332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Чертанов » Королёв » Текст книги (страница 8)
Королёв
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:41

Текст книги "Королёв"


Автор книги: Максим Чертанов






сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

– Я принесла заявление с прошением о пересмотре дела, – стала говорить ему мать К., – дела моего сына… Я не о помиловании прошу… Необходим пересмотр, ведь это – ошибка…

– Покороче, пожалуйста, – сказал человек в кабинете.

Ах, я не мог его ни к чему принудить, ничего внушить ему: служитель Гнуса, он был болен той же болезнью, что и судья У., и это не догадки, не домыслы: я проверил.

– Это копия письма моего сына… Здесь он опровергает все необоснованные…

– Все утверждают, что они невиновны, – сказал человек в кабинете. – Я еще не встречал тех, кто сам бы пришел и сказал: арестуйте меня, я – преступник. А вы встречали?

– Нет, не встречала, – сказала мать К., несколько сбитая с толку. – Но…

– Так чего же вы от меня хотите?

– Я по профессии – педагог, – сказала она, – всю свою жизнь я… Послушайте, если вы считаете, что я вырастила и воспитала врага народа…

– Вы сделали это умозаключение, – холодно, но чрезвычайно вежливо заметил человек в кабинете, – вы, а не я.

Чем холодней был человек в кабинете, тем больше горячилась она:

– Если я воспитала преступника – как можно и дальше доверять мне учить советских людей?! (Логика была железная, ничего не скажешь: педагог.) Тогда арестуйте и меня – воспитавшую такого сына!

– Я подумаю над вашим предложением, – сказал человек в кабинете.

В этом не было ни капли сарказма, уж поверьте. Мать К. предложила арестовать ее, и человек в кабинете спокойно, заинтересованно это опрометчивое предложение обдумывал, покачивая на весах аргументы «за» и «против». Зря, ах, как зря она это… Женщины Земли, в отличие от мужчин, вообще очень неосмотрительны. Хотя… хотя, возможно, ей в ту минуту хотелось… как К. в вагоне хотелось нарваться сердцем на нож…

– Идите. Я ознакомлюсь с документами, – сказал человек в кабинете.

К счастью, взвесив предложение матери К., он не нашел его заслуживающим внимания.

Мать К. ушла. Душа ее была полна надежд. Но я знал, что все прощения, посылаемые судье У., бесполезны: недуг его был неизлечим.

У нас оставалась только одна надежда: на крылатую В.


12

Поздним вечером того дня, когда умер старый преступник, сосед К. – Профессор – сказал ему:

– Сергей Павлович, напрасно вы так…

– Не понимаю, о чем вы, – буркнул К.

– Нужно быть осторожнее… Ведь это – звери… Я в первые дни тоже… тоже пытался вести себя по-человечески… Пытался помогать… (К сожалению, он лгал.) Но блатные страшно избили меня…

А вот это была правда, и от воспоминания о ней Профессор заплакал. Здесь, в лагере, люди часто плакали: они никогда не рыдали, как рыдают женщины, просто слезы сами тихо катились у них из глаз.

– Нужно раствориться… – шептал Профессор, – слиться с окружающей средой, стать незаметным…

– На что вы надеетесь? – спросил К.

Профессор заморгал воспаленными глазами.

– Ну как же… Ошибка… когда-нибудь же это все… Ведь, говорят, Берия… Я написал одиннадцать прошений… Да и вы ведь – тоже…

Он приподнялся на своей постели, пытаясь заглянуть в бумажку, что держал в руках К. Мне же не было нужды тянуться, чтобы прочесть: «Советские самолеты должны иметь решающее превосходство над любым возможным противником по своим летно-техническим характеристикам; главнейшие из них – скорость, скороподъемность и высота полета… Обычная винтомоторная авиация уже не может дать нужного превосходства. Выход только один – реактивные самолеты…»

Не в первый уже раз К. писал о том, как жаждет послужить войне и каким превосходным, каким убийственным оружием может стать малышка ракета. Бедный мой!.. Своей наивной хитростью он надеялся обмануть Гнуса…

– Писать нужно… – бормотал Профессор, – нужно писать… Говорят, будто Бе…

Он вдруг смолк на полуслове. К. с тревогой поднял голову и взглянул на него. Но Профессор не умер. Он просто провалился в спасительную тьму. Их поднимут на работу еще до света, в полной черноте. Следовало б и К. заснуть поскорее, не тратя сил на пустые разговоры. Но он лежал с открытыми глазами: здесь, когда человек смежал веки, сны и грезы не приходили к нему.

– Слышь, а правда, что ты летчиком был? – спросили его с другой стороны.

– Был…

– Как Громов?! – круглолицый приподнялся на локте.

– Нет, не как Громов.

Круглолицый помолчал.

– Я, когда маленький был, тоже хотел стать летчиком… – сказал он наконец.

– Угу… – пробормотал засыпающий К.

– Хотел быть летчиком – а стал налетчиком…

– Угу…

– Да не, это я так, для рифмы… Налетчика тоже из меня не вышло… Так, щипач…

– Угу, – устало отозвался К.

– Слышь…

– А?!

– Слышь, а правда, что можно такой самолет сделать, чтоб на Луну летать?

– Можно, – сказал К.

– Да ну?!

– Можно на Луну. – сказал К., – можно и дальше… На Марс, например…

Надо было спать, да. Но. боже, К. так давно ни с кем не говорил о Марсе! («Сережа, помните, мы как-то говорили о специальном костюме для экспедиции? По типу водолазного костюма? Я нынче ночью сделал эскиз – посмотрите…»)

Круглолицый не отозвался, и К. тогда сказал:

– Марс – это планета нашей Солнечной системы…

– На Марс – охренеть! – изрек круглолицый: оказывается, не от равнодушия молчал он, а от потрясения. – Знаю я Марс… Тут один доходяга до тебя был – так он все тискал ро́маны… Ну, травил байки… Ну, книжки пересказывал… Прежний бригадир, что до дяди Пети был, – он любил, когда травят байки… Дядя Петя не очень, а тот любил… И, короче, тискал ро́маны этот доходяга… Про графа Монте-Кристо, про капитана Немо, про вурдалаков, про этих… индейцев…

У К. дрогнули губы. (Белая кипень вишен, сумерки, суббота, самовар… «И тогда Чингачгук – Большой Змей сказал Ункасу…» – «А что, мама, пирога больше нет?»)

– Про Луну тоже… – продолжал круглолицый, – это… «С пушкой на Луне…»

– Из пушки на Луну.

– Ну, точно… И про Марс – про девку… Аэлита… Красиво… Слышь, а на Марсе вправду пауки живут? Волосатые, страшные?

– Не знаю, – отвечал К., – не видел.

– Ну, ясно, не видел… – с тихим разочарованием выдохнул круглолицый. – Марс далеко – как увидишь… Не, ну ты мне скажи: кто-нибудь-то там живет?

– Не знаю, – сказал К. – Я как-то раз видел сон… Я был на Марсе – там…

– Ну! Расскажи!

– Забыл.

– Не хочешь рассказывать, – догадался круглолицый.

– Нет, правда, забыл.

– Да уж тут все забудешь, как звать-то тебя – позабудешь… Хреново тебе?

(«Сережа, я еще сделал эскиз оранжереи… Не сердитесь – просто мне не спалось… И маленькую смету… Мне кажется, что на Марсе семена картофеля…»)

– Давай спать, – сказал К.

– Щас, щас, погоди… Ты мне только вот что скажи… Как самолет летает?! Ведь он железный…

Не думаю, что круглолицый понял из объяснений К. больше меня.

Когда в четыре утра стали будить на работу, я с тоскою ждал, что К. не сможет подняться – он почти не спал. Но он был едва ли не бодрей обычного. А вечером, когда уже все улеглись, круглолицый позвал тихо:

– Слышь…

И, пошарив в своих тряпках, вытащил оттуда хлеб. [23]23
   Авторское примечание.  Можно с большой долей уверенности утверждать, что круглолицый Урка, о котором сообщал в своих отчетах Льян, и некто Василий, впоследствии трудившийся разнорабочим на возглавляемом К. важном и секретном предприятии (в местечке, что теперь носит его имя, а прежде звалось лепечущим словом «Под-лип-ки»), – одно и то же лицо.
  Как установили марсианские историки, трудился Василий не слишком добросовестно, беспрестанно отвлекал других рабочих своею болтовней и пару раз бывал даже нечист на руку, но К. всегда ему покровительствовал и защищал его перед непосредственным начальством. Характеризует ли такое поведение К. как человека принципиального или же наоборот? Марсианская этика предписывает поступать именно так, как поступал К., но с точки зрения этики Земли мне сложно судить об этом.
  Вышесказанное, однако, не означает, что мы должны доверять всем рассказам Льяна о Колыме. Значительная часть этих рассказов, я убежден, является бредом больного сознания, не имеющим ничего общего с действительностью. (Нет, разумеется, я понимаю, что там было нехорошо, но не до такой же степени!!!)


[Закрыть]

Вскоре К. приказали работать не на открытом воздухе, а под землей. Там не было Гнуса: он не выносил вонь, что источали горящие нефтью светильники. Но и я не мог туда попасть. Я видел только, что с каждым днем К. становится все слабее. Было под землею что-то еще ужасней Гнуса, но что? Голод? Круглолицый продолжал (не всегда, но часто) подкармливать К. хлебом, но этого все равно было мало, страшно мало. От голода умерли еще много Очков, даже сильные Комбриги умирали от него. Умер и Профессор.

Незадолго до его смерти между К. и круглолицым произошел следующий разговор:

– Слышь, я с тобой пайкой делюсь (вообще-то круглолицый привирал: он не делился с К. своим хлебом, а крал для него хлеб на кухне, где имел должность– самую незначительную, мелкую, низшую, но все же должность), потому что ты летчик, ну, и вообще… («Вообще» означало, что круглолицый полюбил К., но у землян не принято в этом признаваться; более того, если бы кто-то сказал круглолицему, что К. – его товарищ, круглолицый был бы смертельно оскорблен, поскольку он был Уркой и это означало, что статус его гораздо выше статуса К.) А ты этому доходяге… Я его кормить не нанимался… Он все одно подохнет…

К. угрюмо молчал.

– Слышь, если ты еще раз ему отдашь полпайки, я… – Круглолицый не договорил и махнул рукой. – Договорились, да? Лады…

Теперь круглолицый отдавал К. хлеб, только удостоверившись, что Профессор уже спит. К. брал этот хлеб и ел его. Иногда я видел, как на хлеб капают слезы. Бывало, что Профессор просыпался и плакал, и тогда К. в темноте, ощупью, протягивал ему кусок хлеба. Но чаще получалось так, как хотел круглолицый, и К. съедал хлеб сам.

В то утро, когда Профессор не проснулся, К. снова хотел умереть.

Потом я заметил, что Гнус вообще исчез. Черная метель сменилась белой. Белыми стали сопки. Солнца не стало. Цветы и ягоды умерли. Жил один только низенький горизонтально стелющийся кедр (называемый здесь стлаником), чьи мощные лохматые лапы, усыпанные мелкими шишечками, спокойно дремали под снегом в ожидании тепла, и я мог быть одною из этих шишек и ветвей, или же ветвью гигантской лиственницы или настоящего кедра. Там, среди прелестных белок, одетых в небесно-голубые шубки, и говорливых кедровок, мне могло быть хорошо; и, когда мне изредка случалось видеть медведя, неспешною походкой идущего по своим делам, я думал о том, как прекрасна эта планета. Бледно-голубое небо, зеленые иглы, белая земля. Очень красиво. Но К. не видел этой красоты: он почти все время проводил под землей.

А земля замерзла. Да она по-настоящему и не отогревалась никогда. Здешняя земля звалась вечною мерзлотой. И я узнал, что есть нечто еще страшней, чем голод, и ненасытней, чем Гнус. Это их брат – холод. Он обращал слюну и слезы в лед. Он откусывал пальцы на руках и ногах. От него стыл и засыхал мозг. Он убивал даже Урок. Крепких и молодых он убивал еще быстрее, чем слабых стариков. Он не только убивал сам, но и помогал болезням – пеллагре и цинге, от которых крошились и выпадали зубы, плоть делалась водянистой и мягкой, как каша, руки и ноги покрывались сплошными язвами, а кожа слезала с живого человека, как со змеи. Люди говорили промеж собою, что эта зима выдалась особенно холодной и никто не доживет до весны. Даже Бригадир приуныл и не так часто цеплялся к К.

К. и круглолицый спали теперь не на нижних нарах, а на верхних, потому что внизу, несмотря на топившуюся печь, стоял адский холод, и все, у кого был хоть какой-нибудь статус, перебрались наверх; у К. статуса никакого не было, но круглолицый каким-то чудом исхитрился перетащить его за собой. Привязанность круглолицего к К. не переставала удивлять меня: ведь Урки, хоть и слагали о себе красивые и жалостные песни, на самом деле не имели привязанностей, и души их были маленькие и сморщенные, как гнилые картофелины; но потом я подумал, что круглолицый, возможно, был рожден для того, чтобы сделаться Крестьянином, Комбригом или даже Очками, но не захотел приложить к этому ни капли усилий, а теперь маленькая душа его, как смутный сон, вспоминала о том, чем ему надлежало быть.

Мне очень стыдно, но я был почти рад тому, что Профессор уже умер к тому времени. Ведь для него круглолицый хлопотать бы не стал, и неизвестно, как повел бы себя в этой ситуации К.

Теперь, если даже на верхних нарах кто-нибудь плакал, слезы его тут же замерзали и обращались в лед: теплота верхних нар была понятием относительным, и каждое утро, когда К. просыпался, его волосы оказывались примерзшими к постели.

А ведь это было только самое начало зимы.

Однажды К. несказанно повезло (не знаю, имелась ли в том заслуга круглолицего, скорее всего, то была простая случайность): его и еще нескольких преступников отправили рубить стланик. Из хвои стланика варили какие-то зелья, полагая, что они могут вылечить преступников от болезней, чтобы кормить холод (а летом – Гнуса) более крепкими и здоровыми людьми.

К. был почти счастлив. Был счастлив и я: в последнее время мне нечасто удавалось видеть К. так близко. На небе виднелось солнце – это был маленький мутный кружок, но все ж это было солнце и оно светило, хоть и не могло согреть. Пылал жаркий костер, люди двигались живей обычного, и я взмолился: о, хоть бы К. все время посылали на эту работу!

Преступники работали парами: один рубил ветки, другой ощипывал с них иглы и складывал в мешок. В паре с К. оказался человек, с которым К. до сих пор не доводилось общаться: его привезли много позже, чем К. Это был огромного роста, плечистый Комбриг; обычно сильные и крепкие люди в лагере умирали быстрей слабых, но он пока держался; даже пожираемый цингой и холодом, он был еще так силен, что Урки в бараке, где он жил, боялись его и звали уважительной кличкой Усач (в отличие от того существа, о котором постоянно шептались и на чей портрет нельзя было ступать ногою, кличка Комбрига была образована не от наружности, а от фамилии).

– Я буду рубить, – сказал Усач, – а ты щипать.

– Хорошо, – ответил К. До этой минуты он не произнес ни слова.

Усач глядел на К. так, словно пытался что-то вспомнить.

– Сергей Павлович… – неуверенно проговорил он.

Теперь и К. с таким же точно выражением глядел на него. Они глядели друг на друга, как слепые: лица их так были черны и изъедены, что лишь любящие женщины, наверное, сумели б сразу признать их.

Усач назвал свое имя, но К. уже узнал его. Они говорили не умолкая. Здесь, на Колыме, я никогда еще не видел К. таким оживленным. Я понял из их разговора, что Усач не был, строго говоря, комбригом: он, как и сам К., был раньше летчиком и строителем самолетов. Понял я также, что почти все люди, делавшие самолеты, были отправлены на корм Гнусу: очевидно, даже эти, столь скромные, крылья были, с точки зрения Гнуса и его служителей, преступлением и уродством.

– Смотрите, – сказал Усач, указывая вверх, туда. где ветви громадной, посеребренной инеем лиственницы раскачивались после чьего-то ловкого прыжка, – белка… Любопытная какая… Можно подумать, она слушает, о чем мы говорим.

Обычно звери и птицы прятались, едва завидев пришедших на работы преступников, потому что те смотрели на мелкую живность лишь с одной точки зрения: поймать и съесть. (Не нужно винить их за это: их самих жрали голод, холод, Гнус и болезни, и они, занимая место в пищевой цепочке, вели себя, как полагается любому из звеньев ее.) Но Усач просто глядел на белку и улыбался. Усачу несложная работа на свежем воздухе казалась приятна, и он радовался всему: встрече со знакомым, рассыпчатому снегу, бледному низкому солнцу, крикам кедровок, ошеломительным беличьим прыжкам. Но К. уже так ослаб, что ничему не мог радоваться, руки его были обморожены и не сгибались, и Усач, видя это, почти всю работу сделал один.

– Хорошо как, – сказал Усач, когда работа закончилась, – теперь пошамать…

Свой хлеб они получили утром, отправляясь на работу, и тогда же съели его, сидя у костра, и еще Усач собирал замерзшие под снегом ягоды, синие, черные и алые, и варил их. Но это все было утром, а теперь наступила ночь: они много часов провели на страшном морозе и были очень голодны.

Но когда они пришли в столовую, им не дали еды, какую давали всегда (ложка вареной крупы и селедочная голова), а дали только кипяток.

– Работа легкая, – сказали им, – не положено.

От этих слов у К. задрожал подбородок. Так страшно изломаны были его крылья, что он мог – как и всякий в лагере – расплакаться, если ему не давали еды.

Бригадир дядя Петя был тут же, в столовой; он со злобной насмешкой смотрел на К.

– В советской стране живешь, – проговорил он с назиданием, – кто не вкалывает, тот не жрет…

К. сидел за столом опустив голову; Бригадир подошел к нему и продолжал насмехаться, произнося ужасные слова. Я не мог не вспомнить сцену в вагоне, когда двое Урок пытались отнять у К. пальто. Но если тогда К. не ударил Урку, ибо был до глубины сердца и мозга костей Инженером, привыкшим строить ракеты, а не бить людей, то теперь он не сделал этого потому, что у него уже совсем не осталось сил: даже если бы Бригадир захотел сейчас отнять у него кружку с кипятком, о которую он грел свои изуродованные болезнью руки, он бы, наверное, не пошевельнулся.

Потом как-то так очень скоро вышло, что Бригадир лежал на полу, подвывал и утирал кровь с разбитого лица, а Усач стоял над ним и усмехался.

– Если ты еще раз, сука… – сказал он.

Бригадир закашлялся, сплевывая кровь, и подтянул колени к груди: он боялся, что Усач ударит его ногой в живот, как делал всегда он сам в отношении других людей. Он был жалок. Воспитание, которое получил я, предписывало сострадать ему, как любому, кого избивает более сильный. Но я не чувствовал никакого сострадания, но одну лишь злобную, торжествующую радость…

Я кувыркался, прыгал и злорадно хохотал, пока не заметил, что другие мыши с недоумением таращатся на меня. Тогда я поспешил вернуться в свое постоянное обиталище – стланик. Ах, с каким нетерпением и восторгом я ждал рассвета! Я надеялся, что К. снова приведут сюда, что он теперь все время будет работать на воздухе, рядом со своим другом Усачом, и начнет потихоньку выздоравливать.

Но этого не случилось. Оба снова были заживо погребены под толщей мерзлоты. (Была ли это месть со стороны Бригадира? Вряд ли: Бригадир до смерти боялся Усача.)

Случай с Усачом был очень похож на случай с Комбригом тогда, в вагоне, и сам Усач был похож на того Комбрига. (Кстати о том Комбриге: за что его взяли? Ведь он-то никуда не летал и не собирался. Неужели просто за то, что он был велик ростом, физически силен и здоров и, следовательно, представлял собою хорошую пищу для Гнуса?) Таким образом, уже дважды К. везло на подобных людей. Был ли К. человеком, неспособным защитить сам себя? Думаю, что это не так. Там, на воле, К. всегда умел постоять не только за себя, но и – прежде всего – за других, с кем работал и кто доверялся ему. [24]24
   Авторское примечание.  Марсианскими историками установлено, что человек, упомянутый в отчете как Усач, впоследствии, как и Василий, получил работу в конструкторском бюро К. и занимал весьма высокую должность. Он так же неизменно пользовался дружбой и покровительством К. и так же был нередко защищаем К. от других людей – даже в тех случаях, когда неправота поступков Усача была всем очевидна, а заступничество К. могло принести неприятности ему самому.


[Закрыть]

Здесь все было иначе. Я говорил уже, что К. не был создан для этой жизни с ее девизом «пусть сожрут тебя сегодня, а меня завтра» и никогда – проживи он ею хоть пятьсот лет – не смог бы по-настоящему к ней привыкнуть.

Означало ли это, что Комбриг и Усач были созданы для нее, что при определенных обстоятельствах, сложись их судьба иначе, они могли стать Бригадирами, Вертухаями или Судьями? Это слишком сложный вопрос, чтобы я, чужак, мог на него ответить.

(Впрочем, если хорошенько разобраться, под тем же девизом проистекала и жизнь на воле, но там у К. все-таки был выбор и он, например, отказался поливать грязью бывшего своего директора К-ва, когда того арестовали, хотя, возможно, таким способом он мог сам избежать гибели или отсрочить ее. [25]25
   Авторское примечание.  Еще раз вынужден обратить ваше внимание, дорогие земляне, на то, что высказывания наблюдателя о земном мироустройстве являются отражением его субъективной точки зрения.
  Но я молю вас не обижаться на моего несчастного родственника, ведь он был измучен, душевно болен, чудовищно одинок на чужой планете, и человек, к которому он всем сердцем привязался, страдал и мучился на его глазах, а он ничем не мог помочь.


[Закрыть]
)

Как бы то ни было, Бригадир больше не пытался оскорбить или ударить К., а напротив, сделался с ним почти искателен.

Но К. от этого уже не было никакого проку: он умирал. Я видел, и все видели, что он не доживет до весны.


13

Умирать зимой было легче, чем летом. Умирали все. Лошади, когда не могли и не хотели больше работать, – ложились и умирали. Люди – преступники и шпионы – поступали так же. Летом им было тяжело умирать, потому что от голода, побоев и Гнуса человеческая воля в них ослабевала, а животный инстинкт жизни заставлял цепляться за нее. Но холод, оказывается, был милосердней. От холода людям все становилось безразлично, и они переставали сопротивляться холоду и ложились умирать, как лошади. Умирать в холоде было легко, гораздо проще, чем жить, и в последние минуты перед тем, как умереть, люди сожалели только о том, что так долго не решались сделать это. (Некоторые, даже умирая, продолжали любить тех, кто послал их на смерть, и поклоняться им. Это было довольно странно, но я слишком много странного видел на Земле, чтоб удивляться чему бы то ни было.)

Люди тоже ничему больше не удивлялись и ничего не хотели: если еще месяц назад, когда какой-нибудь человек умирал, соседи по нарам старались утаить от начальства его смерть и день-другой получали причитавшийся ему хлеб, а самые предприимчивые ходили раскапывать трупы и снимали с них то, что по какой-то причине забыли снять Вертухаи, то теперь даже этим никто не занимался.

Иногда, впрочем, случались чудеса (очень редко, иначе б это были уже не чудеса). Некоторых людей отправляли домой – или, во всяком случае, куда-то прочь из лагеря. Вероятно, это происходило потому, что в силу каких-то причин их сочли непригодными в пищу Гнусу.

Повезло и круглолицему, повезло очень вовремя (для него), так как он в результате каких-то трений с кухонным начальством потерял свою должность и мгновенно сделался так же слаб, как другие люди, никогда не имевшие должности, и даже еще слабей, ибо они привыкли голодать, а он – нет.

Помню день, когда круглолицего вызвали к начальству, помню, как он, еле передвигая ноги, возвратился в барак и сказал К.:

– Уезжаю я…

– Я рад, – едва слышно отозвался К.

Случись этот разговор летом, я бы мог предположить, что К. самую чуточку лицемерит: мог ли он с полной искренностью радоваться тому, что человек, который помогал ему, оставит его на произвол судьбы? Но дело было зимой, и К. уже перестал думать о своей участи, ему было все равно, что станет с ним, и он говорил чистую правду.

– Ты это, слышь… Сильно-то бригадиру на глаза не лезь… Он теперь, конечно… Но мало ли… Не ровен час…

У К. не было сил отвечать, и он только прикрыл глаза, давая понять, что слышал совет круглолицего.

– В церкву зайду, – сказал круглолицый, – свечку за тебя поставлю.

Как все Урки, он был в душе чрезвычайно набожен.

– За упокой, – сказал К. и попытался усмехнуться, но губы его смерзлись, и усмешка вышла слабая и кривая.

– Не, зачем за упокой?! – произнес круглолицый с фальшивым негодованием (фальшивым, ибо он был уверен в скорой смерти К.). – За здравие…

К. с усилием повернул голову и посмотрел на круглолицего.

– Ты чем бы хотел быть, когда умрешь? – Он так и выразился: «чем», а не «кем». Хотя, возможно, он просто оговорился: слова выговаривались им тяжело, как перевод с инопланетного языка.

– Не думал я про это, – сказал круглолицый, – и думать не желаю… Ну, а ты?

– Не знаю, – ответил К. – Может быть… может быть, я бы хотел попасть в свой сон…

– Про Марс?

К. опять не отвечал.

– Письмецо родным пиши, – сказал круглолицый, – я марку куплю и отправлю, ей-богу, куплю…

Те письма, которые преступники писали и отдавали лагерному начальству, оно прочитывало и бо́льшую их часть никуда не отправляло.

– …а то сам занесу, ежели оказия подвернется в Москву… Что глядишь? Не прочту я твоего письма, я неграмотный… (Врал, что неграмотный, и что не станет читать чужого письма – тоже врал, но что доставит письмо по назначению – говорил правду.)

К. написал письмо своей жене. Оно повергло меня в полное уныние – так нехорошо было то, что говорил он ей.

«Я сильно, очень сильно устал от жизни… Я не вижу в ней для себя почти ничего из того, что влекло меня раньше… Не вижу конца своему ужасному положению… На что можно рассчитывать дальше мне, ибо я всегда снова вероятный кандидат… Всегда отягощать твою и Наташкину судьбу… Я даже не знаю, сможем ли мы снова жить вместе…» [26]26
   Авторское примечание.  Марсианские историки полагают, что наблюдатель допустил в своем отчете анахронизм: письмо, о котором он упоминает, было на самом деле написано К. не во время его пребывания на Колыме, а позднее, когда он, освободившись из лагеря, был милостиво заключен на много лет в другую тюрьму. Анахронизм очень странный, так как Льяна к тому времени уже не было в живых. Не является ли это (так же как и то, что Льяну показалось знакомым имя «Подлипки») косвенным доказательством того, что тень души живет после ее смерти? Возможно, хотя я бы скорей отнес все вышеперечисленное к разряду предчувствий, к которым мы, марсиане, чрезвычайно склонны, как я уже отмечал ранее.


[Закрыть]

Круглолицего увезли из лагеря, а К. окончательно перешел в разряд доходяг, то есть людей, на которых по причине их полного физического истощения уже все махнули рукой. Такие люди не только не могли драться за свой хлеб – у них даже не было сил пойти в столовую, чтобы получить его. Возможно, если б Усач жил в одном бараке с К., ему удалось бы вернуть К. хоть небольшое желание жить, но они виделись очень редко, да и Усач уже не был тем богатырем, что еще пару недель назад: холод подточил и его силы.

Я тоже редко видел К.: мне было очень сложно даже на краткое время попадать к нему в барак – разве что ветер пригонит сухой листок или кто-то принесет на своих подошвах немного хвои. В тоске и отчаянии я…


14

– Это ж надо, – сказал человек, – муха… Зима на дворе, а – муха…

Он был маленький, с лысою головой; очередной человек в очередном кабинете.

– Тепло, – сказала крылатая В., – вот она и проснулась… Послушайте, Александр Николаевич…

Положение человека в кабинете (его имя – П.) мне не было ясно. Должность, которую занимал П., у землян считалась незначительной, и служили в такой должности обычно женщины. Но место, где П. занимал ее, было таково, что все трепетали и заискивали перед П.

Все, но не крылатая В. Она передала П. какую-то официального вида бумагу (касательно К.) и теперь сидела напротив П. и спокойно смотрела на него. Он сморщился, как от головной боли.

– Валентина Степановна, уважаемая… Ну зря вы… Ей-богу, зря…

– Так вы передадите ему?

Глаза ее сделали невольное и быстрое движение в сторону и вверх – на портрет, что висел у П. над головою, – и от ужасного разочарования я почти перестал дышать, ведь я к тому времени уже догадался, что за существо было изображено на портрете: то был сгустившийся, мимикрировавший, принявший человеческое обличье Гнус, которому служили судья У. и другие. Обращаться к нему с просьбой – о чем? О том, чтобы отнять у него предназначенную ему пищу?

– Слушайте, я столько времени добивалась, чтоб вы меня приняли… Дайте честное слово, что передадите!

– Валентина Степановна…

– Александр Николаевич…

– Но, Валентина Степановна!..

Они еще несколько раз называли друг друга по именам, после чего П. опять сморщился и сказал:

– Хорошо, передам.

В. встала и ослепительно улыбнулась ему. Он сухо кивнул головой. Когда она уже выходила из кабинета, он очень тихо пробормотал:

– Обратились бы вы лучше к Берии…

– Обращалась уже… – так же тихо сказала В.

Но она произнесла это, когда уже закрыла за собой дверь, и человек в кабинете ее не мог слышать. А я поймал обрывок ее воспоминания: пухлая, волосами поросшая рука ложится на шелковое колено… дрожь омерзения… (Я не понял, в чем был смысл этого эпизода, но почувствовал, что с ним для крылатой В. связано что-то ужасное, такое, что хуже смерти.)

Всюду, где б я ни бывал, все кругом постоянно называли это имя. Б. считали очень умным, очень гуманным, очень передовым. С его именем связывались самые радужные надежды. От Б. ждали чего-то нового, не такого, как было раньше. В отличие от землян, я не был уже настолько наивен, чтобы не понимать, что от служителей Гнуса – а этот загадочный Б., без сомнения, был одним из них, раз занимал важный пост, – ждать хорошего вряд ли стоит. Но, с другой стороны, что им еще оставалось делать?

А мне? К. умирал, а у меня оставались силы лишь на одну, последнюю попытку изменить ход событий; куда я должен был эти силы употребить? Добиться, чтобы К. дали должность при кухне – с тем, чтобы неделю или месяц спустя его ударили под сердце ножом? Умолить лагерного доктора написать, что К. не годен к работе, чтоб его в тот же день вывели за ворота и пустили пулю в затылок? Принудить начальника лагеря издать приказ о том, что отныне К. займет его место? Но если б даже каким-то неописуемым чудом, переломав свою душу и характер, К. согласился на такое – я уже знал, что нередко служители Гнуса бывают пожраны им прежде, чем расправятся со своими жертвами…

И все же, будь я землянином, я бы, наверное, попытался что-то сделать для К. именно там, в лагере. Но мы, марсиане, привыкли поступать рационально, хоть глаза у нас всегда и на мокром месте. У меня сложился план действий. В ветвях стланика душа моя немного окрепла, кроме того, я изрядно поумнел (о, Земля – хорошая школа, слишком хорошая) и надеялся, что смогу выполнить задуманное. Но если нет – тогда…


15

Кабинеты, опять кабинеты; почему-то, хотя люди обычно занимаются своею работой днем, а по ночам – спят, в этих кабинетах свет горел и ночами, и в каждом кабинете, в уютном круге света от электрической лампы, сидел за столом какой-нибудь человек с глазами, похожими на пуговицы, и расторопно, как крыса, шуршал и шелестел бумагами. В учреждениях, где располагались эти кабинеты, всегда было очень аккуратно и чисто, потому что множество женщин в черных халатах не реже трех раз в день прибирали и мыли их. Но, сколько ни убирай, в каких-нибудь уголках да проглядишь крохотную, почти невидимую глазу, кружевную паутинку.

Мать К. после долгих мытарств добилась того, что ей было назначено прийти в один из таких кабинетов на прием, и там, как она надеялась и рассчитывала, ей должны были сообщить ответ высокого начальства на ее просьбу – ответ «да» или ответ «нет». И теперь она стояла в длинном белом коридоре, где лампы лили желтый свет с потолка, и не решалась войти.

(«Мама, я тебе писал, что у меня прохудились башмаки и я чиню их проволокой. Теперь это уже не актуально: грузчиком маленько поработал и купил».)

Был даже миг, когда ей захотелось уйти прочь. У нее была надежда, которая поддерживала в ней биение жизни, а теперь эту надежду могли отнять.

(«Сережа, это опасное, страшное дело. Вот я листала журнальчик твой – черные рамки в каждом номере…»)

Но она, конечно, не поддалась этому желанию, ведь она была уверена, что все будет хорошо. Она постучала в дверь – стук против ее воли вышел униженным и робким – и, когда ей велели входить, так же робко отворила дверь и вошла. Она ненавидела себя за эту приниженность и робость. Но это была просто болезнь – «зачумлена»…

Человек, к которому она пришла, сам никаких вопросов не решал. В его обязанность входило лишь принимать у посетителей их бумажки и отдавать им другие, в которых была написана смерть или жизнь. Он не задумывался о причинах, по которым бумажки сообщали то или иное. Он не любил читать этих бумажек, но был вынужден, чтобы ненароком не отдать посетителю чужую бумажку, с неверным приговором. Когда мать К. вошла, он разговаривал с кем-то далеким по телефону, и лицо его было недовольно-озабоченное; едва она увидела это озабоченное лицо, как сразу подумала, что для нее все кончено: она не сообразила того обстоятельства, что хмурая озабоченность человека в кабинете могла быть связана с какими-то другими делами, ее вовсе не касающимися.

– …Нет, не знал, – говорил человек в трубку, – нет, нет… Нет, он мне ничего не говорил…

(«Мой сын, раненный при исполнении, при исполнении, при исполне…»)

Вскинув глаза на мать К., человек кивком велел ей садиться, а сам продолжал свой разговор. Он все время говорил по телефону «нет» и ни разу не сказал «да»; в этом тоже была смерть.

(«И тогда Чингачгук – Большой Змей сказал Ункасу…» – «А что, мама, пирога больше нет?»)

Наконец он свой разговор окончил и очень вежливо попросил мать К. назвать ее имя и другие сведения о себе и о той бумаге, ответ на которую ждала она. Ее сердце не сделало ни одного удара за все то время, пока он шарил среди бумаг.

(«Как Наташа?» – «Хорошо кушает, вообще все хорошо… Вчера поймала сачком кузнечика…»)

– К сожалению, – сказал он, – вам отказано в вашей просьбе. – И он показал матери К. бумажку, на которой было написано то, что он уже сказал ей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю