока я была замужем, – будто я в воздухе, и лечу вниз, и меня ждет удар о землю.