355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Бременер » Присутствие духа » Текст книги (страница 9)
Присутствие духа
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:52

Текст книги "Присутствие духа"


Автор книги: Макс Бременер


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Казалось, в городе стало меньше немцев. Старухи соседки говорили между собой о том, что «стало вроде потише». Наверно, уже неделю, а то и полторы на улицах не устраивалось облав. Не появлялось пока что новых извещений о казнях заложников…

Шел сентябрь, дождило, Воля не выходил из дому и все дремал, все спал под дождь, а проснувшись, думал: «Ну, выспался», но скоро забывался опять. Он не знал, что болен, не слышал возле себя произнесенного с тревогой «заболел», «болеет»… Рядом, у соседей, в доме напротив, многие теперь лежали, потому что были слабы от голода, потому что им незачем было выходить на улицу.

Бодрствуя, и Воля находил, что вокруг «стало потише». Последний на памяти горожан шум и переполох случился, когда на станции взорвалась цистерна (это было вскоре после того, как Воля ночью расклеивал листовки с советской сводкой). И вот тогда Екатерина Матвеевна уговорила Волю несколько дней пересидеть дома: немцы, ища диверсантов, хватали на улицах людей без разбора.

Воля в тот день не знал, как долго он пробудет дома безвыходно.

Однажды, открыв глаза, он увидел, что мать склонилась над ним со словами:

– Чем-то ты у меня переболел…

С этой минуты в нем словно бы очнулись – одно за другим – чувства, раньше его наполнявшие. Он спросил, где Маша, и поразился тому, что в прошедшие дни, просыпаясь, ни разу не заметил ее отсутствия. А ведь ее давно уж, как сообразил он вдруг, не было в комнате.

– Скоро ее увидишь, – сказала Екатерина Матвеевна. – Она все к тебе рвалась, еле ее Колька удерживал, тут чуть до скандала не доходило.

– Риту никто не видел?.. – И сразу Воля испугался своего вопроса. Что он сейчас услышит, какой ответ?.. Нестихающая тревога неведения на миг представилась ему почти уютом, с которым так боязно было расставаться…

– Я ее не видела, – ответила мать. – Я ведь от тебя не отходила. Вот тетя Паша у нас что ни день в город шагала, без нее не ели б мы и не пили.

Прасковья Фоминична вошла, едва мать о ней упомянула, подсела к Воле, поправила ему подушку. Потом, хоть он не повторял вопроса о Рите, стала рассказывать о евреях.

– Их выводят по утрам на работы и к вечеру под конвоем возвращают в гетто, – говорила она с расстановкой, успокоительным тоном. – Разговаривать с ними запрещено. Но я их видела. Люди их видят. Они, конечно, похудали, но все живы.

Отдельно о Рите и Але Прасковья Фоминична не сказала ничего.

Вместе с облегчением, испытанным при слове «все живы», Воля ощущал несогласие с тети Пашиным тоном…

Через несколько дней Воля был уже в силах встать с постели. Вечером между домашними завязался разговор о том, как дальше жить. Начала его Прасковья Фоминична.

Опять Воля услышал тон, обещавший: «Все образуется, все наладится». Теперь, обращенный уже не к больному, он казался особенно странным.

– В помещении, где техникум был текстильный, немцы школу ремесленную открывают. На этой неделе – я знаю точно – учеников будут набирать. Станешь монтером, слесарем там, стекольщиком, может, плотником, – говорила тетя Паша, – и будешь нужен немцам и людям, прокормишь себя и маму. Немцам специалисты знаешь как нужны! С ремеслом в руках ноги не протянешь. А там мало-помалу денег накопишь и, глядишь, лет через десять свою мастерскую откроешь – немцы против этого ничего не имеют…

Она продолжала говорить – о том, какие будут в ремесленную школу вступительные экзамены, о том, что она бы туда и Кольку непременно устроила, да вот беда – Бабинец сидит, говорят, его из полиции перевели в тюрьму. Сына такого отца, сдается ей, вряд ли примут… Но Воля не слышал этого, пораженный тем, как легко, как обыденно и вскользь упомянула тетя Паша о том, что и через десять лет тут будут господствовать фашисты.

Она представляла себе, могла себе представить, что еще десять лет продлится эта жизнь под немцем: с убийствами, с арестами, с запретами, с ложью в газетах, что все это – убийства, аресты, запреты – приносит людям счастье… Она представляла себе, что такою останется жизнь и завтра, и через год, и через десять, и прикидывала, как бы в ней прожить получше. И ведь она неплохая женщина: носит передачи Бабинцу, подкармливает Машу, с матерью делится последним и, конечно, ему, Воле, желает добра…

– Если б я думал, что так будет еще десять лет, – произнес Воля медленно и яростно, – я б утопился. Сразу!

– Зачем же топиться, Воля? – возразила тетя Паша с тем рассудительным укором, с каким выговаривают несмышленышу. – А мама с кем останется? А Маша что – кукла?! (Маша на кровати тяжело вздохнула.) А я, допустим, утоплюсь? Коля и так сиротою остался (Колька угрюмо набычился), так ему тогда что же, по миру идти?..

– Ну, Коля не осиротел пока что, – раздался внезапно голос Бабинца, и все оглянулись на дверь в коридор: она была распахнута.

– Микола?! – воскликнула шепотом тетя Паша. – Ты?.. Да ты где?! А?..

И у Кольки тоже было такое лицо, точно он не верил, что сейчас во второй раз услышит голос отца.

– Здесь, – ответил Микола Львович из тьмы коридора. – Мне бы помыться сперва, а потом уж в комнату заходить…

Но Колька не стал дожидаться, пока отец помоется. Он бросился к нему, обхватил его, втащил в комнату и на нем повис.

– А помнишь, тоже моя бабушка пришла, помнишь?.. – быстро, настойчиво спросила Маша, теребя Волино плечо, и сейчас же отвернулась, будто пожалев об этих словах…


* * *

Позже, когда уснули Маша и Колька, Бабинец вполголоса рассказал о том, как его выпустили.

– Я уж приготовился к смерти, какая-то сволочь донесла ведь, что я – член партии. За неявку на регистрацию, говорят, положена вам смертная казнь. Сижу в камере, жду, когда выведут, царапаю потихоньку на стенке: «Красная Армия, отомсти». Вдруг вызывают. В канцелярии – следователь и Грачевский. А Грачевскому – в камерах разговор такой был – все смертные приговоры нашему брату на визу дают. Власть! Не подпишет – на тот свет не попадешь. «Я, говорит мне, жалею, что с запозданием узнал о беде, в которую ты попал. Теперь, говорит, я внес необходимую ясность в дело».

– Ну, спасибо ему, – перебила тетя Паша с глубоким выдохом облегчения. – Как-никак сколько лет знакомы, пусть собачились иногда, а все ж…

– Погоди, – остановил ее Микола Львович, тоном своим как бы обещая, что эти слова она еще возьмет обратно. – Да. Значит, он дальше:

«Поскольку, как мне известно, ты четыре года назад был исключен из партии, не может, стало быть, идти речь (и к следователю моему чуть-чуть поворотился) о каре за неявку на регистрацию коммунистов».

Ну, следователь мне:

«У меня к вам вопрос».

А сам уже не тот стал, что об меня табуретку обламывал, такой прямо стал юрист!

«Почему ж вы подтверждали, что являетесь коммунистом?»

«Потому, – говорю, – что били вы меня без пощады, как тут не подтвердить?!»

Ничего больше спрашивать у меня не стал. Сделался незаметный, и, гляжу, нет его. Стушевался.

Грачевский мне:

«Дальше разговор у нас неофициальный, можем его продолжить и не здесь, где угодно».

Вышли с ним из тюрьмы чуть не под ручку, у ворот он остановился.

«Пройтись нам или лучше проехаться? – советуется. И, будто не к месту что спросил, заторопился: – Впрочем, лучше – проехаться. Это проще».

Едем на его пролетке, улицы пустые, час комендантский. Он говорит:

«Это и лучше, что вокруг нелюдно, для нашего разговора. Видишь ли, я помню, что в тридцать девятом году тебя восстановили в партии. Но для меня это не имеет большого значения. Я считаю это случайностью, и для немцев я этого не знаю. Что ты думаешь, как думаешь, я, слава богу, знаю немало лет. Что ж, думай что вздумается, только в политику – вот об этом прошу тебя – не встревай. Ну, приехали, кажется?..»

Так тут меня потянуло: домой, домой!.. Голова пошла кругом. Чуть от «дружка» на одной ноге не ускакал! Но не ускакал, опомнился, спрашиваю в упор:

«Почему меня отпускаешь?»

Микола Львович внезапно остановился, усомнившись, рассказывать ли то, что было дальше. Казалось, он забыл, что оборвал себя на полуслове, и не продолжал.

…Грачевский ему ответил:

«У тебя ведь сын?.. – И, оглянувшись на кучера, понизив голос, докончил: – Не хочу, чтоб на свете стало одним сиротою больше».

Он высадил Бабинца, кивнул ему, и немецкий конь-тяжеловоз покатил дальше легонькую пролетку с пустым, чуждым, давно, долгие годы, неприятным Бабинцу человеком…

Человек этот просто не мог, никак не мог, по представлениям Миколы Львовича, так поступить, так напоследок ответить. И Бабинец пренебрег тем, что это было, и об этом умолчал.

– Ничего мне на мои слова не сказал, – солгал он, опуская то, чего не сумел бы объяснить. – Довез – и до свидания.

«Ну, значит, не зря я бургомистру в ножки кланялась, – подумала Прасковья Фоминична. – Выплакала все ж, вымолила Николаю отца».

Вслух она предположила:

– А может, он, Грачевский, так рассудил: «Я ему, Миколе то есть, помогу – как-никак он мне да-авненько знакомый, – потом он меня, случай будет, из беды вытянет». А?..

Бабинец коротко рассмеялся, резко качнул головой:

– Ну нет, – а про себя докончил: «Мы-то с ним оригинальничать не станем, пустим в расход».

Прасковья Фоминична вздохнула. Она радовалась возвращению Бабинца, и ей хотелось выражать эту радость, но она чувствовала, что Микола Львович словно бы противится этому, и вздыхала от душевного неудобства.

– Слава богу, снова у нас мужчина есть в доме, – все-таки сказала она.

– А он – что же?.. – указывая на Волю, вступился за него Бабинец.

Но Воля отринул заступничество.

– Как хорошо, дядь Микола, что вы вернулись! – произнес он мальчишеской скороговоркой.

– Чем же хорошо? – задумчиво и не сразу переспросил Бабинец. – Ну, чем? – повторил он с тяжелым несогласием.

В его представления о мире, борьбе, о порядке вещей не укладывалось то, что он остался в живых. Милосердие врага было для него страшнее беспощадности. Вот если б в нем таилось коварство!.. Но какое тут могло быть коварство?

– Чем же хорошо? – повторила после паузы Прасковья Фоминична вопрос Бабинца, уже забытый им. – А тем: Колька теперь может в ремесленную школу поступать. Чтоб учиться. А не побираться. Не баклуши бить. С Волей вот поступать будут.

Микола Львович, отсев от стола, положил руку на затылок спящего сына. И, как бы ободренная этим жестом, тетя Паша позволила себе дать чувствам волю.

– Все наладится, вот пройдет время… Наладится! – уверяла, обещала, обнадеживала она. – На притирку всегда время уходит… Потом налаживается!

– К кому ж это нам притереться надо? – медленно спросил Микола Львович.

Это был голос того Бабинца, что сказал когда-то: «Нормальные отношения с захватчиком, Прасковья, – отношения войны». Воля не сомневался, что сейчас он скажет: «Не притираться надо к фашистам, а бороться с ними! Не в ремесленную школу идти, а к партизанам!»

Воле страстно хотелось, чтобы Бабинец сказал так.

А Микола Львович и в самом деле готов был обрушиться на тетю Пашу со всею силой, какую еще сохранил. Он воспитан был в убеждении, что удары надо наносить не только противнику, но и тому, кто с ним не борется. Иногда даже – прежде всего тому, кто не борется с противником, а потом уж – самому противнику. В своей жизни Бабинцу случалось бороться с разными примиренцами, или, как он любил говорить, «примиренцами всех мастей». Он это умел. И тетя Паша не напрасно в смятении и опаске жалко вытянула перед собою руки, не то защищаясь, не то показывая свою беззащитность…

– А повезло нам, что немца у нас теперь нет за стеной, можно хоть потолковать меж собой по-семейному, отвести душу, – поспешно сказала Екатерина Матвеевна, но не это остановило Бабинца, а звук затормозившего у дома автомобиля и стук в дверь.

– Открывать?.. – спросила Прасковья Фоминична.

«За мной вернулись!» – подумал Бабинец.

– А что же, конечно, – сказал он.

И быстрым, мелким шагом тетя Паша привычно устремилась навстречу неизвестности, опасности, беде… За нею по пятам шел Воля.

Те, кто ждал на лестнице, пока им откроют, не шумели, не переговаривались. Это не были пьяные немецкие солдаты, которые, случалось, ломились по ночам в дома мирных жителей. Внезапно у Воли мелькнула догадка: за дверью Рита, бежавшая из гетто! Она у них спрячется…

Тетя Паша откинула крюк и толкнула дверь от себя.

У порога стояли молодой переводчик из комендатуры, которого горожане не раз видели сидящим рядом с комендантом в открытом автомобиле, и седой незнакомый человек с коричневым от загара, в глубоких морщинах лицом. Он был в штатском, но переводчик о нем сказал:

– Это офицер германской армии, он будет жить у вас в доме. Делайте всё для его удобства, выполняйте его желания. Сейчас он с дороги, согрейте ему воды для умывания, возможно, он пожелает пить кофе, вы…

Седой загорелый немец прервал переводчика жестом и, когда тот смолк, внятно выговорил, чуть усмехнувшись:

– Не треба.

На лице переводчика тотчас появилась улыбка восхищения – и самою шуткой, и тем, что немецкий офицер удостоил их шутки. А так как ни Воля, ни тетя Паша не улыбались, он улыбался особенно четко.

Офицер в штатском взял из руки переводчика свой чемодан и, опережаемый тетей Пашей, направился в комнату, последние недели пустовавшую. В тот же миг переводчик автоматически погасил улыбку, как гасят свет, уходя. Лицо его без фальшивой улыбки стало еще гаже: грубое, усталое, почему-то брезгливое, – неподдельное холуйское лицо в краткое мгновение отдыха…

Вероятно, немец сразу лег – движений его за стеной не было слышно. Но разговор, прерванный его появлением, больше не возобновился.

Погасив коптилку, все долго еще не спали.

– Вроде бы вежливый супостат, – пробормотала тетя Паша. Должно быть, слова ее относились к новому постояльцу-немцу.

Маша о ком-то тихонько сказала во сне:

– Мой хороший, мой хороший…

Воля же думал о Рите. Если ей удастся бежать, она не сможет скрываться у них из-за этого немца. Но может быть, у Леонида Витальевича?..

«Завтра попытаюсь проникнуть в гетто».

Он вспомнил, как Рита ему рассказала, что в предвоенные недели пряталась от него, потому что у нее все не заживала ссадинка на подбородке. И почувствовал жалость к ней, нестерпимо сильную, – ему было как бы и больно и щекотно в одно и то же время, и это не проходило.

Воля лежал в темноте и все видел Риту в ту давнюю ее минуту, когда она рассказала ему про ссадинку, уже догадываясь, что впереди – гетто. Он сознавал, что позже были у нее минуты худшие, тяжелее той, и боялся это вообразить…

– Завтра ее найду, – сказал он себе.

Наверно, сказал вслух, потому что мать сразу его окликнула:

– Не спишь?

– Нет.

Екатерина Матвеевна шепотом призналась:

– Знаешь, здорово я перепугалась, когда к нам постучали… Ну, струхнула твоя мать!

– Подумала, за Бабинцом вернулись?

– Нет. Я другого побоялась – что за Машей пришли. Мог же немцам донести кто-нибудь, что мы скрываем еврейку. Так бывает, я знаю: они приходят и забирают ребенка, и что сделаешь?.. Она, по-моему, и не еврейка, да как докажешь? Теперь нельзя ее из комнаты выпускать. Не приведи господь, новому этому немцу она на глаза попадется.

– Мы ей объясним, скажем, что выходить нельзя, – тихонько отозвался Воля.

Они помолчали. Вдруг совсем рядом Воля услышал мяуканье.

– Мам, мне почудилось?.. Мяучит кто-то…

– Да котенок Машин. Он такой перепуганный – три дня как Маша его притащила, – и вот, кажется, первый раз голос подал. Это он со сна…

Воле казалось, что прошло много времени, что не спит уже только он один, когда мать сказала, будто заканчивая только что начатое:

– Да, Воленька, Маша котенка защищает, мы Машу прячем, а нас… Есть ли где папа наш?

– Есть, я чувствую, – сейчас же ответил он. Он ничего не чувствовал, а просто желал, чтоб отец был жив, но сказал так и сразу переспросил: – Слышишь?! – как бы требуя немедля согласия с собой.

Но Екатерина Матвеевна немного помедлила, потом произнесла с расстановкой:

– Если жив – не узнаем, сюда-то ведь не напишешь. Если убили – тоже вести не жди, да это и лучше.

И у Воли застряло в мозгу и до самого утра терзало его в полусне:

«Могут забрать Машу как еврейку, а могут забрать и так, хоть не еврейка она, и что сделаешь?.. Если отца убили, не будет от него вестей, а если жив, все одно ждать нечего, – сюда ведь письма не отправишь…»


* * *

Утром, едва только встав, Воля услышал голос Леонида Витальевича.

– …Рад в этом удостовериться, – говорил он матери в коридоре. – Очень хотел в этом удостовериться. Это важно, что живы. Еще хотел вас спросить, как раньше спрашивали: чем могу быть полезен?

Он переступил порог, кивнул Воле, провел легонько рукою по Машиным волосам. Чуть понизил голос:

– И была потребность с вами поделиться…

Леонид Витальевич сел, но тотчас встал, потому что вошла тетя Паша, и снова сел, когда догадалась сесть она.

– Видите ли, я только что узнал, – вы, может быть, еще прежде меня это узнали, – что меньше чем неделю назад за три или четыре дня в Бабьем Яре были уничтожены евреи города Киева. Надежды на то, что это ложь или преувеличение, – никакой. Тот, кто рассказал мне об этом, привел подробности, какие, я понимаю, не могут быть вымышлены. Все это происходило…

В глазах тети Паши отразился ужас. И появился в них блеск, тот самый, что появлялся, бывало, до войны, если ей рассказывали о хитроумном убийстве, о разъятом на части трупе, не скоро найденном… («А голова отдельно, в газетку завернутая?..» – сокрушалась, ужасалась она, прикидывая уже, как это будет пересказывать.) Казалось, что жуткое – ей не жутко, а лишь жгуче любопытно…

Екатерина Матвеевна сказала:

– Коля, пойдите с Машей в тети Пашину комнату, поиграйте там, а Миколу Львовича пришлите сюда.

Но Коля не послушался или не услышал ее слов, и тогда Екатерина Матвеевна добавила:

– Воля, пойди с Колей и Машей, научи их обращаться с твоим «Конструктором», я им его дала…

– И, пожалуйста, возвращайся к нам, – попросил Леонид Витальевич.

Екатерина Матвеевна взглянула на него с удивлением.

Воля раскрыл коробку с «Конструктором», выложил на стол детали, из которых строил когда-то сложные сооружения, показал Кольке, как их скрепляют.

Его покоробило оттого, что мать, едва учитель начал рассказывать, подумала прежде всего о том, чтобы он, Воля, не услышал страшных подробностей. И в то же время он ощущал, что и сам не хочет их слышать, ранить себя ими…

Когда Воля вернулся к старшим, Леонид Витальевич молча прикладывал платок к щекам, подбородку, лбу, промокая испарину, а мать говорила:

– Нет сил это слушать! Невозможно, невозможно!.. Ведь редкий день без таких новостей… Мы же ума лишимся! – вскрикнула она и стремительно прижала ладони ко рту и глазам, удерживая рыдание, пряча искаженное мукой лицо.

Тетя Паша произнесла с укоризной – легкой и очень мягкой:

– Только наши, можно сказать, повеселели самую малость – вот Микола из кутузки домой явился, мальчики, может, учиться пойдут, – а вы всех расстраиваете… Ох, растревожили, про ужас этот нам…

– Если одни люди должны были это вынести, – медленно, холодно проговорил Леонид Витальевич, – то другие люди должны по крайней мере это выслушать.

Он обращался ко всем, но смотрел на одного Волю, точно ему в первую очередь предлагал это запомнить.

Бабинец, всем корпусом подавшись вперед над столом, согласно кивнул:

– Верно говорите. – И минуту не сводил глаз с учителя, как бы желая теперь получше разглядеть его…

А Воля устыдился того, что нарочно замешкался с Машей и Колькой. Ему не терпелось объяснить Леониду Витальевичу, как это вышло. Наконец, провожая учителя до калитки, Воля остался с ним с глазу на глаз, но тут неожиданно выпалил:

– Я, знаете, один раз листовки ночью расклеивал с нашей сводкой («Хвастаюсь! – испугался он. – Ни с того ни с сего»). – И, не делая паузы, продолжал так же быстро: – А после укатил немец с приемником, и теперь как наших услышать?..

Он почувствовал облегчение: хвастовство так удачно, вмиг, обернулось вопросом, и неглупым даже…

Леонид Витальевич немного подумал над ним.

– Возможно, что эту проблему удастся разрешить. Я дам вам знать… – Он чуть помедлил. – Что вам предстоит сегодня? Чем вообще заполнены теперь ваши дни?

Воля ответил, что собирается сегодня непременно повидать Риту. Леонид Витальевич посоветовал сделать это в час, когда жители гетто возвращаются с работы. Он объяснил, какой дорогой конвоируют ту партию, в которую входит Рита с сестрою и матерью, где обыкновенно люди замедляют шаг – в Нагорном переулке, взбираясь на холм. Он говорил об этом просто, и встреча с Ритой казалась возможной, достижимой.

– Дважды мне удалось передать ей немного вареной картошки, – сказал Леонид Витальевич, – В третий раз – сорвалось.

– Значит, видели ее?!

Леонид Витальевич наклонил голову.

У Воли сделалось боязливое и в то же время умоляющее выражение лица. «Ну, как она?» – спросил он взглядом.

– Мне показалось, что ее мать более измучена, – скупо ответил Леонид Витальевич.

«Значит, Рита меньше измучена, – лихорадочно успокоил себя Воля, – не так все-таки, как мать…»

И потом, на протяжении долгих часов, отделявших от вечера, он не раз повторял про себя: «Меньше измучена… Не очень измучена…», силясь извлечь хоть что-нибудь утешительное из горькой фразы учителя.

…Весь день – до той минуты, когда он отправился в Нагорный переулок, – Воля провел с Машей.

Он посадил ее к себе на колени, и она села прямо, чинно, не прислоняясь к нему.

– Отвыкла… – обронила Прасковья Фоминична, следя за Машей и Волей.

Она опустила на пол узел с бельем, собранным с кроватей, и медлила уйти, будто забыла о затеянной стирке.

Очень худая кошка – та самая, наверно, что мяукала ночью в темноте, – взобралась на узел с бельем и устало свернулась на нем, прикрыв глаза.

– Она, как беженка, да? – сказала Маша, а Прасковья Фоминична не то ахнула, не то всхлипнула, дивясь тому, как всё дети помнят, и печалясь о том, как много неподходящего запало уже в детскую память.

– Я могу тебе что-нибудь нарисовать, – сказал Воля, когда тетя Паша вышла. (Екатерина Матвеевна просила его развлечь Машу.) Он помнил, что обещал Маше найти бабушку, и понимал, что Маша этого не забыла, но не стал об этом говорить. – Что тебе нарисовать, а?..

Маша чуть заметно пожала плечами.

– Я умею рисовать самолеты, пароходы!.. Белых медведей умею рисовать, волков! – перечислял он с поддельной живостью. – Что угодно тебе могу…

– А что ты лучше всего умеешь рисовать? – спросила Маша.

– Лучше всего дома, – ответил он так, будто это само собой разумелось. – Я ведь хотел поступать в архитектурный…

Маша быстро спросила:

– А можешь мой дом нарисовать? Можешь? В котором я жила…

Воля взял карандаш и принялся точить его.

– Ты мне скажи, где он, дом этот? Сколько в нем этажей?

– В Москве, – ответила Маша. И, не делая промежутков между словами, произнесла скороговоркой, затверженно, как считалку: – Малая Молчановка, восемь, угол Большого Ржевского.

– Вот ты где жила?! – В пору, когда отец служил в Москве, Воля не раз ходил с ним по Молчановке. – Я этот дом, кажется, помню. Я его, по-моему, хорошо помню! Сейчас нарисуем… попробуем нарисовать…

Он представил себе большой, серого камня шестиэтажный дом с целой строчкой римских цифр на фронтоне, с зеркальными стеклами высокого подъезда, со статуями в округлых нишах на уровне третьего этажа, с балконами, балкончиками, «фонарями»… Воля еще не закончил рисунка, когда Маша в волнении закричала, тыча пальцем в бумагу:

– Это наше окно, это было наше окно! – Она провела пальцем по створкам нарисованного окна, коснулась Волиной руки: – А там… то, что за окном, ты нарисуй!.. Нашу квартиру…

– Я ведь в ней не был…

Маша заплакала.

То, чего Воля не мог воскресить, то, что было когда– то за этим трехстворчатым окном, само возникло перед нею. Она все вдруг вспомнила: тарелку, из которой кормила ее мама, свою чашку с котом в сапогах, которая потом разбилась, свои первые измятые книжки с картинками в пятнах от каши и киселя, и себя, зажмурившуюся что есть силы, кричащую: «Мыло в глаза…», и руки мамы сквозь мохнатое полотенце, и ее голос: «Боже, какая драма! Ах, какая драма, вы подумайте!..»

«Не надо было рисовать дом, – думал Воля, успокаивая Машу, – надо мне было нарисовать что-нибудь другое…»

Перед уходом в Нагорный переулок он торопливо сказал:

– Я вернусь скоро, и мы тогда поиграем во что-нибудь, вот Кольку тоже в игру примем…

Ничто не помешало ему дойти до Нагорного переулка и очутиться в его полумраке незадолго до того часа, когда узников гетто вели тут с работы.

Воля отдышался и огляделся. Трехэтажные дома по сторонам переулка были словно бы наклонены друг к другу, так что крыши их почти сходились над мостовой. Мостовая – шириною в две железнодорожных колеи – была пуста, а на плитах тротуаров, как на перронах, стояли люди с узелками в руках и смотрели вперед, вдаль. Но ни станция, ни вокзал не вспоминались тут. Казалось, этот узкий переулок, ничем не огороженный, откуда каждый мог уйти, был предвестием и преддверием тюремной замкнутой тесноты гетто, начинавшегося в ста шагах.

Вероятно, люди, стоявшие на тротуарах в ожидании, знали друг друга, по крайней мере в лицо, потому что на Волю несколько раз оглядывались, как бы смекая, зачем тут оказался впервые этот мальчик. Он вынул из кармана картофелины, бурачки, которые дала ему Екатерина Матвеевна, подержал на ладони, завернул старательно в плотную бумагу. И когда через минуту поднял глаза, никто больше – ни в упор, ни вскользь – не смотрел на него с вопросом.

Вместе с другими он вглядывался в ту сторону, откуда из-за изгиба мостовой должна была появиться колонна узников. Как другие, он переминался с ноги на ногу, изредка делал несколько шагов, по очереди согревал дыханием руки. (Было холодно, мглисто – минувшей ночью ударили первые заморозки.) На лицах ожидающих Воля пытался прочесть: намного ли запаздывают с работы узники, случалось ли такое в предшествующие дни?.. Нарушить молчание он не решался.

Среди тех, кто окружал его – стоял рядом или чуть поодаль, приближался и отходил, шагая по тротуарным плитам, – мелькали люди, виденные им когда-то прежде, но он не делал и маленького усилия, чтобы сообразить, где видел их, кто они: ожидание следующего мига, когда он увидит Риту, поглощало его без остатка. Миги сменяли друг друга – первый, второй, сотый, тысячный, – Воля встречал каждый, не пропуская ни одного, и каждый был пуст.

Днем, дома, он боялся, что увидит в Нагорном переулке измученную Риту, ставшую некрасивой, может быть искалеченную, но заставлял себя надеяться, что голод, страдания, страх не оставили на ней следа, и он увидит ее прежнюю. Теперь, когда похоже было на то, что он может сегодня не увидеть ее вовсе, Воля сказал себе с застучавшим сердцем, что готов увидеть ее измученную, изменившуюся, но непременно сейчас! Ему стало жутко оттого, что он на это согласен, словно он сделал кому-то уступку, которой нельзя было делать. И в то же время почудилось, будто теперь стало возможней, реальней, что конвоируемая колонна вот-вот появится из-за поворота. Но она не появилась…

Как-то сразу – сразу и всем – стало ясно, что ждать больше незачем. Что-то произошло или что-то переменилось, и ждать бесполезно. Люди стали расходиться, а Воля медлил уйти. Он стоял посреди переулка, уже почти опустевшего, и тут его окликнула низенькая немолодая женщина, – ее откуда-то знакомое лицо не раз за последние полчаса оказывалось вблизи.

– Я этого хлопчика знаю! – и ласково, и лукаво сказала женщина о Воле, но не кому-нибудь, а, должно быть, ему самому, поскольку никого больше не было рядом с ними. – Кто моих цыпляток ел, а? – спросила она, легонько грозя пальцем, так, будто Воля воровал у нее цыплят, но она ему это прощала. – Нежное было мясо? Помидоры сладкие?..

И когда она прижмурила глаза, закачала упоенно головой при воспоминании о помидорной сладости, Воля узнал ее: женщина с улицы «единоличников»!

Женщина спросила его о матери – жива ли, здорова ли? – рассказала, что немцы съели и цыплят и кур, и петуха лишили жизни, а потом, понизив голос, велела передать матери, чтоб та заходила к ней – для старой покупательницы что-нибудь да найдется, нельзя же ему (Воле) быть таким тощим…

– Возьми, пожалуйста, – произнесла она, внезапно вложив ему в руки небольшой, но увесистый узелок, с которым перед тем прохаживалась по переулку. И сейчас же отшатнулась, точно заранее страшилась обиды, которую Воля может ей нанести, не взяв того, что дано ему от чистого сердца.

Воля взял. А потом, хоть они перед этим простились, шел рядом с женщиной, провожая ее, и она рассказывала ему, как передавала еду узникам гетто вчера, позавчера, неделю назад.

…В Нагорный переулок приходили всё одни и те же люди, – по дружбе или просто из сочувствия к евреям каждый приносил немного еды. Немцы-конвоиры попадались разные, но чаще всего принесенное удавалось передать, и только в последние дни в переулок повадился ходить какой-то дюжий старик, скандалист, – говорят, из националистов, нездешний, с Западной Украины. Тем, кто передавал евреям пищу, он, срывая горло, орал: «Ганьба!» [10]10
  Ганьба (укр.) – позор.


[Закрыть]
И буквально выхватывал у них из рук узелки, свертки. Он был страшнее немцев. Она порадовалась, когда сегодня он не явился, вот только и колонну по Нагорному тоже не вели… Наверно, он знал откуда-то, что сегодня не поведут их.

На углу той улицы, которую всегда прежде обходил стороной, Воля простился с женщиной.

По пути домой он встретил Шурика Бахревского. Воля помнил, как расстался с ним в последний раз, и не обрадовался ему, но на пустынной вечерней улице, не освещенной ни единым фонарем, хоть затемнение и отменили, такая встреча была все-таки далеко не самой неприятной.

Они столкнулись нос к носу, чуть отпрянули друг от друга, и Шурик, радуясь тому, что вдруг возникший перед ним из темноты человек – Воля, отрывисто зачастил:

– Ты откуда? Чего это несешь? Ты что такой, как пыльным мешком из-за угла хваченный?..

Помолчав, сколько надо было, чтоб стало ясно, что он не принимает темпа и тона беседы, Воля ответил коротко, что несет и откуда идет.

– Ага, ага! – Шурик закивал, как если б Воля угадал, о чем он сам хотел говорить с ним.

– Почему-то сегодня их с работы не вели, а раньше, говорят, обязательно в этот час вели – как раз в этот час, всегда в одно время, – говорил Воля, забыв, что уже рассказывал про это только что.

– Может, немцы евреям выходной день дали?.. – невинно предположил Шурик, и в первую секунду Воля за это объяснение ухватился, а в следующую сообразил: этого быть не может. К несчастью, не может. – Слушай! – иным голосом, возбужденно продолжал Шурик. – Мне тут знакомый шофер сказал – выпил и брякнул спьяну, – что все восемь грузовиков, находящихся в распоряжении гебитскомиссара, на днях велено было переоборудовать в машины с закрытыми кузовами!.. «Achtung! Schneller!» В общем, из досок сколотили уже загородки и поставили на грузовики! Готово, понял?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю