Текст книги "Постижение"
Автор книги: Маргарет Этвуд
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Утром я помню, как начал проступать оконный переплет; должно быть, я не спускала глаз с окна почти до света. А может, мне это приснилось, иногда человеку снится, будто он бодрствует.
Завтракаю консервированной тушенкой, разогретой в горшке, и растворимым кофе. Слишком много окон смотрит на меня, я пересаживаюсь на лавку у стены, чтобы видеть их все сразу.
Составляю грязную посуду в таз вместе со вчерашней и выливаю на нее остаток горячей воды. Потом поворачиваюсь к зеркалу и хочу причесаться.
Но когда я берусь за щетку, по руке моей пробегает страх, ко мне вернулась прежняя сила, но в другой форме, должно быть, просочилась из земли, когда была гроза, Я понимаю, что щетка для меня под запретом, и в зеркале мне находиться тоже нельзя. В последний раз разглядываю свое искаженное стеклянное лицо: светло-голубые глаза, кожа красная, загорелая, волосы спутанные, торчат со сна, – отражение мешает видеть. Не самое себя видеть, а вообще. Поворачиваю зеркало стеклом к стене, больше оно не сможет держать меня внутри себя, как душа Анны сидела, запертая, в золотой пудренице, вот что мне надо было разбить, а не кинокамеру.
Отпираю окно и вылезаю наружу; и сразу же страх меня отпускает, словно разжалась рука на горле. Мне нужны правила; где можно находиться, где нельзя. Надо будет прислушаться повнимательнее, если я им доверюсь, они сообщат, что мне разрешается. Напрасно я, наверно, не впустила их ночью, будет ли еще такая возможность?
Забранная сеткой площадка с качелями и песочницей для меня под запретом, я это чувствую без прикосновения. Спускаюсь к озеру. Вода спокойная, ровная, по воде разводы пыльцы, из заливов, из-за островов восходит туман, солнце выжигает его на подъеме, солнечный свет горячий и яркий, словно пропущенный сквозь увеличительное стекло. На воде что-то поблескивает, плывущее животное или мертвое бревно; в тихую погоду они выплывают далеко от берега. В воздухе пахнет влажной почвой, совсем по-летнему.
Ступила на мостки, и сразу страх говорит мне «нет», на берег мне можно, а на мостки нельзя. Умываю руки, стоя на плоском камне. Важно все делать по порядку и не думать ни о чем постороннем. Какой жертвы они ждут? Чего хотят?
Потом, удостоверившись, что угадала верно, возвратилась наверх, лезу в дом. В печке еще тлеет огонь, разведенный к завтраку, я подкладываю полено и открываю тягу.
Расстегиваю замок, на портфеле, вынимаю рисунки и машинописный текст «Квебекских народных сказок», в городе они всегда смогут достать другой экземпляр, вытаскиваю моих беспомощных принцесс и золотую птицу Феникса, неуклюжую и мертвую, как чучело попугая. Листы сминаю, подкладываю в печку по одному, чтобы не задушить пламя, туда же идут тюбики с красками и кисти, больше они уже не воплощают мое будущее. Надо найти какой-то способ ликвидировать портфель, сжечь его невозможно. Провожу по нему крест-накрест острием большого ножа – все, зачеркнут.
Снимаю с левой руки кольцо и бросаю в огонь, на жертвенник, едва ли оно расплавится, но по крайней мере очистится, выгорит кровь, следующая очередь будет за ним, не мужем. Все, что от человека, подлежит уничтожению – кольца, круги и нахальные бумажные квадраты. Сую руку под матрац, достаю альбомы и блокноты и вырываю листы: красотки, разрисованные головки на телах-силуэтах, солнца и луны, кролики перед архаическими домиками-яйцами, мой мнимый покой, его войны: самолеты, танки и астронавты в скафандрах; должно быть, на другом краю земли мой брат чувствует, как с плеч у него упала тяжесть и свобода оперила ему руки. Даже и материнский завет, волшебную женщину-вместилище и божество с рогами, их тоже надо пресуществить. И дамы на стенах с дынеобразными бюстами и юбками-абажурами, памятники моей деятельности.
И их деятельности тоже. Карту вон со стены, и наскальные изображения, оставленные отцом мне в наследство, и фотоальбом, последовательность маминой жизни, заключенная в снимки. Мои лица скручиваются трубочками, чернеют, поддельные отец и мать превращаются в гладкий пепел. Между мной и ими стоит преграда времени, я струсила, побоялась впустить их в мою эпоху, в мои стены. Теперь придется мне войти к ним.
Когда все бумажное прогорело, я разбиваю стаканы, и тарелки, и ламповое стекло. Затем выдираю по одной странице из каждой книги: из Босуэлла, из «Загадочного происшествия в Стербридже», из Библии, из «Обыкновенных грибов», из «Строительства бревенчатой хижины»; чтобы сжечь их все до последнего слова, понадобилось бы чересчур много времени. Все, что невозможно разбить, – сковороду, эмалированную миску, ложки, вилки – сваливаю на пол. Потом большим кухонным ножом полосую по разу все одеяла, простыни, постели, палатки, и, наконец, мою собственную одежду, и мамину серую кожаную куртку, и папину серую фетровую шляпу, и плащи: эти скорлупы больше не нужны. Я их упраздняю, мне нужно свободное пространство.
Убедившись, что ничего не осталось в целости и огонь в печке дотлевает, я ухожу, захватив с собой одно из порезанных одеял, оно мне понадобится, пока не вырастет мех. Дом у меня за спиной защелкивается на все запоры.
Выпрастываю ноги из туфель и спускаюсь к воде, песок мокрый, холодный, в рябинах после дождя. Сваливаю одеяло на камень, а сама вхожу в озеро и ложусь. Когда вода пропитала меня всю, снимаю одежду, сдираю с тела, точно обои со стены. Мои вещи колышутся рядом в воде, рукава – как надутые воздухом пузыри.
Лежу навзничь на песке, голова покоится на камне, безвредная, как планктон, волосы расплылись по воде, колышутся, текут. Земля вращается и прижимает к себе мое тело, вот так же она притягивает луну; с неба бьет солнце, красный огонь и пульсирующие лучи, сжигая мою ложную оболочку, сухой дождь пронизывает меня и разогревает кровяное яйцо, которое я в себе ношу. Погружаю голову под воду, чтобы промыть глаза.
У берега – гагара; наклонила голову, потом вскидывает ее и кричит. Меня она видит, но не обращает внимания, считает принадлежностью ландшафта.
Очистившись, я выхожу из озера, оставив там свое искусственное тело, оно плывет по воде, как безжизненное чучело, раскачивается на волнах, которые я подняла своими шагами, тычется сбоку в мостки.
Когда-то одежду оставляли у алтаря; эта жертва частичная, а боги требовательны, они хотят все, до последней черты.
Солнце уже на полпути к зениту, я проголодалась. Пища, которая в доме, – под запретом, мне нельзя залезать обратно в клетку, в деревянный ящик, Нельзя также использовать консервы в жестянках и стеклянных банках, стекло и железо под запретом. Направляюсь в огород, брожу между грядок, потом, завернутая в одеяло, сажусь на корточки. Ем зеленый горошек прямо из стручков и сырые желтые бобы, пальцами очищаю от земли морковь, все-таки надо будет прежде вымыть ее в озере. Одна поздняя клубничина, я нашла ее среди спутанных сорняков и усов. Красная пища, цветом как сердце, она самая лучшая, священная; за ней следует желтая, потом синяя; зеленая пища – это смесь синей и желтой. Выдергиваю свеклу, соскребаю с нее землю, вгрызаюсь, но у нее чересчур твердая кожура, я еще не набралась сил.
На закате жадно пожираю вымытую морковь, которая была спрятана у меня в траве, и часть капустного кочана. В нужник мне ход заказан. Оставляю горку навоза, помета, прямо на траве, ногой закидываю его землею. Так поступают все норные звери.
Устраиваю себе логово у поленницы; снизу подстилка из палых листьев, сверху наискось стоят сухие палки, переплетенные свежими сосновыми прутьями. Забираюсь туда, сворачиваюсь клубком, с головой укрываюсь одеялом. Здесь много комаров, одеяло они прокусывают, но лучше их не бить: на запах крови летят другие. Сплю урывками, как кошка; у меня болит желудок. В окружающем пространстве – шорохи; гукает сова – то ли за озером, то ли у меня внутри, дали придвигаются. Поднялся легкий ветерок, у берега бормочут маленькие волночки; многоязыкая вода.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Меня будит свет, пятнистый, проникающий сквозь ветки шалаша. Кости мои ноют, в теле хозяйничает голод, живот – как накачанный воздухом поплавок, вздутое акулье брюхо. Жарко, солнце почти что на полдне, я проспала все утро. Выползаю наружу и бегу на огород, где еда.
Остановила меня калитка. Вчера я могла в нее войти, а сегодня не могу: они действуют постепенно, Стою, прислонившись к забору, мои ступни оставили звериный след на мягкой влажной земле, пропитанной дождем, росой, водой, просачивающейся из озера. Резкий спазм в животе, я делаю шаг в сторону и ложусь в высокую траву, Там сидит лягушка, леопардовая, в зеленую крапинку, глаза с золотистой каемкой; предок. Она – одно со мной, блестящая, недвижимая, только горло дышит.
Отдыхаю, лежа на земле и подперев голову руками, стараюсь забыть о голоде, сквозь проволочные шестиугольники смотрю в огород: ряды, квадраты, колышки, подпорки. Рай для растений, они удлиняются прямо на глазах, впитывая влагу корнями, разгоняя ее по мясистым стеблям, выпотевая листьями, которые распалились в лучах солнца до ярко-зеленого румянца, – и сорняки, и законные растения одинаково, никакой разницы; а в земле вьются черви, розовые жилки.
Забор неприступен для всех, кроме сорнячьего семени, птиц и непогоды. Снизу вдоль него тянется ровик в два фута глубиной, выложенный давленым стеклом, битыми банками и бутылками, поверх еще присыпано гравием и землей, сурку и скунсу не подкопаться. Лягушки и змеи пролазят, но им разрешается.
Огород – это ухищрение, фокус. Без ограды его бы не было.
Я теперь поняла правила: они не могут находиться в огражденных, выделенных, местах; даже если я распахну двери и ворота, все равно им нельзя войти в дома и клетки – только снаружи, по свободным проходам, они не признают пределов. Чтобы говорить с ними, я должна приблизиться к тому состоянию, в которое перешли они, Как ни хочется есть, я не могу соблазниться забором, я уже так близко, не поворачивать же назад.
Но что-нибудь съедобное и незапретное должно быть. Что бы такое поймать? Раков? Пиявок? Нет, еще нет. Вдоль тропы растут съедобные растения, грибы; ядовитые я знаю и те, что мы собирали, тоже среди них – такие, которые едят сырыми.
Есть еще лесная малина на кустах, немного перезрелая, но есть, краснеют лозы. Я сосу ягоды, пронзительная сладость, кислота во рту, зернышки хрустят на зубах. Углубляюсь в лес по тропе, по туннелю, от деревьев прохлада, иду и высматриваю внизу, что бы можно было съесть. Пища насущная, они укажут мне пищу, ведь они всегда считали, что надо уметь выжить.
Мне снова попались розетки из шести листиков, сразу две, выкапываю хрусткие белые корневища и принимаюсь жевать, не откладывая до того времени, когда можно будет помыть их в озере. Под зазубренными ногтями у меня чернеет земля.
А вот и грибы, бледные, ядовитые, их я отложу на потом, когда буду готова, невосприимчива, и древесные наросты, желтая пища, желтые пальцы, тут же. Почти все они уже перестоялись, сморщились, но я отламываю те, что понежнее. Долго держу во рту, прежде чем проглотить, отдает гнилью, плесенью, сомнительный вкус.
Что еще? Еще что? Пока довольно. Я присаживаюсь, завернувшись в одеяло, отсыревшее в траве, ноги у меня совсем застыли. Этого мне не хватит, может быть, я сумею изловить птицу или рыбу, одними руками, это будет по-честному. Он уже растет во мне, что им требуется, они все равно отбирают, если я не напитаю его, он возьмет себе мои зубы, кости, волосы у меня поредеют, будут выпадать пригоршнями. Но я сама его там поместила, вызвала к жизни, покрытое шерстью божество с хвостом и рогами, оно уже образуется, возникает. Матери богов, что они ощущают, Когда из живота струится свет и голоса? Тошноту, головокружение? Желудок у меня больно сжимается, я наклоняюсь, зажимаю голову между колен.
Медленно бреду по тропе обратно. Что-то неладное у меня с глазами, а ноги освободились, они выдвигаются по очереди в нескольких дюймах над землей. Я просвечиваю, как ледышка, вся прозрачная, кости и младенец, который во мне, видны сквозь зеленую паутину плоти, темные полосы ребер, студенистые мышцы; и то же самое осталось с древесными стволами, они светятся, кору и древесину пронизывает внутреннее каление.
Лес взмывает кверху, огромный, он был таким до того, как его вырубили, стоят застывшие колонны солнечного света; валуны плывут, тают, все состоит из воды, даже камень. В каком-то языке вообще нет существительных, одни глаголы, их только надо на миг задержать.
Зверям не нужна речь, зачем говорить, если слово – это ты.
Прислоняюсь к дереву, я – клонящееся дерево.
Вырываюсь опять на яркое солнце и валюсь с ног, головой о землю.
Я не зверь и не дерево, деревья и звери растут и движутся во мне, я – место.
Надо встать, я встаю – из земли, пробивая корку. Теперь я стою, я снова существую отдельно. Натягиваю одеяло на плечи, голову выставляю вперед.
Слышно, как кричат, галдят сойки, словно обнаружили врага или пищу. Там, где они, находится дом, я иду к ним вверх по склону холма. Вижу их на деревьях, между деревьями, воздух рождает птиц. Они продолжают галдеть.
И тут я вижу ее. Она стоит перед домом в своей серой кожаной куртке, одна рука протянута, волосы распущены по плечам, мода тридцатилетней давности, когда меня еще не было. Лицо повернуто ко мне вполоборота, я вижу его только сбоку. Она замерла, не шевелится, она кормит птиц – одна сидит у нее на запястье, другая – на плече.
Я остановилась. Сначала я ничего не чувствую – кроме того, что нисколько не удивилась: здесь ее место, она спокон века здесь стоит. Я смотрю, но ничего не изменяется, и тогда я пугаюсь, я вся холодею от страха: боюсь, что это не на самом деле, что это бумажная кукла, вырезанная моими глазами, сожженная карточка, стоит мне моргнуть – и она исчезнет.
Наверно, она это почувствовала, ощутила мой страх. Она спокойно поворачивает голову и смотрит на меня, мимо меня, словно знает, что кто-то там есть, но разглядеть не может. Сойки снова подымают галдеж, взлетают, тени от их крыльев проносятся по крыльцу, и ее уже нет.
Я подхожу к тому месту, где она стояла, Сойки здесь, они скачут по деревьям, орут на меня; на кормушке еще осталось немного крошек, часть они сбросили на землю. Задираю голову и смотрю на них, ищу среди них ее, которая из них она? Они скачут по веткам, ерошат перья, крутят головами, разглядывают меня то одним глазом, то другим.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Снова день, тело мое выныривает из сна. То, что я слышу, – это звук мотора, катер, нападение. Времени почти нет, когда я проснулась, они уже вошли в залив, сбавили скорость и готовятся пристать к мосткам. На четвереньках выбираюсь из своего логова, на спине у меня одеяло, коричневая маскировочная клетка. Бегу, пригибаясь, дальше в лес и, упав на живот, заползаю в чащу орешника, откуда можно смотреть.
Наверно, их прислали на охоту за мной те, остальные, попросили их, а может быть, они из полиции; или же это просто экскурсанты, любознательные туристы. Эванс, конечно, рассказал в магазине, и теперь знает вся деревня. А может быть, война началась, вторжение, это американцы.
Доверять им нельзя. Еще примут меня за человека, за голую женщину, завернутую в одеяло. Возможно, что они именно за ней и приехали, если она ничья, бегает на воле без хозяина, почему не взять ее себе? Они не поймут, что я такое на самом деле. Но если догадаются, то застрелят меня, проломят мне череп дубиной, подвесят за ноги на дереве.
Выбираются на мостки из лодки, человек, наверно, пять их там, мне плохо видно, не различаю лиц, мешают травинки и листья. Но я чую их тошнотворный запах, пахнет непроветренными помещениями, автобусными остановками и табачным дымом, засаленная плюшевая обивка внутри рта, привкус медной электропроводки и денег. Они красные, в зеленый квадратик и синюю полоску, я не сразу спохватываюсь, что ведь это не кожа, а флаги, Настоящая их кожа над воротничками – белая, выщипанная, только сверху – кустики волос, как мех с проплешинами, или зацветшая колбаса, или павианий зад. Они эволюционируют и находятся на полпути к машине, избыточная плоть атрофирована; прохудилась и гниет, как аппендикс.
Двое из них подымаются от воды по ступеням к дому. Они разговаривают, речь их слышна отчетливо, но достигает моих ушей лишь в виде бесформенных звуков, как иностранное радио. Говорить они могут либо по-английски, либо по-французски, но я не узнаю ничего похожего на язык, знакомый и слышимый с детства. Вот они кряхтят, скребут подошвы, пролезли в дом – может быть, в дверь, а может, через разбитое окно. Слышен скрежет стекольных осколков под сапогами. Один из них засмеялся – как спицей по грифельной доске.
Остальные трое задержались на мостках. Раздается крик: верно, нашли мою одежду, один, я вижу, опускается на колени. Джо это или нет? Стараюсь представить себе, как выглядит Джо. Но не все ли равно, он мне не поможет, он будет на их стороне; наверно, это он дал им ключи.
Те двое выходят из дому и, топая сапогами, спускаются обратно на мостки. Их ненастоящие шкуры свободно болтаются на плечах, хлопают на ветру. Столпились все вместе, громко, визгливо стрекочут, как магнитофон, включенный не на ту скорость, всполошно размахивают вилками и ложками, которыми оканчиваются их конечности. Может быть, решили, что я утопилась, на них похоже.
«Тихо!» – велю я себе и закусываю руку, но не могу сдержаться, смех все равно прорывается, неожиданно для меня самой. Я тут же смолкаю, но поздно, они меня уже услышали. Резиновые подошвы, прогрохотав по мосткам, спрыгивают на песок, пуленепробиваемые головы устремляются ко мне, кто же это может быть? Дэвид и Джо, Клод из деревни, Эванс, Малмстром-лазутчик, американцы, человеки, они здесь, потому что я отказалась продать дом. Он не мой, он ничей, говорю я им, вам незачем меня убивать. Кроличья тактика: замри, быть может, тебя не заметят, а нет – так беги!
Между нами изрядная дистанция, к тому же я босиком. Бегу неслышно, ныряю под ветви, забираю в сторону, к тропе на болото, там каноэ, я должна добраться первая. На открытой воде они в своей моторке могут меня обойти, но, если я скроюсь на болоте среди корней и мертвых стволов, они меня не достанут, они должны будут брести по топи, грязь там жидкая, она засосет их, как бульдозеры. Треск у меня за спиной, грохот их сапог, завывание человеческой речи, электронные сигналы, которыми они между собой обмениваются, гукают, они изъясняются цифрами – голос разума. На бегу они лязгают металлом о металл, обвешанные оружием, одетые в листы железа.
Но они побежали в обход и теперь сближаются, пять железных пальцев, сжимающихся в кулак. Поворачиваюсь и бегу по тропе назад. Есть еще другие приемы, например влезть на дерево, но нет времени и нет дерева подходящей высоты. Спрятаться за валунами – это да, но только ночью, а не сейчас, да и валуны не попадаются, все ушли глубоко в землю, когда понадобились мне. Остается одно: бежать; хотя я молюсь, сила оставила меня, все оставило меня, далее солнце не на моей стороне.
Сворачиваю к озеру, берег здесь крутой, отвесный, почти один песок. Добегаю доверху и съезжаю вниз, коленом и локтем прорыв в песке два желоба, надеюсь, они не заметят следов. На спине у меня одеяло, не белеет нигде ни пятнышка, лицом прижимаюсь к обрыву, к древесным корням, торчащим из песка. Корни витые, это кедр. Одну ступню я поранила, и локоть тоже, чувствую, как кровь сочится из ран, будто древесный сок.
Лязг и крики проносятся надо мною, удаляются, затем опять начинают приближаться. Я не двигаюсь, главное – не выдать себя. Они сошлись вместе в лесу, разговоры, смех. Может быть, они захватили с собой еду, корзинки и термосы, может быть, для них это нечто вроде пикника. Мое сердце сжимается и разжимается, я прислушиваюсь.
Вдруг меня словно в бок толкает звук включенного мотора. Вылезаю наверх и прячусь за частоколом стволов; если остаться на обрыве, они могут увидеть меня с воды. Стук мотора, нарастая, вырвался из-за мыса, они проносятся внизу подо мной, близко, камнем можно докинуть. На всякий случай пересчитываю головы: пять.
Так уж они устроены, не могут никого оставить в покое, не могут допустить, чтобы у других было то, чего нет у них. Сижу на высоком берегу и зализываю царапины; шкура у меня пока еще не выросла, рано.
Пробираюсь обратно к дому, укоряя богов, хотя они в общем-то спасли меня, иду хромая, кровь сочится из раны на ступне, но уже не так обильно. А что, если они понаставили капканов? Пожалуй, лучше не возвращаться в логово. Звери, попадаясь в капкан, отгрызают себе лапу, чтобы освободиться, способна ли я на это?
У меня не было времени ощутить голод, даже сейчас он существует как бы вне меня, он не настойчивый. Похоже, что я привыкаю к нему, скоро смогу совсем обходиться без пищи. Позже пройду тропой, которая ведет через лес, там в конце есть каменный мыс, поросший черничником.
Когда я подошла к сараю, страх, моя волшебная сила, снова дает себя ощутить: ступням из земли передается какое-то беззвучное гудение. Мне запрещено ходить по дорожкам. Все, к чему прикасался металл, осквернено, топор и мачете расчищали тропы, порядок создается ножами, Его работа была неправильной, в действительности он был их соглядатаем, изучал деревья, считал и давал имена, чтобы затем другие могли разравнивать и копать. Теперь он это, конечно, уже понял. Я схожу с дорожки, протоптанной подошвами, и спускаюсь к озеру по откосу.
Он стоит у забора спиной ко мне и смотрит в огород. Вечерний солнечный свет косо сквозит между стволами на холме, падает на него, одевая оранжевой дымкой, он весь колеблется, как под водой.
Он осознал, что вторгся сюда непрошеным гостем, его дом, ограды, костры и тропы – это все акты насилия. И вот теперь его собственный забор не допускает его, как ложка не допускает любовь. Он хочет, чтобы этому пришел конец, чтобы все ограды пали и лес потек обратно в те места, которые расчистила его мысль: репарации.
«Отец», – говорю я.
Он оборачивается, и это вовсе не отец. Это – тот, кого мой отец здесь видел, кого рано или поздно неизбежно встретишь, если пробудешь здесь в одиночестве слишком долго.
Я не пугаюсь, мне путаться нельзя, это слишком опасно; он смотрит на меня какое-то время своими желтыми глазами, волчьими глазами без глубины, но светящимися – такими бывают глаза зверей ночью в свете автомобильных фар. Рефлекторы, Он не одобряет меня, но и не осуждает, он говорит мне, что ему нечего мне сказать, кроме того, что он – вот он.
Потом его голова откидывается в другую сторону одним неловким движением, почти обламывается на плечах: я его не интересую, я часть пейзажа, что угодно – дерево, скелет оленя, скала.
И я понимаю, что вижу перед собой, правда, не отца, но то, чем он теперь сделался. Я ведь знала, что он не умер.
Из озера выпрыгивает рыба.
Выпрыгивает идея рыбы.
Выпрыгивает рыба, вырезанная из дерева, с крапинками краски на боках; или нет, рыба с рогами, нарисованная красным на отвесном каменном обрыве, дух-покровитель. Она повисает в воздухе, живая плоть, ставшая иконой, он опять изменил облик, возвратился в воду. Сколько разных обличий он может принимать?
Она висит в воздухе, а я смотрю, смотрю, наверное, час или больше; но потом она падает и оживает, по воде широко расходятся круги; теперь это опять обыкновенная рыба.
Я подхожу к забору и действительно вижу следы ног, две ступни рядышком, отпечатанные в грязи. Дыхание у меня убыстряется: значит, правда я его видела. Но следы маленькие, с пальцами, я вставляю в них свои босые ноги, и оказывается, они – мои.