Текст книги "Постижение"
Автор книги: Маргарет Этвуд
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
За ужином мы допиваем пиво, Дэвид хочет порыбачить, это последний вечер, я оставляю посуду на Анну, беру лопату и жестянку из-под горошка и иду в дальний конец огорода.
Копаю в зарослях сорняка вблизи компостной кучи, поднимаю лопатой комок земли и просеиваю его в пальцах, выбирая червей. Земля жирная, черви извиваются, они розовые и красные.
Никто тебя не любит,
Не ценит, не голубит.
Пойди на огород, наешься червяков.
Была такая дразнилка, ее пели друг другу на переменах, смысл у нее обидный, но, может быть, они съедобны. В сезон их продают, как яблоки, у дороги, на щитах можно прочесть: VERS 5f,[21]21
Черви 5 фунтов (франц.).
[Закрыть] иногда 5f, потом исправлено на 10f – инфляция. На уроке французского языка я verse libre[22]22
Свободный стих (франц.). Здесь ошибка, основанная на омонимии слов: Vers – черви и verse – стихотворение.
[Закрыть] сначала перевела как «свободные черви», и она сказала, что я много себе позволяю.
Кладу червей в жестянку, подсыпаю им немного земли. Несу, прикрыв ладонью; они уже толкаются теми концами, где у них голова, хотят вылезти, Прикрываю жестянку обрывком бумажного пакета и стягиваю резинкой. Мама была запасливая: резинки, бечевки, булавки, стеклянные банки – для нее депрессия так и не кончилась.
Дэвид свинчивает взятое у кого-то удилище; оно из фибергласа, я в такие не верю. Я снимаю со стены старый стальной спиннинг.
– Пошли, – говорю я Дэвиду. – Вот этим можешь ловить на дорожку.
– Покажи, как зажигается лампа, – просит Анна. – Я останусь, почитаю.
Мне не хочется оставлять ее здесь одну. Опасения мои связаны с отцом: что, если он затаился где-то на острове и, привлеченный светом, вдруг возникнет в окне, точно огромная ночная бабочка; или же, если он сохранил хоть каплю рассудка, спросит, кто она такая, и велит ей убираться из его дома. Пока мы держимся вчетвером, он не покажется – он всегда не любил скопления людей.
– Это неспортивно, – заявляет Дэвид.
Я говорю, что без нее будет слишком маленькая осадка, а это чистая неправда, мы и так перегружены, но она принимает на веру мое авторитетное мнение.
Пока они устраиваются в лодке, я снова иду в огород и ловлю леопардового лягушонка – на всякий пожарный случай. Сажаю его в стеклянную банку и протыкаю в крышке несколько отверстий для воздуха.
Ящик для снастей, от него идет застарелый рыбный дух, запах прежних уловов; сую туда жестянку с червями, лягушку в склянке, нож, охапку папоротника, на котором рыбы будут исходить кровью.
Джо уселся на носу, за ним Анна, подстелив спасательный жилет, лицом ко мне, потом, на другом спасательном жилете, Дэвид, он сидит ко мне спиной, переплетя ноги с Анниными. Перед тем как оттолкнуться, я прицепляю к леске Дэвида золотисто-серебряную рыбку с красным стеклянным глазом и насаживаю на нее червяка, за бочок, чтобы он аппетитнее извивался с обоих концов.
– Бр-р-р, – произносит Анна, ей все видно.
«Им не больно, – говорил брат. – Они ничего не чувствуют».
«Тогда почему они так корчатся?» – спрашивала я. И он объяснял, что это от натяжения нервов.
– Что бы ни случилось, держитесь посередине лодки, – распоряжаюсь я.
Мы грузно выплываем из залива. Я чересчур много на себя взяла, я же столько лет не садилась в каноэ, у меня теперь мускулы никуда не годятся. Джо на носу загребает веслом, будто перемешивает в озере воду половником, корма у нас задрана. Да только им все равно не понять. Хорошо еще, думаю я, что наше существование не зависит от сегодняшнего улова. Муки голода, люди прокусывают себе руку и сосут кровь – вот что приходится делать иной раз в спасательных шлюпках; или же рыбная ловля по-индейски: нет наживки – вырежь у себя кусок мяса.
Берег острова отдаляется у нас за кормой, здесь мы вне опасности. Над лесными вершинами разбежались в небе барашки облаков, а внизу, у воды, тихо, тепло и влажно, это к дождю. Рыба любит такую погоду, комары тоже, но опрыскиваться нельзя: попадет на наживку – и рыбы почуют.
Правлю вдоль берега «большой земли». Из прибрежной заводи взлетает, хлопая крыльями, опытный рыболов – голубая цапля, летит над нами, вытянув вперед шею с длинным клювом, сзади протянуты лапы, летучая змея. Заметила нас, крякнула хриплым птеродактилем и взмыла повыше; взяла курс на юго-восток, там они раньше гнездились большой колонией, наверно, и сейчас живут. Теперь надо внимательнее следить за Дэвидом. Медная леска наискось уходит за борт, разрезая воду и чуть-чуть вибрируя.
– Ну как, берет? – спрашиваю.
– Подергивает вроде малость.
– Это блесна вертится, – говорю я. – Опусти конец удилища пониже; как почувствуешь потяжку, пережди секунду и резко дергай, понял?
– Ясно, – отвечает он.
У меня устали руки. Сзади меня слышится тиканье – это лягушонок подскакивает в банке и бьется головой в крышку.
Мы подходим к крутому каменному обрыву, и я велю Дэвиду сматывать леску. Здесь мы будем удить с лодки на плаву, он может пустить в ход свою собственную снасть.
– Анна, готовься, – острит он. – Я пущу в ход мою собственную снасть.
Анна говорит:
– О Боже, без этих шуточек ты никак не можешь, а?
Он довольно посмеивается и крутит катушку, леска бежит из воды, роняя капли; бледно сверкнула, поднимаясь из глубины, трепещущая блесна, Когда она начинает прыгать по поверхности, приближаясь к борту, я вижу, что червяка нет, на крючке только обрывок кожицы. Я раньше удивлялась, как это примитивные блесны с глазами африканских идолов могут обмануть рыб, но, видно, и рыбы кое-чему научились.
Мы стоим прямо под обрывом, это высокая каменная стена, совсем как искусственное сооружение, слегка даже нависающая, с одним небольшим выступом, вроде ступеньки, на полдороге к верху. В трещинах растет бурый лишайник. Я нанизываю на удочку Дэвида свинцовое грузило и другую блесну с новым червем и забрасываю; ярко-розовый червяк уходит под воду, становится все темнее, бурее и теряется в тени под скалой. Сейчас уже рыбы, мелькающие черными торпедами, должно быть, заметили его, обнюхивают, толкают носами. Я верю в них, как другие люди верят в Бога: я их не вижу, но знаю, что они есть.
– Сиди тихо, – говорю я Анне, она вдруг вздумала устроиться поудобнее. – Рыбы слышат.
Тишина; день меркнет; из лесу доносятся влажные спиральные трели дрозда, они всегда поют на закате. Дэвид дергает: ничего.
Я велю Дэвиду сматывать: червяка опять нет. Вынимаю из банки лягушонка, последнее средство, и надежно нацепляю его на крючок, а он пищит. До сих пор это всегда делали за меня другие.
– Черт, ну и бесчувственная же ты, – говорит Анна. Лягушонок уходит под воду, дрыгая ногами, будто плывет кролем.
Все сосредоточенно ждут, даже Анна. Чувствуют, что это моя последняя карта. Я гляжу в темную глубину, для меня это всегда был вид духовной деятельности. У брата была другая техника, он стремился их перехитрить, а мое средство – молитва, вслушивание.
Отче наш, иже еси на небесех,
Пожалуйста, пусть рыба поймается.
Позже, когда я узнала, что это не действует, – просто: «Пожалуйста, поймайся», заклинание рыбы, или гипноз. Он вылавливал их больше, чем я, но я воображала, что мои пошли на крючок добровольно, что они сами решили умереть и заранее простили меня.
Кажется, и лягушонок не сработал. Но нет, магия действует, удилище вдруг изгибается, как прут лозохода. Анна вскрикивает.
Я говорю:
– Держи лесу натянутой.
Но Дэвид, забыв обо всем на свете, крутит катушку и при этом тихонько стонет. Вот рыба уже у самой поверхности, вот она выскакивает из воды и зависает в воздухе – совсем как фотография в баре, только движущаяся. Потом снова ныряет, тянет лесу, отпускает, думает, наверно, что так ей удастся освободиться, но, когда она снова выпрыгивает в воздух, Дэвид изо всех сил дергает удилище, и рыба, описав дугу, шлепается в лодку – это он напрасно, могла бы сорваться, – прямо на Анну. Анна отшатывается с воплем: «Уберите ее от меня!», отчего каноэ едва не переворачивается. Джо, чертыхнувшись, хватается за один борт, я для равновесия откидываюсь к другому, Дэвид тянется за рыбой. Она скользит по шпангоутам, бьет хвостом, разевает пасть.
– На вот тебе нож, – говорю я. – Хрясни ее повыше глаз.
Я протягиваю ему зачехленный ножик, мне бы не хотелось приканчивать ее самой.
Дэвид ударяет, промахивается; Анна закрывает лицо ладонями и охает. Рыба, хлопая плавниками, ползет ко мне, я наступаю на нее одной ногой, хватаю у Дэвида нож и, торопясь, бью с размаху рукояткой ножа, проламывая череп, по рыбе пробегает легкая дрожь, дело сделано.
– Кто это? – спрашивает Дэвид, он потрясен, но и горд тоже.
Все смеются от радости, торжества и облегчения – совсем как на парадах в конце войны, которые показывали в кинохронике; мне это приятно. Веселое эхо отдается от отвесной скалы.
– Это пучеглазая, – отвечаю я. – Щука. Мы ее съедим на завтрак.
Крупный экземпляр. Я поднимаю ее, крепко зацепив пальцами под жабры, они могут цапнуть и вырваться, даже когда мертвые. Кладу ее на ворох папоротника и мою руки и нож. Один глаз у нее вытаращен, и мне становится не по себе, потому что это я убила, я причинила смерть; но я понимаю, что это глупость, иногда убивать – вполне правильно: для еды, например, или врагов, рыбу, комаров, и ос тоже – если их разводится чересчур много, льют в их гнездо крутой кипяток. «Не троньте их, и они вас не тронут», – говорила мама, когда осы садились прямо на тарелку. Тогда еще дом не был построен, мы жили в палатках. Отец объяснял, что осы развиваются циклами.
– Здорово, а? – говорит Дэвид; он возбужден и хочет, чтобы его похвалили.
– Бр-р-р, – морщится Анна. – Вся скользкая, я ее есть ни за что не буду.
Джо кряхтит, по-моему, он завидует.
Дэвид хочет еще раз попытать счастья; это как азартная игра: останавливаешься, только когда проиграешь. Я не напоминаю ему, что у меня больше нет магического лягушонка; достаю червяка и предоставляю ему наживить самому.
Он принимается удить, но удача ему больше так и не улыбнулась. Анна опять заерзала, и в эту минуту я слышу отдаленный комариный писк – моторка. Прислушиваюсь: может быть, она идет куда-то в другое место; но она огибает мыс, и писк превращается в рев мотора, она коршуном устремляется на нас, большая, целый катер, из-под носа белыми гребнями отваливает вода. Выключили мотор и, скользя, подплывают к нам, поднятая ими волна подбрасывает наше каноэ. На носу у них американский флаг, другой такой же вьется за кормой, а на борту два раздраженных бизнесмена с бульдожьими мордами, экипированные по последнему слову, и тощий, бедно одетый парень из деревни, проводник. Узнаю Клода измотеля, он смотрит на нас волком – верно, считает, что мы браконьерствуем в его угодьях.
– Ловится? – орет один из американцев, обнажая зубы, дружелюбный, как акула.
Я кричу: «Нет!» – и пинаю Дэвида. Он бы, конечно, ответил утвердительно, хотя бы просто им назло.
Второй американец швыряет в воду недокуренную сигару.
– Не слишком-то многообещающее местечко, – ворчливо говорит он Клоду.
– Раньше здесь хорошо клевало, – говорит Клод.
– На будущий год я еду во Флориду, – заявляет первый американец.
– Сматывай, – говорю я Дэвиду. Дольше оставаться здесь не имеет смысла. Если они выловят хоть одну рыбину, они обоснуются здесь до утра, а если ближайшие четверть часа им ничего не принесут, они врубят мотор и с оглушительным воем понесутся на своем суперкатере по всему озеру, распугивая рыбу. Эта публика такая, всегда норовят поймать больше, чем способны съесть, и ради этого пускали бы в ход динамит, если бы не рыбнадзор.
Мы когда-то считали их безобидными, забавными и совсем беспомощными, даже чем-то располагающими к себе, вроде президента Эйзенхауэра. Как-то раз мы встретили двоих на волоке, они тащили на себе жестяную лодку с мотором, чтобы потом не надо было грести; треск от них по кустарнику шел такой, что мы сначала приняли их за медведей. А один со спиннингом объявился откуда-то у нашего костра и сразу же умудрился ступить обеими ногами в огонь, спалил свои новые туристские ботинки; когда он забрасывал снасть, размахнулся с такой силой, что приманка – живой пескарик в прозрачном пластиковом мешочке с крючками – залетела в кусты на том берегу. Мы смеялись над ним у него за спиной, а потом спросили, уж не белок ли он приехал сюда ловить, но он не рассердился и показал нам свою автоматическую зажигалку для костра, и набор котелков со съемными ручками, и складное походное кресло. Они любят все складное.
На обратном пути мы держимся ближе к берегу, стараемся не выходить на открытую воду – вдруг американцам взбредет в голову промчаться на полном ходу у нас под самой кормой, они так иногда делают, для смеха, а на их волне наша лодочка может и перевернуться. Но мы покрыли только половину расстояния, когда они с гулом проносятся мимо и исчезают в небытии, как марсиане в новомодном фантастическом фильме; теперь можно вздохнуть спокойно.
Вернемся домой, я первым делом подвешу нашу рыбину на крючок и мылом смою с рук шелуху и соленый подмышечный запах. Потом засвечу лампу, затоплю плиту и сварю какао. Только сейчас я перестала чувствовать себя здесь незваной гостьей. И знаю почему; потому что завтра мы наконец уезжаем. Остров останется в распоряжении отца: безумие – личное дело безумца, это я полностью признаю; как бы он тут ни жил – все лучше, чем психушка. Перед выездом я сожгу его рисунки, они свидетельствуют о чем не надо.
Солнце село, мы скользим назад в сгущающемся сумраке. Голос гагары вдали; мелькают летучие мыши, снижаются у самой воды, она теперь гладкая; все, что стоит на берегу: белесые камни, сухие деревья, – повторяется в ее темном зеркале. Такое ощущение, будто кругом – бесконечное пространство; или же вообще никакого пространства, только мы и черный берег, протяни руку – достанешь, вода, отделяющая нас от него, словно бы не существует, Плывет отражение лодки, в ней – мы, шевелятся удвоенные озером весла. Словно скользим по воздуху, ничем не поддерживаемые снизу; подвешенные в пустоте, плывем домой.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Рано утром Джо будит меня; руки у него по крайней мере умные, они движутся по мне внимательно, как руки слепца, читающего по азбуке Брейля, умело, точно вазу, формуют меня, исследуют; повторяют ходы, уже испробованные прежде; они знают, что делают, помнят, как лучше, и мое тело отвечает, предугадывает его действия, искушенное, четкое, как пишущая машинка. Самое лучшее, когда их не знаешь. Вспоминается одна фраза, шуточная тогда, но теперь исполненная грустного смысла, чьи-то слова в темной машине после школьной вечеринки: «Напяль мешок на голову – и не узнаешь кто». Я тогда не поняла, но потом часто думала об этом. Почти похоже на старинный герб: двое соединены в любовном объятии, а на головах мешки, и чтобы ни щелочки для подглядки. Хорошо это было бы или плохо?
Потом, когда мы передохнули, я встаю, одеваюсь и иду готовить рыбу. Она всю ночь провисела на веревке, пропущенной через жабры и подвязанной к ветке дерева, недосягаемая для навозников, енотов, выдр, норок, скунсов. Отвязываю веревку и несу рыбу на берег потрошить и резать на куски.
У самой воды становлюсь коленями на плоский камень, рядом кладу нож и тарелку под филе. Это была не моя работа, ее всегда делал кто-нибудь другой – брат, отец. Отрубаю голову и хвост, вспарываю брюхо и распластываю две рыбьи половины. В желудке нахожу полупереваренную пиявку и еле узнаваемые остатки рака. Взрезаю тушку вдоль спины и потом еще с обеих сторон по боковой линии, получаются четыре филея, голубовато-белые, прозрачные. Потроха будут зарыты в огороде, они – удобрение.
Мою в озере четыре куска рыбной мякоти, и в это время на мостки спускается Дэвид с зубной щеткой в руке.
– Эй, – говорит он, – это и есть моя рыба? Он с интересом разглядывает требуху на тарелке.
– Минутку, – говорит он, – подожди-ка. Зафиксируем как выборочное наблюдение.
Он приводит Джо с камерой, и они торжественно запечатлевают на пленку рыбьи внутренности, пропоротые пузыри, трубки, сплетения узлов, укладывают их поживописнее, пробуют разные ракурсы. Дэвиду никогда не придет в голову позировать перед цветной камерой, держа пойманную рыбину за хвост и скаля зубы в улыбке, и заказывать из нее чучело на подставке он тоже не станет; но и ему хочется ее как-то на свой лад увековечить. Семейный альбом; в нем где-то есть и мои снимки, последовательные воплощения моего «я», расплющенные и засушенные, словно цветы между страницами словаря; его она тоже аккуратно вела, как и дневники, этот кожаный альбом, своего рода вахтенный журнал. Я когда-то терпеть не могла стоять и ждать, пока раздастся щелчок фотоаппарата.
Обваливаю куски рыбы в муке и жарю, и мы съедаем их с полосками бекона.
– Шикарная пища, шикарная еда, Богу слава, а нам сковорода, – произносит Дэвид, а потом, причмокивая, добавляет: – В городе такого не купишь.
Анна возражает:
– Очень даже запросто купишь. Замороженное. Теперь в замороженном виде что угодно можно купить.
После завтрака я иду к себе в комнату и начинаю укладываться. Сквозь фанерную перегородку слышно, как Анна ходит, наливает еще кофе, потом скрип кушетки: это Дэвид развалился на ней.
Наверно, надо бы сложить все постели, и полотенца, и оставшуюся одежду, завязать в узлы и увезти с собой. Тут больше никто не будет жить, и все это в конце концов достанется моли и мышам. Если он не надумает вдруг вернуться, владелицей останусь я, вернее, пополам я и брат, но брат ничего делать не станет, он с тех пор, как уехал, старался не поддерживать с ними никаких отношений. Как и я. Только успешнее, чем я: он просто перебрался на другой конец земли, Если я сейчас воткну здесь в землю вязальную спицу, конец ее выйдет наружу как раз там, где находится он, живет в палатке среди австралийской пустыни, далекий и недостижимый, он даже еще не получил, наверно, моего письма, Он изыскатель, изучает залегание минералов, занимается геологической разведкой для одной крупной транснациональной компании. Но только мне трудно в это поверить: с тех пор как мы выросли, все, что бы он ни делал, стало казаться мне ненастоящим.
– Мне здесь нравится, – говорит за стенкой Дэвид. Остальные молчат. – Давайте поживем здесь еще немного, неделю хотя бы, вот здорово было бы.
– А разве у тебя не начинается семинар? – с сомнением спрашивает Анна. – Человек и его электрическое окружение или что там.
– Семинар в августе.
– По-моему, не стоит, – говорит Анна.
– Почему, интересно, если мне чего-то хочется, ты всегда говоришь: не стоит? – вскидывается Дэвид. Некоторое время длится молчание. Потом он спрашивает: – А ты как думаешь?
И Джо отвечает:
– Я не против.
– И прекрасно, – говорит Дэвид. – Еще порыбачим.
Я сажусь на кровать. Могли бы сначала меня спросить, ведь это мой дом. Хотя они, наверно, ждут, чтобы я вышла к ним, и тогда спросят. Если я скажу, что не хочу, из их намерения ничего не получится, но на какую причину я могу сослаться? Не объяснять же им про отца, это будет предательством; и они, наверно, все равно решат, что это выдумки. Мне надо работать, но они знают, работа у меня с собой. Я могу уехать с Эвансом одна, да только дальше деревни мне пути нет, машина-то Дэвида, мне пришлось бы выкрасть у него ключи, и потом, напоминаю я себе, я ведь так и не научилась водить.
Анна делает последнюю робкую попытку:
– У меня сигареты кончаются.
– И прекрасно, – жизнерадостно отзывается Дэвид. – Отвратительная привычка. Посидишь без сигарет – посвежеешь, помолодеешь. – Он старше нас, ему за тридцать, и это уже начинает его заботить; он часто шлепает себя по животу и приговаривает: «Об-дряб».
– Царапаться буду, – говорит Анна. Но Дэвид только смеется и отвечает:
– Попробуй!
Я могла бы сказать, что мало продуктов. Но они легко убедятся, что это вранье: есть огород, и на полках рядами стоят консервы: тушенка, ветчина в банках, вареная фасоль, курятина, порошковое молоко – что твоей душеньке угодно.
Подхожу к двери, открываю.
– Пятерку Эвансу все равно придется заплатить, – говорю.
В первое мгновение они смущены, они поняли, что я все слышала. Потом Дэвид произносит:
– Ну и что? Подумаешь.
И смотрит на меня с торжеством и потребительским интересом, как победитель, только что выигравший – не сражение, а в лотерею.
Приехал Эванс; Дэвид и Джо спускаются на мостки, чтобы заново с ним договориться. Я предостерегла их: о рыбе ни слова, иначе сюда нагрянут толпы американцев, такие сведения среди них загадочным образом распространяются моментально, так муравьи узнают про сахар или раки – про падаль. Через несколько минут я слышу, как снова затарахтел мотор, вой нарастает, потом затихает, удаляясь. Эванс уехал.
Чтобы не встретиться с ним и не вступать в переговоры и объяснения, я ушла в нужник и заперлась на крючок. Так я всегда пряталась, если надо было делать что-то, чего мне не хотелось, например полоть грядки. Это новый нужник, старый уже зарыли. Этот бревенчатый, а яму копали мы с братом, он работал лопатой, а я вытаскивала ведром песок. Как-то туда свалился дикобраз, они любят грызть топорища и сиденья.
В городе я никогда не пряталась в туалетах; мне там не нравилось, слишком все белое и твердое. Единственно, куда я пряталась в городе, помнится, – это за распахнутой дверью на днях рождения. Я их презирала, и лиловые бархатные платья с белыми кружевными воротниками, как оборки на наволочках, и подарки, и вздохи зависти, когда их разворачивали, и дурацкие игры: отыщи наперсток или запомни, в каком порядке лежали предметы на подносе. Возможно было только одно из двух – либо выиграть, либо проиграть; мамаши старались подтасовать так, чтобы призы доставались каждому, но со мной не знали, как быть, потому что я вообще не участвовала в играх. Сначала я просто уходила, но потом мама сказала, что я должна быть вместе со всеми, надо научиться вести себя вежливо, цивилизованно, как она говорила. Вот я и смотрела из-за двери, А когда я наконец однажды приняла участие в игре «третий лишний», меня приветствовали как религиозного неофита или политического перебежчика.
А некоторые были разочарованы: они находили забавными мои замашки рака-отшельника, я вообще их забавляла. Каждый год – другая школа; в октябре или ноябре, когда на озере выпадал первый снег, я оказывалась в положении человека, незнакомого с местными обычаями, пришельца из другого мира, меня подвергали розыгрышам и мелким мучительствам, на которые уже не могли подловить друг Друга, Когда мальчишки гонялись после школы за девочками и связывали их же прыгалками, меня потом единственную нарочно забывали развязать. Много часов я провела привязанная к разным заборам, столбам или одиноко стоящим деревьям в ожидании, пока пройдет какой-нибудь добрый взрослый и освободит меня; позже я превратилась в настоящего фокусника, специалиста по развязыванию самых сложных узлов. В более счастливые дни они обступали меня и орали наперебой:
Адам и Ева и Щипай
Пошли купаться в море,
Адам и Ева утонули,
А кто сумел спастись?
– Не знаю, – ответила я.
– Нет, говори, – требовали они. – Отвечай как положено.
– Адам и Ева, – хитрила я. – Они спаслись.
– Не хочешь соблюдать правила, мы с тобой играть не будем, – настаивали они. Социальная отсталость – все равно что умственная, она возбуждает в окружающих отвращение и жалость и желание мучить и исправлять.
Брату доставалось еще хуже моего; мама внушила ему, что драться нехорошо, поэтому он каждый день возвращался домой избитый до полусмерти. В конце концов маме пришлось пойти на попятный: драться можно, но только если они начнут первые.
В воскресную школу я проходила недолго. Одна девочка рассказала мне, что молилась о кукле-фигуристке, чтобы у нее были конёчки на ногах и короткая юбочка с пуховой оторочкой, и ей действительно подарили такую на рождение; и тогда я тоже решила молиться, и не просто так, «Отче наш» или «Рыба, ловись», а о чем-нибудь серьезном. Я помолилась, чтобы Бог сделал меня невидимкой, и, когда наутро оказалось, что все меня видят, я поняла, что Бог у них ненастоящий.
На локоть мне садится комар, я даю ему ужалить себя и жду, чтобы его брюшко надулось кровью, а тогда давлю его большим пальцем, как виноградину. Им нужно напиться крови, иначе они не могут отложить яйца. Сквозь забранное сеткой окно проникает легкий ветерок, здесь лучше, чем в городе, там выхлопные газы, душно, жарко, пахнет жженой резиной подземки и кожа после прогулки покрывается жирным налетом сажи. Как это я умудрилась так долго прожить в городе, там ведь страшно, А здесь я всегда чувствовала себя в безопасности, мне было не страшно даже ночью.
«Ложь!» – говорит вслух мой собственный голос. Я задумываюсь, мысленно проверяю себя, и это действительно ложь; бывало, что я очень боялась, светила себе под ноги фонариком, прислушивалась к лесным шорохам, и мне казалось, будто за мной охотятся – может быть, медведь, или волк, или кто-то безымянный, неведомый, это страшнее всего.
Озираюсь вокруг – стены, окошко; все такое же, как было, ничуть не изменилось, но очертания нечеткие, словно слегка искаженные. Надо мне осторожнее относиться к своим воспоминаниям, удостовериться, что они мои, а не каких-то других людей, рассказывавших мне о том, что я чувствовала, как вела себя, что говорила; если события не те, то и чувства мои, которые мне помнятся, тоже должны оказаться не такими, я начну выдумывать, и некому будет меня поправить, никого уже не осталось. Торопливо перебираю в уме мою версию, как я сама представляю себе свою жизнь, сопоставляю, проверяю, будто здесь содержится доказательство моей невиновности; все правильно, все сходится, до самого моего отъезда. А потом – ничего, один неразборчивый писк, стертый кусок магнитофонной пленки; даже мой точный возраст, я закрываю глаза: сколько же мне лет? Знать прошлое и теряться в настоящем – это симптом старческого слабоумия.
Только без паники, я с усилием открываю глаза, моя ладонь расчерчена линиями жизни, по ним можно справиться, Растопыришь пальцы, и линии разбегаются, расходятся волнами. Перевожу взгляд на паутину в углу окошка, в ней мушиные остовы, они по очереди отражают солнце, и во рту у меня язык с трудом лепит мое имя и повторяет его как заклинание…
Стук в дверь.
– Чур-чура, выходить пора, кто не успел, тот погорел!
Это голос Дэвида, я узнаю его, гора с плеч. Прихожу в себя.
– Одну минутку, отзываюсь я, а он стучит опять и говорит начальственным тоном;
– Поживее там! – и хохочет.
Перед обедом я говорю им, что пойду купаться. Их не тянет, по их мнению, холодно; и на самом деле, вода как лед. Нехорошо, что я одна, нас учили, что одной нельзя, может судорогой свести ногу.
Раньше я разгонялась по мосткам и с разбегу прыгала в воду, внезапно, как сердечный приступ, как молния, но теперь, спускаясь к берегу, я чувствую, что на это у меня не хватит духу.
Вот в этом месте он утонул; он не погиб по чистой случайности; если бы шумел ветер, она бы ничего не услышала. Она нагнулась к воде, протянула руку и ухватила его за волосы, вытащила его и вылила из него воду. Этот случай вовсе не оказал на него такого воздействия, как я думала, он даже не помнил его. Если б это случилось со мной, я бы ощущала себя особенной, восставшей из мертвых; я бы принесла с собой оттуда тайны, недоступные прочим людям.
Выслушав мамин рассказ, я тогда спросила, а куда бы он делся, если бы она его не спасла? Она ответила, что не знает. Отец у нас все объяснял, а мать нет, но я не верила, что она не знает ответа, просто не хочет говорить. «Лежал бы в могиле, да?» – настаивала я. В школе про могилу тоже был стишок:
Влепи ему по роже,
Дай ему под вздох;
И он лежит в могиле,
Ох, ох, ох!
«Кто знает», – только и ответила она. Она в это время раскатывала тесто для пирога и дала мне кусочек, чтобы отвлечь. Отец бы сказал «да», он говорил, что человек умирает, когда умирает его мозг. Интересно, как он считает теперь?
Слезаю с мостков и вхожу в воду с берега, медленно, плеская из ладоней на шею и плечи, покуда холодные кольца подымаются вверх по бедрам, а ступни ощущают на дне песок, веточки, опавшие листья. Раньше я сразу ныряла и плыла над самым дном с открытыми глазами, видя размытые подводные дали и очертания собственного тела, или же дальше от берега, когда купались с лодки или плота, я переворачивалась под водой на спину и смотрела, как у меня изо рта бегут пузыри, Мы купались, покуда кожа не начинала неметь и приобретала странный сине-фиолетовый оттенок. Должно быть, во мне тогда было нечто сверхчеловеческое, теперь я на это не способна. Может быть, старею наконец?
Стою в воде и дрожу, мне видно собственное отражение и ноги в толще воды, белые, как рыбье мясо, но постепенно в воздухе становится еще холоднее, чем в воде, и тогда я пригибаюсь и нехотя погружаюсь в озеро.