Текст книги "Присутствие духа"
Автор книги: Макс Бременер
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
Воля одним прыжком очутился рядом с нею. Они увидели, что из окон двухэтажного дома напротив тоже выглядывают, ежась, протирая глаза, разбуженные люди. На мостовой валялись разбитые цветочные горшки, осколки стекла.
Из чердачного оконца дома напротив высунулся до половины Колька, племянник Прасковьи Фоминичны. Он приставил ладонь ко лбу козырьком, щурясь, всматриваясь в даль, и все взгляды обратились на него.
– Ого-го! Ого-го! – произнес мальчишка, по-украински мягко выговаривая «г» и очень важничая оттого, что он один видит то, чего не видят другие. – Ух ты!.. – добавил он еще и покачал головою, выпятил губу, как бы соображая теперь, что бы это, одному ему видное, значило…
– Да что там?! Говори! – закричало сразу несколько голосов.
Но тут кто-то, по-видимому за штаны, втянул мальчишку на чердак. И сделал это вовремя.
Снова заколебалась от взрыва земля…
В комнату вошел Гнедин с Машей на руках.
– Близко, – сказал ему Воля, едва стих грохот, и в голове у него мелькнуло, что как раз такими скупыми словами должны перебрасываться мужчины в минуту опасности.
– Далеко, – поправил Гнедин. – Но очень сильный взрыв.
– Может быть, где-нибудь на строительстве?.. – спросила Екатерина Матвеевна.
– Не похоже…
– А на что похоже?
Еще раздался взрыв. Гнедин помедлил. Потом стало тихо. Потом птицы запели, как запевают они сразу, едва кончится гроза или дождь. И Маше, которой до этой минуты было страшно, стало уже не страшно. А Екатерина Матвеевна проворно смела с пола на железный совок осколки стекла и проговорила с облегчением:
– Как будто всё, – но вопросительно взглянула на Гнедина.
Тогда Гнедин сказал – и после взрывов Воле показалось, что он говорит приглушенно, – сказал внятно, твердо, будто беря на себя уже взвешенную тяжесть ответственности за эти слова:
– Похоже на войну.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
В то утро, хоть взрывы и прекратились, а час был еще очень ранний, никто больше уже не ложился и не пытался заснуть.
«Похоже на войну…» Екатерина Матвеевна метнулась к стене, включила радио. Нагревались, чуть гудя, лампы, рождался и усиливался треск – всегдашний, привычный треск в эфире, – и каждое мгновение мог, прерывая и перекрывая его, прозвучать голос, оповещающий о чрезвычайном… И голос в самом деле возник, но это не был голос, обращенный ко всему миру, – нет, он был комнатный, ровный, мягкий.
– Доброе утро! Откройте форточку, расстелите коврик, сделайте глубокий вдох, приступайте к первому упражнению…
Воля взглянул на Гнедина, потом на мать. Как сосредоточенно ловили они слова инструктора, начавшего воскресный урок гимнастики! Может быть, по интонациям его они силились определить, что ведомо ему там, на радиостанции?..
Из окна видно было, как на улице большая группа мужчин, второпях одевшихся, сильно потиравших со сна лица, возбужденно что-то обсуждает. До Воли донеслось: «Мощно тянет гарью…»
– …не забывая о дыхании. Начи-наем! – отчетливо произносил инструктор под аккомпанемент рояля, и никак нельзя было угадать, знает ли он о том, что все в мире переменилось, или по крайней мере о том, что целый город опасается этого. – И – раз-два! Раз-два! Раз-два! Заканчиваем упражнение…
Он смолк, а вслед за ним – рояль. И тут стало слышно совсем рядом глубокое и громкое дыхание. Маша в одних штанишках стояла на коврике у Волиной кровати и, косясь на приемник, послушно делала гимнастику.
Екатерина Матвеевна, Евгений Осипович и Воля одновременно взглянули на нее.
– Молодец! – сказал Гнедин, неожиданно произнеся это слово сильным командирским голосом. Он нагнулся к ней и добавил еще то, что Маша очень редко слышала от бабушки – в устах бабушки это было высшей похвалой: – Умница!
Потом Евгений Осипович пожал плечами, чему-то усмехнулся и, решительно став чуть поодаль от Маши, тоже принялся за гимнастику.
Он энергично делал приседания, с силой выбрасывая в стороны руки. На лбу его крупными каплями проступил пот. Выражение терпеливого упорства появилось и все прочнело на усталом лице…
С минуту Воля безотчетно наблюдал за Евгением Осиповичем и Машей. Гнедин, выпрямившись, сделал приглашающий жест: «Становись, мол, и ты рядом с нами – за чем дело стало?!» Но Воля не присоединился к ним, а пошел в город.
* * *
Всех, кого знал в этом городе, встретил Воля на улицах одного за другим. Первой – Риту.
Рита окликнула его так, будто они сегодня уже виделись, – не поздоровалась, а сразу начала; «Ты уже слышал?..» И, понижая голос, хотя все вокруг громко говорили о том же, рассказала, со слов Алиного лейтенанта, что аэродром за рекой подвергся под утро бомбежке и половина самолетов сгорела… Тут же они встретили и самого лейтенанта с противогазной сумкой, спешившего к зданию горисполкома. Вместе они пошли по Интернациональной (так называлась центральная улица), где было людно, как в день праздника или кросса, и все прислушивались к словам каждого.
Кто-то объяснял, что взрывы, потрясшие на рассвете город, произошли от попадания немецкой бомбы в склад снарядов для тяжелых гаубиц. Какой-то курортник с заметным одесским акцентом все повторял:
– И он порвал-таки, когда вздумалось, этот пакт, как пустячную бумажонку! – И, громко картавя, в сердцах назвал Гитлера кровавым псом империализма, как называли его два года назад, до заключения пакта о ненападении с Германией.
Рита вдруг громко рассмеялась.
– Ой, Одесса-мама – это все-таки что-то исключительное! – сказала она, объясняя свой внезапный смех. – Нет, этот тончик… – Воля подумал, что она снова расхохочется, откинув назад голову, но она лишь глубоко вздохнула, как бы приходя в себя после смеха. – Знаешь, я бы, наверно, просто не могла жить в Одессе – я же смеялась бы решительно всему, что бы мне ни говорили! – И Рита, тряхнув волосами, повернула к Воле свое лицо, как бы спрашивая, что он скажет об этой ее причуде, или, вернее, кажется ли ему обаятельной эта причуда, или, еще вернее, нравится ли ему она, Рита, со своей болтовней, смехом, новой прической, больше всех?..
Кокетство ее было почти инстинктивным, нерассчитанным, оно всегда привлекало и волновало Волю, а сейчас он даже не заметил его или не узнал, и ему только неловко было за Ритин смех и эти слова о том, что она просто не могла бы жить в Одессе. Какое сейчас имело значение, могла бы она или не могла?..
Ему казалось диковинным все, что еще оставалось вокруг таким, как вчера: и то, что немолодой полный мужчина у входа в парк взвешивался на белых медицинских весах и даже брал у весовщика квиток, и то, что городская газета, только что наклеенная на стенд, открывалась передовой «С пользой провести летние каникулы», а в заключение предлагала читателям шашечный этюд и разгадку кроссворда, напечатанного в прошлое воскресенье…
Подходя к горисполкому, Воля и Рита встретили Леонида Витальевича. Леонид Витальевич преподавал в их школе историю древнего мира и средних веков. Ему было около пятидесяти лет. Он не выглядел стариком, а казался человеком из другого мира – не древнего, но старого. Внешность его была Воле знакома по кинокартинам еще до того, как он в первый раз увидел своего учителя: вот такие люди в дореволюционное время сочувствовали рабочим, стремились их учить и просвещать, а потом, когда доходило до вооруженной борьбы, путались под ногами… Вот такие же у них были пенсне, бородки, воротнички, вот такая же гладкая речь и мягкая, без мозолей, рука, охваченная в запястье крахмальной манжетой, с обручальным кольцом на безымянном пальце… Впрочем, в то время, которое изображалось в знакомых Воле кинокартинах, Леонид Витальевич был еще мальчиком и учился в гимназии. Теперь же, когда он стал так похож на пожилого дореволюционного интеллигента, в России уже двадцать четвертый год существовала Советская власть.
– Здравствуйте, Леонид Витальевич! – по-ученически дружно и отчетливо произнесли Воля и Рита.
– О! – Леонид Витальевич торопливо поздоровался. Он всегда здоровался так, точно смущен был, что не сразу заметил знакомых, и хотел приветливостью загладить промах. – Неразлучные!
Если они шли по городу вместе, то непременно попадались на глаза Леониду Витальевичу, и всякий раз Воле приятно было, что они кажутся ему неразлучными…
– Неужели война, молодежь?.. – спросил учитель так, словно не ему, историку, а им виднее было, как начинаются в мире войны.
Они не успели ответить: Алин лейтенант спешил к ним от горисполкомовского подъезда.
– Объявят! – выдохнул он, приближаясь. – Сейчас объявят!.. – и указал на рупор над зданием горкома партии, откуда в дни праздников лилась музыка и звучали приветствия демонстрантам.
Люди, собравшиеся на маленькой площади, где находились все главные в городе советские учреждения, молча глядели вверх… В молчании Леонид Витальевич проговорил:
– Войны начинаются летом.
Негромко, адресуясь только к Рите и Воле, он стал вспоминать, как разворачивались события в четырнадцатом году, после выстрела Принципа, как одна за другой вступали в войну европейские страны. Воля слушал его вполуха, но испытал вдруг сильное и странное чувство, когда он заключил:
– …И, наконец, девятнадцатого июля, в полдень, ровно в двенадцать часов, германский посол Пурталес передал Сазонову ноту: России была объявлена война!
Леонид Витальевич произнес это голосом, не дрогнувшим от боли, но наполненным ею: болью за все бессчетные смерти, за все бесповоротные перемены в судьбах людей, последовавшие за днем девятнадцатого июля четырнадцатого года… Очень смутно и лишь на одно мгновенье Воля почувствовал, что это боль еще за многое, чего он не знал и не знает… Ведь для него настоящая история начиналась позже – в семнадцатом.
– Какому Сазонову? Это кто – Сазонов? – услышал он голос в толпе.
– Сазонов был министр иностранных дел России, – сухо отвечал Леонид Витальевич.
Рита сжала Воле руку и сказала ему в самое ухо пугающе внятно:
– Сейчас тоже двенадцать часов!..
Голос диктора, многократно усиленный, оповестил, что работают все радиостанции Советского Союза.
Нарком иностранных дел Молотов начал свою речь. Он произнес первые фразы – о внезапном, без объявления войны, нападении фашистской Германии, назвал советские города, подвергшиеся на рассвете бомбардировке, и у людей на площади застучало в висках: значит, верно, так и есть – война!.. Минуту назад это было уже почти точно известно, но только теперь легла на головы и плечи тяжесть полной определенности, грозной ясности.
Когда Молотов сказал, что начавшаяся война станет Отечественной войной советского народа, Воля, озадаченный, покосился на учителя. Отечественная война?.. То ведь была война с отступлением и потерями, партизанами и пожаром Москвы… Как же так?
Он продолжал слушать речь, а в то же время в голове у него быстро мелькали обрывки лозунгов и песен:
«…Малой кровью, могучим ударом!», «…и готовы ответить тройным ударом на удар поджигателей войны», «…чтоб неповадно было им совать свое свиное рыло в наш советский огород!», «Броня крепка, и танки наши быстры!», «Если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к походу готов!». «А на вечер билеты у меня на «Если завтра война…», – вдруг вспомнилось ему, и он поразился пустячности этой мысли в такую минуту.
Воля быстро взглянул на Леонида Витальевича, точно проверяя, заметил ли тот его легкомыслие. Лицо учителя было сосредоточенным, незнакомо и неприступно скорбным. Воля отвел глаза в сторону: сотни лиц, простых, однажды или не раз виденных, поразили его единым, рождавшим между ними сходство, выражением серьезности.
Внезапно он почувствовал, что эту вот минуту – он не знал, почему именно эту, – запомнит навсегда.
…Молотов заканчивал свою речь, когда тишина на площади была нарушена необычным звуком, каким-то, что ли, стрекотаньем. Многие головы повернулись в направлении шума:, опершись на перила каменного горисполкомовского балкончика, прильнув к объективу, оператор вертел ручку кинокамеры, наставленной на людей…
Воля слышал, как его одноногий сосед по дому Бабинец тихо и строго произнес:
– К чему это? Для чего?.. – Должно быть, съемка казалась ему забавой.
Так же тихо и внятно Леонид Витальевич ответил:
– Это для истории.
– Как? – не понял Бабинец.
Леонид Витальевич повторил.
Бабинец опять не расслышал, но не стал больше переспрашивать.
Когда речь была закончена, из рупора вырвались звуки марша, а народ стал расходиться с площади, Леонид Витальевич пригласил Риту и Волю зайти к нему.
Раньше ни один из них не был у него дома. Но каждый слышал что-нибудь о его доме, потому что о нем было много толков в городе.
Рассказывали, что дверь комнаты, в которой жили Леонид Витальевич и его жена, никогда не запиралась, и любой знакомый мог войти в нее без стука. Случалось, приходили и незнакомые, потому что слыхали: здесь дают советы, дают взаймы, дают выговориться… И сейчас, когда Рита и Воля, поднявшись по белой мраморной лестнице, очутились в широком коридоре старого особняка, сейчас тоже высокая двухстворчатая дверь с потускневшей медной ручкой не была заперта.
Леонид Витальевич на ходу указал им на кресло-качалку, на застланный пледом диван и направился на веранду. Там, за стеклянной дверью, маленькая женщина, мывшая в тазу овощи, повернула голову, услышав его шаги, поднялась с плетеного стула, вытерла о полотенце руки. И посмотрела на мужа, как смотрят женщины, проведшие жизнь в четырех стенах своего дома, на вестников из огромного и грозного мира: словно бы моля смягчить удар, если его не отвести.
– Ну, ты уже знаешь… Вот, Римма, – Отечественная война, ты обратила внимание?! – Леонид Витальевич говорил быстро, торжественно, слова, на которые он сделал упор, многое для него значили. Нет, его не смущало, как Волю, то, что речь теперь шла не об ударе по свиным рылам, сунувшимся в советский огород, но об изгнании захватчика из пределов Отечества, – напротив, это по-особому волновало и трогало его. – Римма, я пойду волонтером! – продолжал он, не делая паузы. – Да! По крайней мере, попытаюсь!.. Извините, ради бога… Я не познакомил вас. – Леонид Витальевич жестом пригласил Риту и Волю выйти на веранду. – Мои ученики…
– Очень приятно! – сказала жена Леонида Витальевича со спокойной приветливостью гостеприимной хозяйки. – Хотите квасу? Или лучше простокваши, холодной?..
Внимание ее, казалось, всецело сосредоточилось на Рите и Воле. Она вынула из шкафа большой фаянсовый кувшин с простоквашей и две чашки.
– Вы непременно попробуете: вкусно, и, кроме того, Мечников считал ее залогом долголетия… Да-да! – Это «да-да» было произнесено тоном, каким взрослые родственники говорят иногда с детьми, как бы заранее пресекая несогласия и капризы.
– Да, залогом… Не при любых обстоятельствах, правда, – заметил Леонид Витальевич, беря и себе чашку.
А его жена улыбнулась чуть-чуть, и такой горькой улыбкой, точно сообразила вдруг, как нелепо теперь упоминать о долголетии… Бомбы, снаряды, мины взрывались в эту минуту на нашей земле – каждый молча понимал это.
Да, многое в мире противостояло сегодня доброй силе мечниковской простокваши, и все-таки очень приятно было отправлять ложечкой в рот маленькие холодные кисловатые глыбы…
– Один военный, хороший знакомый нашей семьи, – сказала Рита, обращаясь к жене Леонида Витальевича, и Воля понял, что речь идет об Алином лейтенанте, – считает даже очень вероятным, что Гитлер применит газы. Причем в широком масштабе, представляете себе?!
– По-моему, это будет самое ужасное, что можно себе представить! – проговорила жена Леонида Витальевича. – Не знаю почему, смерть от бомбы страшит меня гораздо меньше… Между нами говоря, на противогазы я не возлагаю больших надежд. И мысль о том, что… – На миг она прикрыла глаза и слегка покачала головой. – Нет, я бы уж без колебаний предпочла…
– Начинается разговор о легких смертях! Римма Ильинична возвращается к неизменной своей теме, – перебил Леонид Витальевич оживленно, с нотками не то веселья, не то, пожалуй, раздражения. – Многое тут ясно и непреложно: в мирное время самая желанная смерть – от разрыва сердца, но никак не от долгой болезни, не от крушения на железной дороге и не от руки грабителя. В военное время самая предпочтительная смерть, оказывается, от разрыва бомбы… Не так ли?
Римма Ильинична мягко кивнула. И во взгляде ее отражались мягкость, снисходительность. Это была снисходительность к раздражению мужа, его резкости, которую она понимала, и в то же время это была снисходительность к своей слабости, которую она также понимала и находила простительной. А на лице Риты написано было – и притом, казалось Воле, очень разборчиво – нечто иное: спокойная, немножко небрежная женская уверенность в том, что к мужчине нужен «подход», и подход этот состоит сейчас в том, чтобы ему не перечить…
– Не будем выбирать себе смерть по вкусу – это, кстати, редко кому удается! – продолжал Леонид Витальевич. – Давайте лучше… Воля, вы обратили внимание на мои рисунки? – круто переменил он разговор. – Нравятся вам?.. Я спрашиваю не о самих рисунках – это было бы, наверно, нескромно, – а о том, что нарисовано: об этих зданиях… из дерева и камня, – медленно докончил он.
Воля поднял глаза и на стене веранды увидел несколько карандашных рисунков: собор с луковками куполов, отдельно ворота в ограде собора с башней над этими воротами, монастырь у кромки спокойной озерной воды, невысокую белую церковь в легких, как от дымка на ветру, тенях…
Под рисунками было от руки написано: «XV в.», «вторая половина XVI в.», «XVII в.» или «1670 г.», и, странно, это мешало Воле разглядывать их. Казалось, даты проставлены затем, чтобы он затвердил их, вызубрил. И, как страницы учебника истории, пестревшие датами, рисунки не могли уже доставить удовольствия, а требовали усилия.
Леонид Витальевич тронул Волю за локоть и повел его в комнату. И тут по обе стороны камина висели рисунки и фотографии. Они остановились перед той, на которой не стояло никакой даты.
– Вы видите это впервые?.. – спросил Леонид Витальевич с острым интересом.
Да. Он впервые видел эти стены с бойницами и угловую сторожевую башню с острым верхом, и пятиглавия церквей за стенами, распространявшие сияние, и белые облака над крестами и башнями; но, главное, тоже впервые он почувствовал глубокую старину – великую удаленность от себя во Времени этих стен, башен, медленных облаков над ними, неба в разрывах между облаками…
– Кремль в Ростове Великом… Красиво, по-вашему? – пытливо спросил Леонид Витальевич.
Красиво ли?.. Он просто не знал. Он мечтал стать архитектором и даже готовил себя исподволь к этому. Его восхищали станции Московского метро, проект Дворца Советов, дома на улице Горького, бывшей Тверской. Величие и красота Нового Мира воплотились в них, казалось ему. Этим же волновал его облик Московского Кремля, точно тот и построен был специально затем, чтобы стать Штабом Революции, и облик Красной площади, созданной – это как-то само собой разумелось для него – затем, чтобы на ней проходили смотры боевых сил Нового Мира…
Ростовский Кремль… Ровно ничего не было для Воли с ним связано.
– А я собирался там со всеми вами побывать, – проговорил Леонид Витальевич, стоя перед фотографией Ростова Великого, каким он открывался взгляду с озера Неро. – И в Угличе, и в Суздале… Да… – Голос у него был такой, точно он говорил о том, чему никогда уже не суждено сбыться. – Хотелось мне, чтобы эта красота не была вам безразлична…
Они вернулись на веранду, когда Римма Ильинична говорила Рите, как бы ища у нее поддержки:
– …и я – против, потому что это будет иметь лишь символический, но вовсе не практический смысл, понимаете?..
– А сколько замечательных поступков в истории имело, увы, лишь символический смысл, – что же, не стоило их совершать?! – отозвался Леонид Витальевич, не осведомляясь, о чем именно шла речь раньше.
Когда спустя полчаса Воля и Рита шли от Леонида Витальевича к школе, на улицах уже расклеен был рядом с мирными воскресными газетами напечатанный в городской типографии текст речи Молотова. Люди всматривались в слова о чрезвычайном – о войне, недавно услышанные, напечатанные теперь знакомым, привычным глазу шрифтом…
– Знаешь, Леонид Витальевич хочет записаться в армию добровольцем, а он уже старый, и Римма Ильинична говорит, нам нужно повлиять на него, – горячо заговорила вдруг Рита. – Потому что на фронте от него какой же толк?.. Ну, практически, понимаешь, он ведь…
– И практически, и символически! – небрежно перебил Воля и усмехнулся, вспомнив обрывок недавнего разговора. – Ну какое это будет иметь значение? – вдруг спросил он с превосходством и снисходительностью юного ворошиловского стрелка, заслуженного значкиста, – Слушай, о чем тут рассуждать?..
– А что будет иметь значение? – спросила Рита заносчиво и, однако, немного растерянно.
Воля пожал плечами, давая понять, что ответ должен бы ей быть ясен, и в то же время соображая, что сказать… Тут взгляд его остановился на рекламном щите кинотеатра «Гигант», прислоненном к парковой ограде.
– Вечером увидишь. Мы же вечером – я не говорил? – в кино с тобой идем, – сказал Воля, и, как всегда, ему на мгновение стало тревожно: «Вдруг откажется?»
– А на что? – спросила Рита тоже как всегда. – На какую картину?
Воля жестом указал ей на плакат. Огромными, сыроватыми еще кое-где буквами на нем было оттиснуто: «Если завтра война…» Но война была уже сегодня…
* * *
До войны Воля не сомневался в том, что, если война начнется, в ход сейчас же будут пущены советские военные изобретения – те, что хранили в строжайшем секрете, те, за которыми тщетно охотились вражеские шпионы, – и это быстро ошеломит и сокрушит врага. В день, когда война началась, Воля подумал (правда, эта мысль не была первой): вот теперь-то мы узнаем, что приготовлено для фашистов!.. Ему казалось, что врага атакуют невидимые части, а лучи мощных гиперболоидов отрежут его армиям пути отхода, превратят в пыль его воздушные эскадры.
В первые военные ночи Воля дежурил на крыше школы, и рядом с ним – его товарищи, старшеклассники. У ребят имелись щипцы, совки и лопаты, а внизу, во дворе, стояли ящики с песком, и было странно, что это может пригодиться для отражения воздушной атаки… Правда, во дворах кое-где стояли и зенитные орудия.
Но фашистские эскадрильи не сбрасывали бомб на их небольшой город, они пролетали над ним на восток, сберегая свой груз для Киева или Днепропетровска, а может быть, для Смоленска или Харькова.
Ребята не уходили с крыши всю ночь. Светало, когда самолеты врага тем же маршрутом возвращались с задания. Возвращались, и Воле, всматривавшемуся в небо, казалось, что число их не уменьшилось, строй не нарушен и шум многих моторов, волнами прокатывающийся над городом, так же ровен и долог, как три часа назад, когда бомбардировщики летели на восток… Это было невероятно.
Германская фашистская армия наступала и по земле. Через железнодорожную станцию проходили поезда с беженцами. В городе говорили, что многие уехали из родных мест «в чем были»: без вещей, без еды на дорогу, часто без денег – медлить было нельзя.
Екатерина Матвеевна и Прасковья Фоминична знали, что поезда с беженцами нередко подолгу стоят на путях, ожидая переформирования или паровоза, – с утра они напекли пирожков с капустой и рисом и отправились на станцию. Воля пошел с матерью и тетей Пашей.
Когда они пришли на станцию, раздался сигнал воздушной тревоги. Люди выскакивали из вагонов, стоявших на путях, бежали к глубокому кювету между железнодорожной насыпью и шоссе. В толпе женщин с младенцами на руках, стариков, детей, наталкивающихся друг на друга, пролезающих под вагонами и между вагонами, Воле бросился в глаза мальчик лет двенадцати, бежавший, не выпуская из рук узла с постелью и эмалированного ведра; в суматохе и гаме мальчик с мукой на лице вслушивался в то, что кричала ему, оборачиваясь, бежавшая впереди него пожилая женщина. Под вой сирены она за что-то выговаривала ему в сердцах, маша руками над своей растрепанной головой, а он беспомощно и близоруко глядел на нее, стараясь ни на мгновение не потерять из вида, не отстать… Тюбетейка соскользнула с его головы – он не мог ни удержать ее на макушке, ни поднять и побежал дальше, к кювету.
Бомбежка и упреки обрушивались на него, тяжелые вещи оттягивали ему руки, солнце припекало его стриженую голову… Воля почувствовал к нему пронзительную жалость. Он спрыгнул с платформы и побежал между путями, чтобы поднять тюбетейку, оброненную мальчиком. Тут земля дрогнула от удара и взрыва, люди разом попадали на горячие шпалы, на землю в острых дробленых камешках. А через несколько минут немецкий самолет, сбросивший бомбы на депо, улетел, вокзальный радиоузел объявил об отбое воздушной тревоги, и люди, поднявшись, поспешили уже не к кювету, а к своим вагонам, возле которых как-то сразу появились женщины с плетеными корзинами, те самые, что и в мирное время подносили к поездам овощи, ягоды, варенец, жареных кур…
Они шли вдоль состава – Екатерина Матвеевна с Прасковьей Фоминичной и Воля. На их глазах самые отчаянные пассажиры, не боявшиеся, что поезд вдруг тронется, плотно окружили торговок, а другие в это время подзывали их из тамбуров, протягивали им в окна деньги и одежду, силясь высунуться наружу как можно дальше. Но женщины, стиснутые со всех сторон покупателями, не замечали этого.
Екатерина Матвеевна стала раздавать пирожки. Точнее, она быстро, молча вкладывала их в торчащие из окон руки и сейчас же шла дальше. Ей кричали:
– Почем у вас?..
– Пирожок – за сколько?!
– Почем пара?
Она отвечала:
– Ни за сколько. Сейчас беда. – И эти слова казались ей понятными и простыми, сами собой разумеющимися.
Вложив в чью-то руку последний пирожок, Екатерина Матвеевна заторопилась домой: на ее попечение была оставлена Маша.
А тетя Паша не спешила раздавать пирожки, которые лежали у нее в кошелке, прикрытые чистым холстинным полотенцем. Чуть сощурясь, ока словно искала кого-то…
– Воля, ты гляди, гляди!.. – настойчиво повторяла она вполголоса. – Покормим, кого всех жальче…
Воля точно знал, кого ему «всех жальче», но, осматриваясь по сторонам, не видел его, и они с тетей Пашей продолжали идти от хвоста к голове состава.
Вдруг от вагона к вагону стала метаться весть, что всем надо переходить в состав, стоящий на другом пути, – тот состав будто бы уже почти готов к отправлению. Казалось, попав в набитые людьми вагоны, весть разом взрывалась в них – так живо прыгали из тамбуров на землю пассажиры, выбрасывали из окон вещи… И вот теперь, когда все устремились к пустому составу, чтобы успеть занять в нем полки, Воля наконец увидел мальчика, обронившего тюбетейку: снова тот мчался со своими узлом и ведром…
Размахивая тюбетейкой, Воля нагнал его, помог ему втащить вещи в вагон. Успел для него захватить третью полку. Потом они с тетей Пашей накормили мальчика и его мать, напоили их (Воля сбегал и набрал для них чистой холодной воды в большую кастрюлю, извлеченную из эмалированного ведра), и после этого мать мальчика, прощаясь, обняла тетю Пашу, вытащила откуда-то брошечку с самоцветом, попыталась приколоть ее к тети Пашиной груди. Однако тетя Паша тут же отпрянула и, сказавши: «Что вы, сейчас беда!..» (почти как Екатерина Матвеевна), ушла из вагона.
А Воля с мальчиком стоял в тамбуре, и тот рассказывал ему о себе. Рассказывал торопливо, потому что поезд мог тронуться каждую минуту. Они с матерью из Западной Украины, их городок позавчера бомбили фашисты, и дом, где они жили, сгорел, уцелели только кастрюли, больше ничего не удалось спасти. Его отец умер в прошлом году, а в первую мировую войну он был офицером русской царской армии. Когда позапрошлой осенью в городок (он входил в состав Польши) вступили не германские войска, а советские части, их семья была счастлива. Отец симпатизировал большевикам (Воля недоверчиво усмехнулся: впервые он слышал не о беззаветной преданности партии и беспредельной любви к ней, но лишь о симпатии), ему, Жоре, нравилось учиться в советской школе. Он на «отлично» перешел в восьмой класс, похвальную грамоту получил, его даже собирались взять на экскурсию в Киев, но потом, правда, не взяли, поскольку все-таки отец был в свое время царским офицером…
– Я не в обиде, ты не думай, нет, – прервал он тут себя и тревожно взглянул на Волю. – Просто я тебе рассказываю всё, понимаешь?..
И Воля понял, что Жора не обидой с ним делится, а именно всем, что как раз полнотою торопливой откровенности он отвечает, платит сейчас за сочувствие к себе…
– У вас родные есть? Вы к родным сейчас будете добираться? – спросил Воля.
– Нет. – Мальчик покачал головой. – Мы просто куда-нибудь… еще не знаем. В нашем эшелоне вообще мало у кого есть в России родственники…
В тамбуре стало очень тесно, он как-то незаметно наполнился людьми: хоть тут и было жарко, но дышалось все-таки легче, чем в вагоне. Стоя нос к носу с Жорой, стиснутый со всех сторон людьми с измученными, в поту и копоти лицами, Воля вдруг подумал о том, что он тут, один среди всех, – человек другой судьбы. Ему не предстоит ехать в переполненном душном вагоне неизвестно куда, неизвестно сколько… Он скоро вернется в просторную чистую квартиру, в комнату, где посреди стола стоит на круглой вязаной салфетке графин с прозрачной холодной водой. После дежурства на крыше школы он на рассвете уснет в своей постели, откинув белое покрывало…
– Знаешь что? – сказал быстро Воля. – Если вы с матерью не знаете пока что, куда ехать, то… к нам можно! Понял?.. У нас хорошо, увидишь. Места хватит. Сейчас возьмем ваши вещи и пойдем! – Ему казалось, что помешать им может только одно: внезапное, сию же минуту, отправление эшелона. Тогда они не успеют. – Помоетесь… Осенью, если от вас фашистов еще не выбьют, в школу на пару будем ходить. Если уже выбьют – домой поедете! Ну?!
Но Жора почему-то не трогался с места, не спешил за матерью и вещами.
– Что ты… – сказал он, слабо улыбнулся и покачал головой. – А разве… разве вы сами еще не уезжаете?..
– Мы?!
В городе, конечно, было тревожно, однако и в последние дни паники не возникало. Считалось, что немецкое наступление будет остановлено у старой советско-польской границы, существовавшей до тридцать девятого года. Это мнение было для Воли особенно убедительным, потому что его разделял Гнедин.
– Мы никуда не уезжаем, – твердо, чуть отчужденно ответил Воля.
Мальчик не обратил на его тон никакого внимания.
– Нельзя упускать момент, – произнес он медленно и, как показалось Воле, с той особенной внятностью, с какой обращаются к глухим, угадывающим слова по движениям губ. – Это очень опасно, – добавил он, и опять движения его губ были нарочито раздельны и четки…