355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Бременер » Присутствие духа » Текст книги (страница 10)
Присутствие духа
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:52

Текст книги "Присутствие духа"


Автор книги: Макс Бременер


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)

Он смолк. Его пробрала дрожь. Ему было жутко и в то же время, кажется, все-таки нравилось знать больше, а понимать раньше Воли.

Воля ответил:

– Да.

Он понял лишь, что между сказанным Бахревским сейчас и тем, о чем они говорили вначале, минуту назад, есть связь, нехитрая и страшная, которая в следующее мгновение откроется ему. И он инстинктивно съежился перед мигом, когда уловит, угадает, ощутит ее…

Шурик ждал. Ему казалось, что Воля набирается духу, чтобы о чем-то спросить его, но Воля не произносил ни слова, и не дождавшись, он снова нарушил молчание сам:

– Это неточно, но вывоз из гетто может начаться даже этой ночью. Если акция подготовлена, они обычно не медлят…

Дома, уже на лестнице, Воля услышал шум. Дверь тети Пашиной комнаты была распахнута. Прасковья Фоминична кричала на Кольку и лупила его, а он, ошарашенный, не уклонялся даже от ударов. Рядом у стены, на матрасе Бабинца, лежащем прямо на полу, сидела мать, молча и не шевелясь, как будто этот сыр-бор возле нее не стоил внимания.

– Она меня попросила: «Пойдем, я давно воздухом не дышала, тут, я знаю, бабушка недалеко…» – жалобно, не стараясь перекричать тетю Пашу, оправдывался Колька.

– Еще чего она просила?! – с издевкой осведомилась тетя Паша, встряхивая Кольку и продолжая колотить его по спине.

– Она велела… котенка кормить, – простодушно, убито отвечал Колька, не замечая тети Пашиной интонации.

Тогда внезапно Прасковья Фоминична отшвырнула его от себя, точно он сам был котенком, и, как бы разом лишась ярости и сил, косо рухнула навзничь, уткнулась лицом в колени Екатерины Матвеевны. Она рыдала, стонала, выла, снова рыдала, а мать не тщилась ее успокоить, молча смотрела перед собой, потом перевела взгляд и увидела Волю.

И Колька, который, ползая по полу, искал котенка по темным углам, не освещенным коптилкой, увидел Волю. Но ни он, ни мать ничего ему не сказали: им казалось, что Воле ясно и так, что произошло.

– Поднимайся, Прасковья, – проговорила немного погодя Екатерина Матвеевна, как если б прерывала этими словами не рыдания, а отдых, передышку.

И тетя Паша поднялась, сморкаясь, всхлипывая, с натугой разгибаясь. А Колька выскользнул в коридор, поманил за собой Волю. Через минуту он уже рассказал в подробностях о своей короткой прогулке с Машей, закончившейся тем, что на углу бывшей Красноармейской их остановили два полицая и с возгласом: «Теперь уже Сарочке не выкрутиться!» – схватили Машу за руки. Она твердила: «Я не Сарочка, я Маша, я же Маша…», но полицаи, не отвечая, держа за руки, быстрым шагом повели ее в участок, а Колька шел следом и кричал: «Она не еврейка вовсе!», пока ему не пригрозили револьвером. Один раз Маша обернулась и велела кормить котенка…

К ночи вернулся неизвестно где пропадавший до этого позднего часа Бабинец. Стали совещаться.

Прасковья Фоминична считала, что за Машу должен вступиться Леонид Витальевич – он может сильно повлиять на бургомистра. А бургомистр уж не только ребенка – взрослого может выручить!

Бабинец не перебивал тетю Пашу; он был голоден и долго ел, медленно прожевывая, холодные картофелины и свеколки из того узелка, что Воля носил с собою в Нагорный переулок и принес обратно.

Тетя Паша положила на стол фотографии Машиных близких, родных Валерии Павловны, и быстро перебирала их.

– Какие же это евреи? – говорила она, окрыляясь надеждой – Гляньте, да тут благородные все. Воля, снеси завтра карточки эти учителю. Он разберется, может, их к Грачевскому захватит…

Потом Бабинец что-то сказал, после него мать… Воля не слышал их. Он понял, что напоминало ему, чем его угнетало то, что сейчас происходило. Ведь тетя Паша однажды уже посылала его к Леониду Витальевичу для того, чтоб тот повлиял на Грачевского. И Воля шел и надеялся, но по пути прочел немецкий приказ. Стало ясно, что Валерия Павловна уже расстреляна. Прочитав приказ, ему больше никуда не надо было торопиться. Он мог вернуться домой…

Ночью, едва Воля смыкал глаза, ему начинали сниться кошмары. Он садился, вставал, ложился в неудобной позе – насильно заставлял себя не спать.

Утром, захватив фотографии, которые Валерия Павловна отдала когда-то хранить Гнедину, он отправился к Леониду Витальевичу.

Леонид Витальевич сидел в кресле возле включенного радиоприемника. Накануне он спросил старого знакомого, физика, с которым учительствовал в одной школе, может ли тот собрать простейший радиоприемник, достижимо ли это. И физик, поколебавшись, ответил, что есть у него приемник готовый, собранный весною его учеником. Не случись война, аппарат этот был бы экспонирован на областной выставке детского технического творчества. Вероятно, на выставке…

Перебив, Леонид Витальевич спросил, что передают из Москвы. Физик ответил, что не знает. Он бережет приемник, надеется со временем вернуть его своему ученику, но включать не решается.

«Почему же?» – спросил Леонид Витальевич.

Физик сказал, что, в сущности, по одной причине: за это полагается расстрел…

«А если я возьму приемник к себе, буду слушать Москву, а потом и с вами новостями буду делиться?»

«На это я пойду!» – ответил старый физик с отчаянной и забавной решимостью.

Ранним утром Леонид Витальевич настроился на московскую волну. Шла передача о тружениках тыла. Потом был перерыв. Потом диктор объявил: стихи поэтов-фронтовиков.

Леонид Витальевич предпочел бы сводку, но от стихов тоже не стал отказываться. Он услышал:


 
Меня теперь не умиляет Гёте,
Не радуют ни Уланд и ни Тик,
В любых варьянтах сквозь немецкий стих
Мне слышится угрюмый шаг пехоты…
 

Его тоже не умилял больше Гете, не радовали ни Уланд и ни Тик. Он порой думал об этом с недоумением, даже пытался себя корить. Ведь они были непричастны к тому, что происходило сейчас, – разве это они подготовили марш германской армии по русской земле? – и все– таки не умиляли, не радовали…

Леонид Витальевич повторял про себя строки стихотворения. Очень редко он находил в стихах, звучавших по радио, свои чувства. Чаще он встречал чувства, которые, поразмыслив, мог разделить. Но не свои.


 
В любых варьянтах сквозь немецкий стих
Мне слышится угрюмый шаг пехоты…
 

Леонид Витальевич приглушил звук – по радио давно уже звучали другие слова и голоса. И тут опять – теперь из переулка – до него донесся тяжелый шаг немецкой пехоты по булыжной мостовой. Под этот шаг, не умолкавший долго, он задремал от слабости в кресле.

Очнулся он оттого, что в дверь постучали, и, не дожидаясь ответа, в комнату кто-то вошел. Раньше чем Леонид Витальевич увидел вошедшего, он успел подумать, что теперь уже нельзя, как прежде, оставлять дверь незапертой. Радио не спрятано… Даже не выключено!.. К счастью, из-за занавески, отделявшей «прихожую» – вешалку, умывальник, зеркало, – вышел Воля.

– Леонид Витальевич, видели девочку, что у нас жила, помните? – начал он, не здороваясь, задыхаясь. – Я вот принес фотокарточки ее предков, посмотрите, ни одного еврея, скорее только, вот… голубая кровь, к бургомистру надо идти, вы, верно, с ним учились?..

– Воля, сядьте и расскажите все коротко и медленно, – потребовал Леонид Витальевич учительским голосом.

Когда Воля закончил свой рассказ, он сказал:

– Что ж, пойду к Грачевскому. Шансов не много, а попытаться, конечно, необходимо. Правда, попытка иной раз – тоже пытка, но тем не менее… – Он скрылся за занавеской и стал переодеваться.

– Помнишь, как ты его к нам не пустил, когда оп только-только бургомистром стал? – спросила Римма Ильинична, в то время как Леонид Витальевич, всматриваясь в сумрак зеркала, повязывал галстук.

– А, тогда-то? Помню, – ответил Леонид Витальевич.

Он понимал, что жена имеет в виду: то, что и сам Грачевский вряд ли забыл это, и тогда визит к нему просто бессмыслен.

– Ну, так, – сказал Леонид Витальевич, оборачиваясь уже с порога и в упор глядя на Волю, но адресуя свои слова и жене тоже: – Я иду к дурному человеку. И только то, что он любит удивлять и казаться загадочным – это за ним водится! – позволит мне сохранить долю надежды на то…

– Фотографии!.. – испуганно воскликнул Воля ему вслед, как будто Леонид Витальевич забыл самое главное.

– А, конечно, я посмотрю, – мягко согласился Леонид Витальевич.

С вежливым, беглым вниманием он начал перебирать фотографии, – несомненно, затем лишь, чтоб через минуту отложить их в сторону. Но потом всмотрелся в одну, медленно перевернул ее, от второй долго, изумленно не отрывал глаз…

– Может быть, самое поразительное состоит в том, что я знал этих людей, – проговорил он. – Я бы даже сказал, что, совсем о том не заботясь, они в юношеские мои годы сильно на меня влияли… Целая пора в жизни с ними связана – не худшая, как видно теперь. Римма, ты легко поймешь, о ком я… Как же все причудливо и закономерно!.. Воля, ждите меня, пожалуйста, здесь или дома. Ну, пойду.

Придя в городскую управу, Леонид Витальевич застал Грачевского и сейчас же был им принят.

– Как живете-можете? – фальшиво-непринужденным голосом начал Леонид Витальевич, приближаясь к столу бургомистра, за которым тот сидел в кресле с очень высокой спинкой, напоминавшем судейское.

– Живу, но, к несчастью, ничего не могу, – без промедления отозвался Грачевский, выходя из-за стола навстречу посетителю.

– Решительно ничего не можете?.. – изумленно и опечаленно переспросил Леонид Витальевич, и на этот раз тон его был искренен: в самом деле, стоило ли ему в таком случае самому приходить к человеку, которому он не позволил переступить порог своего дома, пожимать его руку?

– Почти, – ответил Грачевский, тоном и улыбкой давая понять, что не надо его понимать слишком буквально: кое-какие малости ему еще по силам.

– Ну, это все-таки более обнадеживает, – проговорил Леонид Витальевич с деланным облегчением, как будто не сомневался, что бургомистр непременно ему поможет, если только в силах помочь.

– Вы мне скажите, Леонид: когда интеллигенты в России что-либо могли? – горько и в то же время жеманно произнёс Грачевский, называя Леонида Витальевича, как в студенческие их годы, и тоном своим воскрешая в его памяти нескончаемые домашние дискуссии той поры. – Я уж не говорю о последнем двадцатипятилетии нашей жизни. Но прежде? Разве Короленко мог что-нибудь? Или Лев Николаевич?..

Леонид Витальевич слушал молча, но словно бы разделял чувства Грачевского.

– А в какие крайности все тогда ударялись!.. – продолжал Грачевский.

«Ну, это совсем другое, – подумал Леонид Витальевич. – Какое же это имеет отношение к предыдущему?» Но он не сказал этого вслух, решив, что не надо раздражать бургомистра несогласием уже сейчас, раньше чем разговор дошел до цели, ради которой начат.

– Помните девушку – в Харькове, – такую тоненькую курсисточку? Не при женах будь сказано, она ведь нам обоим нравилась… Помните? – быстро, почти украдкой спросил Грачевский.

– Нам обоим? – переспросил Леонид Витальевич, как будто дело теперь принимало крайне серьезный и весьма озадачивающий оборот. – Какую же вы имеете в виду…

– Да знаете вы! Она еще постоянно бывала в доме старика Данилевского, знаменитого фольклориста, – его-то вы не забыли?

– Никоим образом, – поспешно вставил Леонид Витальевич.

– Старик любил с ней играть в «подкидного дурака», а у него не было случайных партнеров. Да!.. Это вы ведь о ней сказали: «Она так умна, что сам Данилевский с нею играет в «подкидного дурака»?..»

– Да-да, – подтвердил Леонид Витальевич, – кажется, я действительно сказал что-то в этом роде.

– Как же, как же! Старик, помню, смеялся – ваши шутки ему вообще были по душе.

Их прервал человек, принесший бургомистру бумагу на подпись. Грачевский стал читать ее, а человек стоял рядом, чуть наклонясь над столом, и Леонид Витальевич глядел на него сперва рассеянно, потом – припоминая.

Не этого ли самого мужчину ему кто-то показал на улице, прошептав: «Начальник полиции…»? Этого. Говорят, полиция и гестапо очень тесно между собой связаны… Да, наверно уж. А точно ли, что все смертные приговоры жителям города непременно дают Грачевскому на визу? Может ли быть?.. Не исключено.

– Я что… подпись где-то тут, вероятно, должен поставить? – спросил Грачевский пришедшего, показывая Леониду Витальевичу, что далеко еще не освоился в казенном месте и не обрел никакой канцелярской сноровки.

В ответ человек, бывший, скорее всего, начальником полиции, пальцем указал бургомистру, где именно тот должен расписаться. Тогда с нарочитой неловкостью Грачевский расчеркнулся…

– Так вот, эта умная девушка, нравившаяся нам обоим, – продолжал он, – прекрасно сказала однажды: «Мне омерзительны устроители дела Бейлиса, но почему я должна стыдиться того, что не испытываю потребности лобызать самого Бейлиса?!» И, представьте, старик сразу же: «Позвольте мне поцеловать уста, произнесшие сии слова!» А не при вас ли это было?

– Нет. Не при мне.

– Редчайший был старик! – говорил Грачевский, все глубже погружаясь в воспоминания. – Знаете, как кончил он: его хватил удар, когда его внучка вышла замуж за красного героя Гнедина!

– Разве? – спросил Леонид Витальевич, думая о том, как сам бургомистр упрощает ему переход к тому разговору, ради которого он явился в управу. – Помнится, там были другие обстоятельства… Нет? Вы не догадаетесь, что привело меня к вам! Я здесь за тем, чтоб хлопотать за его правнучку!.. К счастью, – продолжил он, не делая паузы, – мои хлопоты и ваше вмешательство облегчаются тем, что все предельно просто: правнучка Данилевского схвачена как еврейка!

– Ужасно, – проговорил Грачевский, и чувствовалось, что он и правда глубоко затронут услышанным. – Ребенок, в котором смешалась кровь Данилевского и Гнедина!..

– Гнедин тут ни при чем, – сказал Леонид Витальевич и поспешно отрицательно покачал головой. – Это мне абсолютно достоверно известно. То, что отец девочки – не он, бесспорно, ибо…

Он говорил еще с минуту, и хотя каждого его доказательства в отдельности было довольно, бургомистр не остановил его, пока он не привел их все.

– Ясно, я понял, – наконец сказал Грачевский и добавил: – Хорошо, что так… – Казалось, душевное равновесие возвращалось теперь к нему: не было на свете существа, в котором смешалась кровь Данилевского и Гнедина!

После паузы Грачевский произнес тираду. Морщась от боли, содрогаясь от брезгливого чувства, он говорил о послереволюционном поколении, о детях, в жилах которых смешалась кровь ученых и невежд, аристократов и лакеев, странней закона и убийц… Его ужасала непоправимость происшедшего и увлекала собственная речь. В продолжение тирады он несколько раз взглядывал на Леонида Витальевича, как бы спрашивая: «Видите, какие – высокого порядка! – причины вызывают мое волнение?!»

…С юношеских лет Грачевский поддерживал знакомство со множеством людей. Он добивался покровительства одних, расположения других, дружбы и союзничества третьих, от четвертых требовал, чтоб они уступили ему дорогу к благам жизни. Так было долгие годы. И в течение этих долгих лет он желал стать собеседником Леонида Витальевича. Ему представлялось, как они рассуждают о высоких материях. Эти беседы позволили бы ему считать, что он живет духовной жизнью. А ему нужен был повод так считать. В стольких разговорах о духовности участвовал он в студенческие годы, что не мог совсем об этом забыть. И стремился к жизни удобной, благоустроенной, неопасной и заодно уж духовной…

Однако Леонид Витальевич, легко дававший ночлег малознакомым людям, дававший взаймы всем, кто просил, в собеседники выбирал строго. Тут дверь не для всех была открыта, и Грачевскому редко удавалось к нему приблизиться…

– Тема, которой вы коснулись, вызывает много мыслей, – сказал Леонид Витальевич и увидел, как обрадовался Грачевский его словам. – Не стоит, может быть, об этом походя. Признаюсь вам: то, что мы в городской управе, не располагает меня к отвлеченным размышлениям. И немного боязно: вдруг прервется аудиенция, а я ведь не услышал еще вашего ответа. Вам будет стоить усилий спасти девочку или это не составит большого труда?

– М-да, – заметил Грачевский, встав, и Леонид Витальевич понял: ни то, ни другое, дело обстоит сложней.

– Скажу вам прямо, Леонид: мне бывает трудно совершать добрые дела одно за другим, подряд. Сейчас, в эти дни, я избавил двоих горожан от довольно суровых кар. Если б я совершал поступки только такого рода, то, понимаете сами…

«Какие вещи я должен понимать, да еще с полуслова, да вмиг, да как разумеющиеся сами собой!» – мелькнуло у Леонида Витальевича в уме.

– Добрые дела в моей практике неизбежно чередуются с…

«…злодеяниями», – мысленно подсказал Леонид Витальевич.

– …другими, – не запнувшись, докончил бургомистр. – И потому сейчас я… Кроме того: ведь у нас нет в запасе и двух дней!.. – Он осекся и не объяснил почему. – Вы сказали, девочка схвачена как еврейка? Значит, она уже в гетто. Как ее оттуда извлечь?! Может быть, мы с вами пойдем туда сейчас, чтобы найти ее среди сотен – нет, тысяч! – других и увезти? Так вы представляете себе это?!

– Так, – ответил Леонид Витальевич, видя уже, что все рушится, но не сдаваясь. – Так я себе и представляю: из уважения к памяти Данилевского мы с вами делаем это усилие и спасаем ребенка. И оба – и вы и я – не совершаем при том ничего недозволенного, ибо…

– Леонид! – произнес Грачевский, будто заклиная. – Но ведь это же нереально…

Тогда Леонид Витальевич поднялся и, ступая медленнее, менее твердо, чем желал бы, пошел к двери по мягкому, толстому ковру, в котором утопала нога.

– Я же вам с самого начала сказал, что почти ничего не могу, – горько, чуть даже покаянно проговорил ему вслед бургомистр.

– Почему же «почти»? – возразил, оборачиваясь, Леонид Витальевич. – Коли не можете помочь ребенку, значит – не можете ничего.

В коридоре он хватился: фотографии, которые дал ему Воля, остались на диване в кабинете Грачевского.

Леонид Витальевич вернулся в приемную, где, как заметил теперь, было тесно от посетителей, ожидающих бургомистра. На него вопросительно взглянула секретарша – средних лет женщина с густой копной волос, обесцвеченных перекисью водорода. Это было модно перед войной, но сейчас выглядело диковинным, потому что женщины в оккупации не красили больше волос – им было не до того, – а те, что красили, делали это, наверно, для немцев. Так, по крайней мере, казалось.

– Извините, – сказал Леонид Витальевич, – вы не будете любезны… Я забыл в кабинете у бургомистра семейные фотографии.

И на мгновение жалость к старому человеку, которому дороги семейные фотографии, засветилась в глазах крашеной секретарши. Она скрылась в кабинете и вскоре вышла оттуда с самим Грачевским, протянувшим Леониду Витальевичу забытую им пачку.

– Я еще возвращусь сюда сегодня, а сейчас должен отлучиться, – объявил бургомистр секретарше и тем, кто его ожидал.

И он пошел рядом с Леонидом Витальевичем по длинному коридору, по обе стороны которого, отступив к стенам, стояли и смотрели на них посетители управы.

– Знаете, что вам удалось? – вдруг резко спросил Леонид Витальевич, страдая от двусмысленности положения, от того, что на глазах у множества людей бургомистр неофициально, нарочно запросто и с улыбкой, о чем-то ему говорит.

– Что же, что же мне удалось? – живо и как бы даже слегка ободрительно переспросил Грачевский, на ходу взяв Леонида Витальевича под руку, от чего тот не успел уклониться.

– Вам удалось перестать быть интеллигентом, – отчетливо проговорил Леонид Витальевич, с усилием поспевая за широко и ровно шагающим Грачевским.

И бургомистр обиделся. Его называли – он знал – изменником Родины, предателем Советской отчизны, немецким прихвостнем и подлипалой – все это, однако, ничуть его не задевало. А тут лицо его налилось краской, кровь прихлынула с пугающей быстротой, он не сразу смог овладеть собой и только на улице произнес, словно бы осаживая грубого шутника:

– Ну, знаете, за такие слова бьют канделябрами!..

Он произнес это именно в той интонации, которой от себя добивался: с надменным неодобрением, но, сейчас же снова переполняясь обидой, не сумел тут поставить точку. И перед тем как сесть в ожидавшую его пролетку, ответил на фразу Леонида Витальевича еще раз, теперь – задето.

– Ну, все-таки не совсем перестал, – сказал он с ударением. – Иначе я, наверно, попросил бы арестовать вас, это было бы нетрудно. Но я не делаю этого. Думать обо мне вы вправе что хотите.


* * *

Воле казалось, что прошло уже много времени с момента, когда Леонид Витальевич ушел к бургомистру. О я успел перелистать странички настенного календаря до конца года, читая внимательно строчки текста на каждой, с волнением приподнимая одну за другой, как будто мог на них прочесть, чем ознаменуются, что принесут еще не прожитые, не наступившие, но близящиеся дни года. И было странно: о каждом дне календарь сообщал ему что-нибудь неважное, сам не ведая о главном – о том, что идет война…

Римма Ильинична, занятая домашними делами, входила и выходила из комнаты, появлялась из-за занавески и исчезала за нею. Несколько раз она вздохнула. Воля подумал, что Римме Ильиничне, наверно, неприятно его присутствие: ведь Леонид Витальевич сидел дома, все было тихо-мирно, а из-за Воли он, в минуту собравшись, поспешил в управу и не возвращается что-то долго…

– Я тогда пойду пока что, – пробормотал он.

– Если вам нужно, – ответила Римма Ильинична, – но не потому, что вы мне мешаете или… – Она помедлила и голосом, который Воля не раз потом вспоминал, добавила: – Я часто тревожусь за Леонида Витальевича, но никогда его не удерживаю.

Теперь можно было и остаться, но Воля все-таки ушел, решив, что встретит учителя на пути из управы к дому. Он почти бежал, не замечая этого, и с сладко замирающим сердцем представлял себе, как через много лет взрослая, но совсем не старая Рита скажет кому-то о нем:

«Я часто тревожусь за Владимира Валентиновича, но никогда его не удерживаю!..»

Он не пытался вообразить себе, что за тревоги будут у Риты в их будущей жизни, понятия не имел, от чего она не станет его удерживать, но сильно, страстно желал, чтобы таким голосом, как Римма Ильинична, она это сказала…

Ему не удалось выйти на Риттерштрассе, на которой он надеялся встретить Леонида Витальевича: не дойдя до нее, он наткнулся на оцепление. Какой-то прохожий сказал ему, что бывшая Интернациональная оцеплена вся и с самого утра, а подступы к ней перекрыты, потому что ворота гетто, выходящие на нее, распахнуты настежь. От этих ворот совершают рейсы грузовики, наспех превращенные в фургоны, набитые евреями до отказа; на бывшей Красноармейской видели, говорят, грузовик, в кузове которого люди лежали вповалку, штабелями, до самой крыши. Всех вывозят из города по западному шоссе – кажется, недалеко…

– А там что?.. – спросил Воля и обнаружил, что прохожего уже нет рядом. Должно быть, тот свернул в проходной двор. И вообще никого вокруг не было, и как-то вмиг стало очень холодно – до боли в закоченевшей переносице. И вдруг у Воли стерлось в памяти, в какую сторону он идет, куда, зачем, для чего очутился тут, на незнакомой и словно бы нежилой улице?..

Потом он увидел впереди спины торопящихся куда-то мальчишек – их было четверо или пятеро, они были от него на расстоянии квартала – и пошел за ними. Вскоре Воля оказался в знакомом переулке, выводившем на бывшую Красноармейскую, и мимолетно порадовался этому, точно маленький мальчик, опасавшийся заблудиться. Невдалеке, там, где переулок пересекала улица, от угла до угла толпились люди. Подростки, за которыми он шел следом, подбежав, стали за их спинами, напирая сзади. Казалось, толпа обступила уличную катастрофу. Но когда Воля подошел к перекрестку и, став на цыпочки, заглянул через головы стоящих, то увидел лишь булыжники мостовой под прозрачным тусклым ледком.

Он не успел спросить, в чем дело, что произошло: на открытый взгляду с перекрестка отрезок мостовой, изгибавшейся тут дугою, выехал грузовик, проскочил близко от глаз, потом несколько мгновений все глядели ему вслед. В эти мгновения в поле зрения оставался, удаляясь, кузов без задней стенки, ряд людей, притиснутых друг к другу, за которым угадывалась плотная живая человеческая масса. И сразу первый грузовик заслонился вторым, а второй – третьим и так далее, и только последний – восьмой – оставался на виду дольше.

Лица тех, кто стоял у края кузова, не были знакомы Воле. Но и Рита и Маша могли быть внутри этого последнего грузовика или внутри предыдущих. Или ждали сейчас следующего рейса этих самых грузовиков… В навсегда запомнившийся миг он понял и представил себе это.

Тысячи людей понимали и чувствовали тогда то же. Видя на станциях поезда, в которых везли живую, почти спрессованную массу арестованных, видя на улицах городов тяжелые, казавшиеся закрытыми герметически грузовики-фургоны, тысячи людей понимали: в этих или таких же, как эти, вагонах, фургонах везут, а может, везли уже моих близких.

Тысячи людей во многих городах, глядя снаружи на вагоны и грузовики, с ужасом представляли себе, что происходит внутри с их близкими. Мало кто надеялся на лучшую судьбу или меньшие муки для своих родных. Людям ясно было: ничего иного и не может происходить с теми, кого схватили фашисты, и даже самый путь их к смерти не может быть иным…


* * *

Воля открыл дверь и увидел мать, тетю Пашу, Бабинца, потом Леонида Витальевича, который сидел в глубине комнаты. Его слушали, а на вошедшего Волю взглянули бегло, точно он и не уходил надолго, а был все время тут: вот отлучился в коридор на минутку и вернулся.

– …Правда, на прощанье мне удалось его взбесить, – рассказывал Леонид Витальевич, – но это довольно слабое утешение. Для Маши ничего не удалось сделать. Ровно ничего. Но я и не обольщался.

– Теперь, значит, мне к нему идти, моя, выходит, очередь, – проговорила после паузы тетя Паша.

Точно жалея ее, Леонид Витальевич мягко возразил:

– Едва ли в этом есть смысл. Не думаю, чтобы вам удалось… Впрочем…

– Есть смысл, – ответила Прасковья Фоминична, показалось Воле, неприязненно и отчужденно, – Я так буду просить, как вам гордость не позволит.


* * *

Под вечер Воля провожал Леонида Витальевича домой. Они шли вначале темными улицами, такими, точно затемнение и не отменяли, затем по Риттерштрассе, мимо немецкого офицерского кафе, из окон которого на тротуар падал то розовый, то голубой, то лиловый, то ослепительно белый свет (на танцующих направляли по очереди лучи разноцветных софитов), мимо кино со вспыхивающей и гаснущей рекламой, которая издалека походила на зарницы. Несколько раз Воля замечал, что Леонид Витальевич едва за ним поспевает, замедлял шаги, потом, задумавшись, опять обгонял его.

Изредка Воля быстро, вопросительно взглядывал на Леонида Витальевича. Но, наверно, Леониду Витальевичу нечего было добавить к тому, что он сказал уже о своем визите к Грачевскому.

– Воля, я хотел бы у себя сохранить фотографии Машиных родных, – наконец сказал он. – Это люди совсем не чужие мне, я близко знал их.

И Воля ужаснулся его голосу, потому что угадал: так говорят об оставшемся от тех, кого уже нет. Значит, у Леонида Витальевича не было больше надежды.

– Но, может, Маша спасется…

– Бог даст, бог даст!.. – живо перебил Леонид Витальевич с какой-то натужной надеждой. – Разумеется, мы тогда фотографии ей вернем. Это проще всего будет сделать, проще всего…


* * *

Очутившись возле постели, Воля почувствовал, что валится с ног. Днем он хотел есть, позже – только пить, но, хотя с тех пор он не утолил ни голода, ни жажды, теперь было одно желание – неподвижности. У него не хватило сил опуститься на кровать – он на нее упал, но почему-то не заснул в то же мгновение…

– Завтра мы с тобой, сынок, пойдем, непременно пойдем завтра… – прошептала Екатерина Матвеевна, склонясь над его ухом.

Он не спросил, куда, зачем, и, как в детстве, помня о том, что на завтра обещано хорошее, погрузился в дремоту.

Но полусон длился, наверно, лишь несколько мгновений. Потом мысли о Маше, Рите, отце сами собой вернулись к нему, как память о том, кто ты и где ты, когда открываешь утром глаза. Ему вспомнилось: ведь совсем недавно еще Маша днем и ночью была здесь, рядом. Рита была в гетто, но из гетто еще не вывозили людей на грузовиках неизвестно куда, а лишь водили под конвоем на работу. Это было совсем недавно, и ему показалось вдруг, что совсем недавно все было не так уж плохо, – неужели он тогда этого не понимал?..

Почему и тогда жизнь была для него ужасной, нестерпимой?

И не сразу, одно за другим, чувства, испытанные за последние недели, очнулись в нем. Он резко приподнялся на локте, потом сел на кровати, опустил на пол ноги, точно решился куда-то идти…

…Прасковья Фоминична долго не возвращалась от Грачевского. Екатерина Матвеевна и Воля издали ее, а Бабинец куда-то ушел, сказав, что уж наперед знает: Прасковья вернется ни с чем.

Колька время от времени прибегал с улицы погреться и всякий раз приносил какие-нибудь новости. Неожиданно возник на пороге Леонид Витальевич.

– Вместе, может быть, скоротаем ожидание? – предложил он, как бы объясняя свой приход.

Стали молча ждать вместе.

…Тетя Паша стремительно распахнула перед собой дверь и словно бы обрадовалась, что ее ждут. Екатерина Матвеевна шагнула ей навстречу:

– Что?.. – Она хотела спросить: «Что, вызволила?», но у нее задрожали губы.

Тетя Паша поняла ее и так.

– «Если б, говорит, пораньше вы об ней побеспокоились, был бы другой результат, можете, говорит, мне поверить» – вот что он мне про Машу сказал. А больше – ничего.

С этой минуты, Воля заметил, мать перестала слушать Прасковью Фоминичну и начала одеваться. Пока она надевала кофту, повязывала теплый платок, вернулся Бабинец, а тетя Паша принялась рассказывать:

– Ну, было! Хотите – верьте, а не хотите – как хотите! Слышали б вы, как наш бургомистр немцев ругал! – Она понизила голос: должно быть, чтобы не выдать ненароком Грачевского седому офицеру за стеной. – Ох, как он их не любит! «Они, говорит, у меня вот где сидят!..»

Прасковья Фоминична была в большом возбуждении: и оттого, что у самого бургомистра, оказалось, немцы тоже «вот где сидят», и оттого, что Грачевский говорил с ней доверительно. Ее обижало и даже пугало то, что ни Екатерина Матвеевна, ни учитель, ни Бабинец не изумляются, не переглядываются пораженно, не выспрашивают у нее подробностей необыкновенного разговора.

Подсев к Леониду Витальевичу, жестом поманив остальных к себе поближе, тетя Паша прошептала:

– Намекнул мне: «Сегодняшний день никогда не знаю, приду ли завтра опять в этот свой кабинет… Кто знает?.. Кто, говорит, мне гарантирует?..»

Но и эта откровенность Грачевского ни на кого почему-то не произвела впечатления.

– Может, думаете, он меня… ну, подлавливал, одним словом?.. – спросила тогда тетя Паша, готовая заранее доказывать обратное.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю