355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Бременер » Присутствие духа » Текст книги (страница 4)
Присутствие духа
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:52

Текст книги "Присутствие духа"


Автор книги: Макс Бременер


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

– А что безопасно? – спросил Воля с усмешкой. – Уехать подальше?

Не замечая усмешки, Жора кивнул:

– Подальше. Например, вот в… знаешь крупный город на Урале?.. Носит имя известного большевика…

– В Свердловск? – громко подсказал Воля. – А то еще можно в Омск! Или лучше в Томск?! А?..

Ему показалось, что он глядит на Жору презрительным, испепеляющим взглядом, а на самом деле он смотрел на него обиженно и растерянно, сам испуганный внезапным, бесповоротным переходом от жалости к неприязни… «Трус! – думал он. – Ему только подальше бы!.. Трус!»

И, чтобы не сказать этого вслух, он, не прощаясь, без слова ринулся из тамбура вниз по лесенке, спрыгнул на землю и побежал к вокзалу…


* * *

Дома Воля застал мать, Гнедина и Бабинца (он жил в доме напротив и был родичем Прасковьи Фоминичны, отцом ее племянника Кольки) за разговором, важность которого была видна по их лицам.

– …поездом или автомобилем – все равно, и безотлагательно, – говорил Евгений Осипович, настойчиво глядя на Екатерину Матвеевну.

– Или пешком? – спросила та, и на Волю, еще не вполне понявшего, о чем у них речь, пахнуло близостью опасности.

– На худой конец, – покачал головой Гнедин, не исключая такого варианта, но сомневаясь в нем. – Пешком – далеко ли…

– Почему? И пешком далеко можно уйти, – перебил Бабинец, хотя у него была только одна нога. – Знать бы куда!..

Тут все трое заметили вошедшего Волю и переглянулись между собой.

– Вот понимаешь ли… – сказал Гнедин и сделал над собой какое-то усилие. – Из сегодняшней сводки видно, что линия старой советско-польской границы перейдена фашистской армией. Ну, и теперь… Вряд ли на их пути сюда есть рубежи, которые можно долго удерживать.

Он произнес это так, как докладывал бы своему командарму о поражении, не имея оправданий.

– Как же?! – с испугом и, показалось Евгению Осиповичу, с укором спросил Воля. – Вы же говорили, что…

– Не знаю, – тяжело ответил Гнедин и наклонил голову. – Ну, так… Пойду с Машей прощусь, – проговорил он и для одного Воли – остальные знали уже – добавил: – Я ведь сегодня уезжаю.


* * *

Все последние дни Евгений Осипович настойчиво пытался дозвониться по междугородной в Москву, в Наркомат обороны. Он звонил с почты, из кабинета горвоенкома, – без успеха. С Москвой не было прямой связи, линия была перегружена. В переговорах с Москвой решались вопросы формирования новых воинских соединений, эвакуации предприятий на восток, судьбы крупных коллективов, жизни или смерти тысяч людей. А он звонил, чтобы спросить о себе одном, о своем назначении…

Гнедин понимал, что с началом войны объем работы Наркомата обороны по меньшей мере утысячерился. Как же теперь можно было надеяться, что его дело решится, что на него будет затрачено время в больших кабинетах на улице Фрунзе, когда и в предвоенные, почти спокойные недели что-то, видно, было важнее, первоочереднее, чем его назначение и судьба.

Невероятно, нелогично было полагать, что ему удастся дозвониться в Москву, что его звонок сыграет роль, и Гнедин не надеялся, но и попыток не прекращал.

«Наверно, логично было бы, – думал он как-то в те дни, идя с Машей по городскому парку, по центральной аллее которого маршировали новобранцы, только что надевшие военную форму, – если б я был сейчас в бою или в земле, с немецкой пулей в сердце. Но я жив, и я… штатский непризывного возраста. Частное лицо в цивильном костюме…»

Он усмехнулся. Ему вспомнилось, как на сессии ВЦИКа старый большевик, предреволюционные годы проведший в Швейцарии, сказал ему (Евгения Осиповича посылали тогда лечиться за границу): «Не представляю себе вас в цивильном – это, право же, все равно что Семен Михайлович без усов или Ока Иванович без подусников!»

Человека, сказавшего это, не было теперь в живых, и он уже не мог увидеть ни Гнедина в цивильном, ни еще многого, что переменилось в жизни так, как он не сумел бы себе представить наперед… Впрочем, усы Семена Михайловича и подусники Оки Ивановича сохранились, какими были.

В тот день и час, когда Воля на вокзале предлагал мальчику-беженцу сойти с эшелона и остаться в их городе, Гнедин все-таки дозвонился в Москву, в наркомат. И, раньше чем он успел себя назвать, его узнал по голосу генерал, служивший лет десять назад у него в дивизии начальником штаба. Генерал сказал, куда Гнедину следует выехать за назначением, сказал, что вызов ему уже послан, спросил, откуда звонит Евгений Осипович, и, узнав, откуда, добавил, чтобы он поторопился.

– Слушаюсь, – отвечал Евгений Осипович, и с этой минуты не было больше штатского Гнедина. Снова он знал, куда ему надлежит прибыть, в чье распоряжение явиться. На миг он ощутил спокойствие и так часто возникавшую когда-то уверенность, что сил у него хватит, что он прибудет, явится, выдюжит. А вслед за этой счастливой минутой пришла другая – он подумал о Маше, которой больше не принадлежал, как вчера, и вздрогнул так, будто всем естеством вспомнил испытанную нестерпимую боль…

Вчера вечером, когда он умывался у крана во дворе, Маша подбежала к нему в новом платьице, сшитом Екатериной Матвеевной. Ничего не говоря, она постояла перед ним, ожидая, что он сам заметит на ней обнову. Екатерина Матвеевна на расстоянии наблюдала за Машей, стоя возле примуса, на бесцветном пламени которого нагревался чайник.

– Великолепное платье сшила тебе тетя Катя, – сказал Евгений Осипович. Он вытер лицо и с нарочитой тщательностью протер глаза: как бы затем, чтобы еще лучше рассмотреть платье на Маше. – Мне очень нравится. Я сначала тебя не узнал, подумал: кто эта девочка такая нарядная?.. Может, подумал, для Маши будет подружка?..

– Оно как раз по мне, не жмет нигде, а старое мне жало под мышками, – сказала Маша, очень довольная его словами, и он впервые заметил, как мягко она произносит шипящие – похоже на Люсю.

– И когда это тетя Катя научилась девочкам платья шить такие замечательные? – продолжал он изумленным тоном, чтобы продлить приятный Маше разговор.

– Когда она была маленькая, она обшивала своих кукол, – серьезно отвечала Маша, до конца веря, что ему интересно и важно узнать, как появилось на свет ее красивое платье. – А теперь она попробовала сшить на меня. Дядя Женя, тетя Катя сказала, что фашисты, как придут, убьют нас всех. – Она произнесла «фашисты» с очень мягким «ша» и чуть старательнее, чем другие слова. – Да?.. Они что же, всех подряд убивают, фашисты? – Маша спросила об этом без страха, и видно было, что она с удовольствием повторяет недавно еще неизвестное слово, безотчетно щеголяя и этой «обновой».

– Может быть, они сюда вовсе и не придут, – отвечал Евгений Осипович. – А может быть, мы от них спрячемся и они нас не найдут!..

Он проговорил это успокоительным тоном, но Маша и не боялась; едва дослушав его, она побежала, легонько подпрыгивая, в другой конец двора, и вышло вдруг, что это не ей, а себе самому сказал он, как ребенку, утешительные, ненастоящие слова… И он поежился от них и поморщился.

А Маша уже снова бежала к нему. Она приближалась, почему-то отворачивая лицо, а потом остановилась и, глядя вбок и в землю, сказала тихо:

– Она говорит, я сирота… Я слышала. – Гнедин бросил взгляд в сторону, откуда прибежала Маша, и увидел Прасковью Фоминичну, сидящую с Бабинцом на низкой садовой скамеечке. – Значит, мамы нет? – спросила Маша.

Голос ее от слова к слову становился все тише, точно иссякал.

– Как – нет? Есть мама, – ответил он медленно и твердо. Потом наклонился к Машиному уху и, кивнув в сторону Прасковьи Фоминичны, энергично проговорил: – Не надо этого повторять, но она глупая женщина! Понимаешь?..

– И бабушка ведь есть же? – спросила Маша чуть окрепшим голосом, но с неуверенностью и мольбой.

Гнедин резко, утвердительно качнул головой и добавил то, чего не собирался говорить, чего никак не ожидал от себя еще минуту назад.

– И папа есть! – произнес он с силой, с неутихшим раздражением к «глупой женщине».

– Где? – спросила Маша. До этой минуты она глядела на Евгения Осиповича в щелки между веками, не то щурясь, не то силясь удержать слезы, а теперь глаза ее разом широко раскрылись, и по лицу, с которого исчезло плачущее выражение, свободно покатились слезинки. – А где?

– Здесь. Я, – ответил Евгений Осипович и, пугаясь Машиного молчания, живо добавил: – Что, не веришь?

– Верю. – Маша не отрывала от Гнедина больших, мокрых, широко открытых глаз, – Дядя Женя, вы где были?

– Когда? – не понял он.

– Всегда, – ответила Маша, удивляясь его вопросу.

– Где я был и почему меня с тобой и мамой не было, – сказал он и помедлил немного, словно передохнул, – это ты узнаешь, когда вырастешь!

Гнедин нагнулся, взял Машу на руки и, крепко прижимая к себе, выпрямился во весь рост. Минуту он постоял так, не двигаясь.

– А еще не уедешь на целый год? – вдруг спросила Маша у него за ухом, и «целый год» прозвучал в ее устах как невообразимо огромная мера времени, как «тыща лет» для него…

– Нет, – сказал он.


* * *

Евгений Осипович ушел проститься с Машей, порог комнаты переступила Прасковья Фоминична, между нею, матерью и Бабинцом завязался уже разговор об отъезде без промедления, а Воля слушал их невнимательно и нетерпеливо, ожидая случая вернуться к старому разговору, который с уходом Гнедина был, казалось ему, не кончен, а только прерван: как это случилось, что им придется все-таки уезжать?!

Как раньше, в мирные дни, мать обсуждала, бывало, с тетей Пашей перед каким-нибудь семейным празднеством, сколько брать на базаре мяса на холодец, сколько потребуется муки на пироги и хватит ли мужчинам для веселья столько-то бутылок вина, так сейчас она решала, сколько с собою взять продуктов на первые дни пути, какие с собою захватить теплые вещи, что придется оставить… И сейчас, как раньше, все решалось быстро, диалог женщин был краткий, дельный, он напоминал диалог специалистов, которые понимают друг друга с полуслова и уважают друг в друге эту способность.

Бабинец, чьи советы по части домашнего хозяйства и стряпни житейски опытные женщины, случалось, осмеивали с порога, на что он ничуть не обижался, сейчас ничего не добавил к тому, что порешили без его участия. Он сказал только:

– Что ж, это правильно всё, если в поезд сядем.

– А если пешком, – ответила тетя Паша, поняв его, – так тут и рассуждать нечего. Тогда налегке надо.

Они продолжали говорить, а Воля лихорадочно вспоминал о том, как простился сегодня с мальчиком на станции, как еще вчера Гнедин сказал, что не считает положение города угрожаемым. И вот теперь…

– Воля! – позвал из-за стены Гнедин, и через мгновение Воля уже стоял на пороге той из двух тети Пашиных комнат, где обосновались недавно Евгений Осипович и Маша. – Ну вот, – произнес Гнедин так, будто перед этим сказал уже многое и теперь только подводил итог. – Я уезжаю, ты знаешь. Наркомат обороны уведомил меня, куда я должен явиться за назначением.

Воля понял, что произошло то, чего Евгений Осипович так долго ждал и желал, о чем он сам еще недавно так сильно мечтал: Гнедин вновь превращался в командира Красной Армии, может быть, снова в комдива!.. Нечто очень важное становилось в жизни на свое место, но уже столь многое стронулось со своих мест за последние дни, что Воля смог почувствовать лишь мимолетную радость.

– Поздравляю, Евгений Осипович, – сказал он.

И Гнедин совершенно вскользь, кивком поблагодарил его и тут же продолжал:

– Я поручаю тебе Машу. Ты ее береги. Вы все сейчас, видимо, тоже отсюда уедете – подальше от войны. Но мы обязательно увидимся – где, точно я не могу сказать… Вот. Ты ее оберегай, как я бы ее оберегал. Ладно? – спросил он и, как бы не сомневаясь в Волином ответе, ожидательно посмотрел на Машу.

Маша выглядела такой испуганной, какой не была даже в ночь на двадцать второе, когда они все проснулись от взрывов. Воле показалось, что ее бьет дрожь.

Гнедин сказал:

– До свиданья, ребята. – Он протянул Воле газетный сверток, перевязанный бечевкой: – Это фотографии. Машины… и мои тоже родственники. Нужно бы сохранить.

Затем Евгений Осипович взял чемодан, с которым две с половиной недели назад вошел в этот дом, и направился к двери. А Волю поразили простота и быстрота, с которыми он уходил из их жизни…

– Нет, папа, нет! – закричала вдруг Маша, бросилась за ним и зарыдала, сейчас же плотно прижав к лицу маленькие руки и словно бы силясь не дать рыданиям вырваться наружу.

– Маша, я остаюсь, не ухожу, – решительно сказал Евгений Осипович и вернулся от двери, поставил к стене чемодан, сел и усадил Машу к себе на руки.

На мгновение Воля поверил, что намерения его переменились.

– Не уйду, я же сказал, – повторил Гнедин, думая о том, как быстрее успокоить ее и уйти.

В комнату вошла Екатерина Матвеевна. Она окинула всех троих быстрым взглядом, потом, чуть помедлив, остановила его на Маше. И тем особенным голосом, которым взрослые говорят иногда как бы между собой, а на самом деле – для детей, голосом, рассчитанным на несмышленышей, но чем-то сомнительным для их уха, предложила;

– А что, если вы, Евгений Осипович, поедете, куда вам надо, так? А мы туда тоже приедем с Волей и Машей?.. И вы там будете командовать, а мы – жить рядом! А?..

– Что ж, это можно будет, – неуклюже выговорил Гнедин, стараясь попасть ей в тон.

– Ну, порешили. – Екатерина Матвеевна погладила Машу по руке, которую та прижимала к лицу, после чего отлепила ее от мокрого Машиного глаза. – Отпускаешь пока что папу?

И Маша, смутно чувствуя, что не в ее согласии дело, что все равно придется отпустить, но слова ее зачем– то ждут, сказала:

– Да.

И сразу Гнедин встал, взялся за ручку чемодана… Екатерина Матвеевна поспешно, встревоженно и строго бросила ему:

– Присесть перед дорогой… Как же?..

Она, Воля, Маша сели рядом на кровать, Евгений Осипович опустился на чемодан.

Минута, которую затем он провел в неподвижности и молчании, не была для Гнедина пустой. Она была прощанием с людьми, сидевшими перед ним, и еще каким-то прощанием.

Он ощущал ее как рубеж.

И одновременно это была минута ясности, полной и резкой, во всем главном.

Люсю было не воскресить. Машу было не уберечь. Родину надо было, однако, защищать.

Он хотел защищать ее когда-то при помощи непробиваемых оборонительных линий, каких не знала военная история, при помощи техники, которую он видел на испытаниях и считал самой передовой в мире, управляемой командирами, не имевшими себе равных в умелости и отваге. Он верил, что врага удастся победить малой кровью.

Но пролита была уже большая кровь, каждый день она продолжала литься, и этой большой кровью нужно было суметь победить.

Через минуту после ухода Гнедина Воля бросился его догонять. Вопросы, которые во время торопливого прощания нельзя, не к месту было задавать Евгению Осиповичу, тяжело стучали ему в виски, – никто, кроме Гнедина, не мог на них ответить, и никто, кроме него, не стал бы его слушать сейчас…

Воля бежал к вокзалу, и, чем ближе к нему, тем больше становилось на улицах людей, стремившихся в том же направлении. Ни на секунду не замедляя бега, ловко лавируя между группами, он настиг Гнедина в тесном переулке, ведшем к вокзальной площади, и, задыхаясь, положил сзади руку на его плечо.

Евгений Осипович живо обернулся и спросил:

– Решил проводить? Мама знает, где ты?

Воля кивнул, шумно дыша, и сбоку посмотрел на Гнедина, и сразу тот узнал этот взгляд: так вот, чего-то требуя или о чем-то моля, смотрел на него этот мальчик, когда спрашивал, что ему ответил Ворошилов…

– Вчера еще вы не считали – так ведь? – положение города… угрожаемым, – начал Воля, еще слегка задыхаясь от бега. – И вот… как же могло получиться, что сегодня…

Они вышли на вокзальную площадь, и незачем стало объяснять, что именно произошло сегодня.

За те часы, что Воля не был здесь, все переменилось до неузнаваемости. Площадь была запружена людьми, целыми семьями, сидевшими на сундучках, чемоданах и просто на земле, привалясь головами к вещам, к плечам или коленям родных.

Нелегко было пересечь площадь, и еще трудней – вокзальный зал ожидания.

Все ждали ночного дополнительного поезда, о котором говорили, что он пойдет на восток по маршруту, пока еще неизвестному.

Но маршрут ни для кого не был важен – важно было уехать.

Медленно прокладывая себе дорогу в толпе, Гнедин говорил Воле, следовавшему за ним по пятам:

– Видишь ли, я судил о положении города на основании тех представлений, что у меня были. Но я не знал и не знаю планов командования. Отступление может предусматриваться оперативными планами. – Он оглянулся на Волю, жадно слушавшего его, как бы проверяя, довольно ли сказанного им, и увидел, что не довольно. – А кроме того, должен тебе доложить, и в победоносной войне случаются совершенные неожиданности для побеждающей стороны!.. Подожди-ка меня…

Евгений Осипович скрылся за дверью военного коменданта и вернулся не сразу, а слова его всё звучали у Воли в ушах, он повторял их про себя, и от каждого повторения тяжесть, мешавшая ему, уменьшалась… Кто-то крикнул как будто:

– Во-ля!

Воля обвел глазами зал и словно бы только сейчас увидел, где он. Люди вокруг выглядели такими усталыми, измученными и в то же время притерпевшимися к ужасной тесноте вокзального быта, что, казалось, быт этот существует уже очень давно… А между тем Воля знал, что еще несколько часов назад все тут было иным.

– Воля!..

Оклик был теперь ближе.

Перепрыгивая через чемоданы и узлы, протискиваясь между людьми, неохотно дававшими ей дорогу, к нему пробиралась Рита. А мать и сестра Аля делали ей недоуменные, негодующие, испуганные, отчаянные знаки, но она продолжала свой путь, изредка оборачиваясь и отвечая им жестами, в одно время успокоительными и раздраженными.

– Рита! Если посадка?! – крикнула ее мать на весь зал, убедившись, что знаки не помогают. Должно быть, она считала, что нельзя в такие минуты отходить от нее ни на шаг: объявят посадку, возникнет толчея, и они потеряют друг друга, может быть – навсегда… И, сверх того, ее страшило, наверно, что Рита удаляется от выхода на платформу – пропустят ли ее потом люди обратно?..

Наконец Рита очутилась рядом с ним.

За последнюю неделю они виделись не раз, но только ночами, во время дежурства на школьной крыше. И минувшую ночь они провели на крыше до самого рассвета, и Воля был ответственным за дежурство.

– Говорили, что в восемь будет поезд, – сказала Рита, – а его не было. Теперь ждем ночного… Я, знаешь, даже в школу не успела зайти, сказать, что уезжаем. Нехорошо, да?

– Да, не очень хорошо, – суховато согласился он по привычке быть с нею строгим, усвоенной за ночи дежурств. – Неужели ты могла уехать не простившись, и я бы потом не знал, где ты?! – живо спросил он, ужасаясь тому, что это вполне могло произойти. Он спрашивал ее не от лица школы, забыв про тон ответственного дежурного, и ждал ответа с приоткрытым от растерянности ртом.

– Мы же евреи, нас же фашисты в первую очередь прикончили бы, – сказала она, оправдываясь. – Я тебе потом собиралась написать…

– В захваченный фашистами город?! – перебил он громко, с усмешкой, поняв, что Рита просто не отдавала себе отчета в том, что ему открылось разом: они могли друг друга потерять.

Рита виновато глядела на него, запоздало осознавая это. Она хотела что-то сказать, но ее перебил гудок паровоза, круто набиравший силу, высоту, пронзительность. Став нестерпимым для уха, он оборвался и освободил пространство для другого звука. Стучали колеса мчащегося, притормаживающего у платформы состава, и зал ожидания встал, пришел в движение, к чему-то готовясь, а Рита сейчас же бросила взгляд в сторону матери и сестры. Мать взобралась на чемодан у стены и, нелепо возвышаясь над толпой, искала взглядом Риту, на миг исчезнувшую из вида. Потом, найдя, прижала руку к сердцу, давая понять, что оно не выдержит. И Рита поспешила к ней, смешалась с толпой. Даже поднимаясь на цыпочки, он больше не видел ее…

Вдруг Воля понял, что он один здесь провожающий, а все уезжают, все. Никто уже не отлучится отсюда ни на минуту, не отдалится ни на шаг, а ему еще предстоит вернуться домой и только потом – пуститься в путь.

Он представил себе, как побежит сейчас от вокзала домой по городу, почти опустелому, а здесь тем временем отойдет от платформы поезд, увозя всех, кто заполнит сейчас площадь и этот зал… На мгновение ему стало жутко.

Из комнаты военного коменданта вышел Гнедин в сопровождении рослого капитана – может быть, это был и сам комендант. Евгений Осипович сделал Воле знак, и все трое, выйдя на площадь, быстрым шагом обогнули здание вокзала, прошли сквозь павильончик, напоминавший летнюю пригородную кассу, и оказались на аккуратно заасфальтированной дорожке, обсаженной с обеих сторон молодыми тополями. В конце ее видна была решетчатая калитка, возле которой стояли милиционер, железнодорожник и красноармеец. И странно: только полтора десятка шагов отделяли асфальтовую аллейку от взбудораженного вокзала и переполненной площади, а было здесь пусто и чинно, и казалось почему-то, что здесь не может быть иначе. Тут было особо – Воля разом почувствовал это.

Капитан, шедший первым, сказал что-то, и железнодорожник с коротким лязгом приотворил калитку – она вела на перрон.

– Родич ваш? С вами? – спросил, обернувшись, капитан, вероятно, о Воле, но не глядя на него.

– Товарищ. Провожает меня, – ответил Гнедин, и милиционер, железнодорожник, красноармеец бросили мимолетно-пристальные взгляды на мальчика, который вместе с немолодым штатским и самим комендантом прошел в особую калитку…

У перрона, на который из здания вокзала никого не пропускали, стоял санитарный поезд. Входы в каждый вагон охраняли часовые.

– Вот, товарищ Гнедин, пожалуйста, в любой вагон, – сказал комендант. Он услышал негромкий протяжный стон, донесшийся из окна вагона (стекло было опущено), и добавил: – Еще сейчас к составу будет прицеплен вагон – в нем редакция газеты эвакуируется и военный трибунал, – можно и в тот. Вон его уже и прицепили…

– Да нет, не стоит, – ответил Гнедин. – Поеду в этом. – Он направился к ступенькам вагона, напротив которого они стояли, а комендант, опережая его, коротко приказал что-то часовому, и часовой сейчас же посторонился, освободил проход в тамбур.

…Евгений Осипович любил поезда. Ему нравилось ездить в жестком и в мягком, в салон-вагоне и солдатской теплушке. Даже в санитарном поезде, куда его внесли на носилках, он как-то, лет двадцать назад, ехал с удовольствием, потому что по пути в тыл всласть отсыпался, хоть и болела и пыла раненая рука.

Он помнил нестерпимую жару в накаленном бронепоезде, адскую стужу в армейском агитвагоне зимою девятнадцатого года, но никогда еще он не оказывался среди раненых невредимым, этого не случалось. Что ж…

Оставив чемодан в тамбуре, Евгений Осипович вернулся на перрон. Комендант пожелал ему благополучного пути и торопливо ушел. У эшелона стояли теперь только Воля, да Гнедин, да часовые.

– Ну спасибо, что проводил. И… живо домой! – проговорил Евгений Осипович. Он чуть понизил голос: – Быстрее быстрого!

Воля кивнул, соглашаясь, но медлил. Тем же путем, что они, вышли на платформу военные со связками канцелярских папок в руках и гуськом потянулись к хвосту состава. Воля глядел в спины этих людей, отягощенных бумажной ношей, подходивших, ускоряя шаг, к последнему вагону, и какой-то вопрос рождался у него в голове, но тут поезд дернулся, Гнедин вскочил на ступеньку, ухватился за поручни… Вагоны покатились быстро и плавно – один, другой, третий пронеслись мимо сбоку от Волиных глаз, а впереди ему еще виден был профиль Евгения Осиповича. Потом – исчез…

Не дожидаясь, пока скроется из вида последний вагон, и словно бы опасаясь встретить тут этот миг, Воля бросился прочь от перрона. Ему стало страшно, как в раннем детстве, когда летним вечером ему показалось, что он остался один на дощатой дачной платформе… Темнело… Отец, минуту назад бывший рядом, будто провалился куда-то, и он, маленький Воля, решил вдруг, что потерялся навсегда. Страх длился тогда недолго – секунды. И сейчас ему сдавило горло, как тогда (он не смог бы вытолкнуть из себя ни слова) вдруг, прибежав домой, он уже никого не застанет?!

Навстречу ему, к вокзалу, стремился плотный поток беженцев – пеших, ведших возле себя велосипеды с прикрученными к багажникам вещами, шагавших возле нагруженных впопыхах телег. Телеги катились наклонно – правые колеса по плитам тротуара, левые по булыжникам мостовой – со стуком и громыханьем, задевая ободами о стены домов… Казалось, один Воля протискивался в противоположном направлении, внутрь города.

На Интернациональной улице встречный поток раздваивался: часть беженцев поворачивала к шоссе, ведшему на восток. Может быть, среди них были мать, соседи, не дождавшиеся его?.. Чем ближе к дому, тем более пустели улицы. Воля бежал мимо домов, только что покинутых, распахнутых настежь, и сжимал челюсти, чтоб не разрыдаться, сжимал до боли, которая все росла…

Эта боль в сжатых зубах стала такой сильной, что он на бегу разомкнул челюсти. Дышать стало легче, но боль не прошла, не уменьшилась даже. И тогда не от страха – от боли он всхлипнул…

Его ждали возле дома, у калитки двора, мать, Маша, Бабинец, сын Бабинца Колька, тетя Паша. Воля встретился взглядом с матерью, и сразу стало для него необъяснимо, как он мог вообразить себе, что его не дождутся.

– Теперь пошли, – сказал Бабинец.

Тетя Паша несла большую плетеную корзину с вещами, мать – узел, перетянутый ремнями, у Бабинца, шедшего на костылях, был только рюкзак; Воле дали большой чемодан, а в свободной руке он держал руку Маши, которая шла быстрее всех, прижимала к себе «бабу» и все оглядывалась.

– Ты что там оставила? – спросила ее тетя Паша.

Девочка не ответила, только поглядела на Екатерину Матвеевну. Та нагнулась к ней, и тогда Маша сказала ей почти на ухо, словно боясь спросить так, чтобы услышали все:

– Нас фашисты не догонят?

– Не догонят, не догонят, куда им, – отозвалась громко Екатерина Матвеевна. – Наши ведь с ними сражаются, их сюда не пускают!

Колька вдруг сокрушенно вздохнул:

– Планер у меня дома остался!..

– Остался? – переспросил отец. – Ну, нехай в твоей жизни не будет большего горя!

Колька насупился, а Маша усмехнулась, точно и ей, как Бабинцу, понятна была мелкость его печали.

– Что, народу на вокзале тьма-тьмущая? – спросил Волю Бабинец, как спрашивают, не сомневаясь в ответе, просто чтобы не молчать.

Воля кивнул.

– Всё ж попытаемся, – проговорил Бабинец. – На худой конец, хоть вас, мелюзгу, отправим.

Это был пробный шар: Бабинец ждал, возразит ли ему Воля, но тот не слышал его слов. Волю мучила боль в челюсти, никогда до того не испытанная, не проходившая и не замиравшая ни на миг. Правда, он не был уверен, что это боль. Может быть, как раз это чувствовали люди, говоря: «Голова от мыслей гудит»… Так или иначе, он ни за что не сказал бы вслух о том, что испытывает: не мог он сейчас нарушить молчание, чтобы сказать о неважном. И тут мать спросила его будничным тоном, знакомым ему, сколько он себя помнил, – тем самым, которым высказывались подозрения насчет неуклюже скрытых проказ или следов драки:

– Ты от чего скривился? Зубы болят?

– Очень, – ответил он, удивленный и тронутый тем, что в такие минуты она прочла это на его лице. Ему как будто даже легче стало оттого, что она теперь это знала.

– Тут где-то жил мастеровитый доктор один… – сказала Екатерина Матвеевна, когда они были уже недалеко от вокзала. – Один зуб мне выдернул, другой – вылечил. Где-то здесь…

Им не пришлось искать: в следующий момент они увидели доктора. Крепко держа за руку мальчика лет шести, доктор спускался со второго этажа по наружной лестнице, прилегавшей к торцовой стене особняка. Металлические ступеньки под ногами его слегка гремели. На докторе был чесучовый костюм, в котором он прогуливался по выходным дням, и такой же костюм был на мальчике. За ним спешила, чуть приседая на каждой ступеньке, грузная женщина в ярком крепдешиновом платье, с противогазом через плечо и узлом, из которого торчал угол подушки. Наверно, это была жена доктора, наверно, это ей пришло в голову сшить для мужа и сына одинаковые костюмы…

Не успела Екатерина Матвеевна сказать, что привела сына, у которого не ко времени заболели зубы, как жена доктора развела руками: они уезжают, торопятся к поезду, только что оставили дом. Доктор, перебив ее, спросил у Воли отрывисто: «Острая боль?» – и сделал было движение назад, к дому. Но тотчас же передумал:

– Давайте уж сначала спасать жизнь, а потом – зуб! – и решительно зашагал к вокзалу.

– Ты уж готов был вернуться и посадить мальчика в кресло? – с сокрушением спросила у доктора жена, украдкой бросая на него любующийся взгляд.

– А, хорошо еще, что пациент шел ко мне! – отвечал он, слегка задыхаясь от быстрой ходьбы. – Хорошо еще, что к тебе не явилась чудачка, у которой вот как раз сейчас начались схватки!..

Воля на ходу тихонько закряхтел от боли, мать на миг приложила руку к его щеке, как бы унимая боль. Жена доктора поравнялась с Екатериной Матвеевной и, сочувствуя ей, прошептала:

– Еще и война!.. Еще и война!..

Наверно, ее слова значили, что это уж слишком: на мир, где было больно и тяжко рожать, где люди страдали от зубной боли, знали еще множество невзгод, обрушилась война. И ведь прежние беды все остались – огромная новая лишь добавилась к ним…


* * *

Санитарный поезд, которым уехал Гнедин, оказался последним поездом, ушедшим в тыл. Перед отправлением ночного дополнительного эшелона, которым рассчитывали уехать люди, переполнявшие вокзал и вокзальную площадь, на станцию поступили сведения, что немцы перерезали путь, сбросив парашютный десант и разбомбив железнодорожное полотно северо-восточнее города. По станционному радио объявили, что отправление поезда откладывается на неопределенное время… Стало ясно: надеяться здесь, на станции, больше не на что.

И тогда очень многие, бросив вещи, устремились к шоссе, надеясь, что их посадят там в попутные – военные или гражданские – грузовики, а на худой конец собираясь шагать пешком на восток сколько хватит сил.

Среди тех, кто ринулся к шоссе, были Воля с матерью и Машей, Бабинец с сыном и тетей Пашей, доктор с семьей, Рита с матерью и сестрой. О том, что и Рита движется в том же направлении, Воля не знал, хотя они были друг от друга не более чем в ста метрах. Но их отделяла плотная масса людей, и была глубокая, безлунная ночь.

По темному шоссе медленно двигался поток грузовиков, подвод, отступающих частей, беженцев, которые, влившись в поток, не могли уже бежать на восток, а могли лишь брести. Даже по обочинам шоссе нельзя было идти быстро, – казалось необъяснимым, почему впереди люди шагают медленно, что мешает им ускорить темп.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю