355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Фриш » Листки из вещевого мешка (Художественная публицистика) » Текст книги (страница 17)
Листки из вещевого мешка (Художественная публицистика)
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:44

Текст книги "Листки из вещевого мешка (Художественная публицистика)"


Автор книги: Макс Фриш


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)

10. Почему не существует прав для людей без родины?

11. Бывает ли, что, пересекая границу и оказавшись на родине, Вы чувствуете себя более одиноким как раз в тот момент, когда улетучивается тоска по родине, или вид, например, знакомой формы (железнодорожников, полицейских, военных и т. д.) укрепляет в Вас чувство родины?

12. Сколько родины Вам нужно?

13. Если Вы живете вместе с мужчиной или женщиной, у которых другая родина, чувствуете Вы свою непричастность к родине другого или Вы от этого чувства освобождаете друг друга?

14. Поскольку родину с ее природой и обществом не переменить как место, где Вы родились и выросли, – благодарны Вы за это?

15. Кому?

16. Есть ли местности, города, обычаи и т. д., которые наводят Вас на тайную мысль, что Вам больше подошла бы другая родина?

17. Что лишает Вас родины:

а) безработица?

б) изгнание по политическим причинам?

в) карьера на чужбине?

г) то, что Вы все чаще думаете по-другому, чем люди, считающие то же место, что и Вы, своей родиной и господствующие там?

д) злоупотребление военной присягой?

18. Есть ли у Вас вторая родина, а если да:

19. Можете Вы себе представить третью и четвертую родину или Вы в результате снова возвращаетесь к первой?

20. Может ли идеология стать родиной?

21. Есть ли места, где Вас охватывает ужас при мысли, что это могла быть Ваша родина, например Гарлем, и задумываетесь Вы над тем, что могло бы это для вас значить, или Вы просто благодарите бога?

22. Воспринимаете ли Вы вообще Землю как родину?

23. Как известно, солдаты на чужих территориях гибнут тоже за родину; кто определяет, что Вы обязаны сделать для родины?

24. Можете Вы представить себя без родины?

25. Из чего Вы заключаете, что звери, например газели, гиппопотамы, медведи, пингвины, тигры, шимпанзе и т. д., вырастающие в вольерах или заповедниках, не воспринимают зоопарк как родину?

23.4.71

Молодые люди, бородатые и безбородые, ветераны войны во Вьетнаме, бросают свои медали на ступени Капитолия в Вашингтоне; каждый сообщает время своей службы, свое имя, затем срывает с шеи награду и выкрикивает проклятье или отходит молча.

24.4.71

Демонстрация противников войны в Вашингтоне; примерно 300 000 человек. Главным образом люди в возрасте между двадцатью и тридцатью годами. Посреди речей песня Пита Сигера: "The last train to Nuremberg" 1. Массовый сбор без драк, без разрушений. Во всех речах единодушный протест против грязной войны, против обнищания бедных, порождаемого войной, против несправедливости. Нападки на Никсона и Агню и ФБР – Гувера, но с верой в американскую демократию, "All power to the people" 2, – надежда без политической доктрины; все выдержано в духе морали, толпа терпеливо ждет, не ревет, время от времени поднимает плакаты с призывами к миру, порой кулаки. "Peace now" 3, требования вызывают дружелюбные аплодисменты. Выступают вдова Мартина Лютера Кинга, его преемник, мать Анджелы Дэвис, белолицый сенатор, студенты. Лица из толпы, показываемые телевидением, спокойные и славные, наивные. Не революционная толпа, нет, она не такая; словно в секте, где обращаются к слушателям со словами Brothers and sisters" 4, звучат серьезные речи против военных преступлений и загрязнения воздуха – все в целом трогательно. Без радикальной критики системы. Президент Никсон находится далеко, в своем загородном доме; никто из представителей администрации не предстал перед группой инвалидов войны из всех частей огромной страны.

1 Последний поезд в Нюрнберг (англ.).

2 Вся власть народу (англ.).

3 Мира! (англ.)

4 Братья и сестры (англ.).

Опросный лист

1. Можете Вы вспомнить, с какого возраста Вы отдаете себе отчет, что Вам принадлежит или не принадлежит?

2. Кому, по Вашему мнению, принадлежит, например, воздух?

3. Что Вы считаете своей собственностью:

а) то, что Вы купили?

б) наследовали?

в) сделали?

4. Если Вы сразу же можете заменить тот или иной предмет (шариковую ручку, зонт, наручные часы и т. д.), возмущает ли Вас кража как таковая?

5. Почему?

6. Считаете Вы, что деньги сами по себе уже есть собственность, или Вы должны что-нибудь себе купить, чтобы чувствовать себя собственником, и чем Вы объясняете, что чувствуете себя собственником, особенно тогда, когда думаете, что Вам завидуют?

7. Знаете ли Вы, что Вам нужно?

8. Предположим, Вы купили земельный участок: когда Вы почувствуете себя хозяином деревьев на этом участке, то есть Вас порадует или по крайней мере покажется само собой разумеющимся право срубить эти деревья?

9. Считаете Вы собаку собственностью?

10. Любите ли Вы ограду?

11. Когда Вы останавливаетесь на улице, чтобы подать нищему, почему Вы делаете это так торопливо и по возможности незаметно?

12. Как Вы представляете себе бедность?

13. Кто научил Вас различать собственность расходуемую и собственность умножающуюся – или никто Вас этому не учил?

14. Коллекционируете ли Вы предметы искусства?

15. Знаете ли Вы свободную страну, где богатые составляют не меньшинство?

16. Почему Вы любите дарить?

17. Сколько собственности на землю Вам нужно, чтобы не испытывать страха перед будущим? (В ответе указать квадратные метры.) Или Вы считаете, что чем больше земельная собственность, тем больше страх?

18. От чего Вы не застрахованы?

19. Если бы существовало право собственности только на предметы, которыми Вы пользуетесь, но не на то, что дает власть над людьми, хотели бы Вы жить в таких условиях?

20. Сколько рабочей силы Вам принадлежит?

21. Каким образом?

22. Страдаете Вы иной раз от ответственности собственника, которую Вы не можете возложить на других, не подвергая опасности свою собственность, или эта ответственность доставляет Вам радость?

23. Что Вам нравится в Новом завете?

24. Поскольку право на собственность хоть и существует, но реализуется лишь при наличии собственности, могли бы Вы понять, если бы большинство Ваших соотечественников, осуществляя свое право, однажды лишило Вас собственности?

25. А почему нет?

Опросный лист

1. Боитесь ли Вы смерти и с какого возраста?

2. Что Вы делаете, чтобы преодолеть этот страх?

3. Вы не боитесь смерти (потому что Вы материалист, потому что Вы не материалист), но боитесь умирания?

4. Хотели бы Вы быть бессмертным?

5. Пережили Вы момент, когда Вам казалось, что Вы умираете? О чем Вы при этом думали:

а) о том, что оставляете?

б) о положении в мире?

в) о каком-нибудь ландшафте?

г) все было тщетой?

д) что без Вас никогда не осуществится?

е) о беспорядке в ящиках стола?

6. Чего Вы больше боитесь: того, что на смертном одре кого-нибудь незаслуженно обругаете, или того, что незаслуженно простите?

7. Когда Вы узнаете, что умер кто-либо из знакомых, поражает ли Вас, каким само собой разумеющимся Вам кажется то, что другие умирают? И если нет: возникает у Вас чувство, что он в чем-то Вас превзошел, или Вы чувствуете свое превосходство?

8. Хотели бы Вы знать, что такое умирание?

9. Если Вы при определенных обстоятельствах когда-нибудь желали умереть и этого не произошло, полагаете Вы потом, что ошиблись, то есть оцениваете Вы по-другому эти обстоятельства?

10. Кому Вы порой желаете своей собственной смерти?

11. Если Вы не боитесь смерти, то почему: Вам надоела такая жизнь или Вы сейчас как раз ею наслаждаетесь?

12. Что Вас раздражает в похоронах?

13. Если Вы кого-то жалели или ненавидели и узнали, что он умер, что происходит с Вашей ненавистью или Вашей жалостью к этому человеку?

14. Есть ли у Вас друзья среди мертвых?

15. Когда Вы видите покойника, возникает у Вас чувство, будто Вы знали этого человека?

16. Целовали Вы когда-нибудь покойника?

17. Если Вы думаете не о смерти вообще, а о собственной смерти, потрясает она Вас, то есть Вам становится жаль себя, или Вы думаете о людях, которых Вам жаль после Вашей кончины?

18. Хотели бы Вы умереть, сознавая, что умираете, или внезапно – от падающего кирпича, паралича сердца, от взрыва И т. д.?

19. Хотели бы Вы быть похоронены в определенном месте?

20. Когда дыхание прекращается и врач это подтверждает, уверены Вы, что в этот момент человек не видит сны?

21. Какие мучения Вы предпочитаете смерти?

22. Если Вы верите в царство мертвых (Аид), утешает Вас мысль, что мы все будем видеться вечно, или Вы поэтому боитесь смерти?

23. Можете Вы представить себе легкую смерть?

24. Если Вы кого-то любите, почему Вы хотите умереть первым, оставив горе другому?

25. Почему умирающие не плачут?

О ЛИТЕРАТУРЕ И ЖИЗНИ

МОЙ БЫВШИЙ ДРУГ В.

Недавно (но с тех пор прошло уже несколько лет) я случайно увидел его издали на улице в Цюрихе; он сильно отяжелел. Вместе с В. мы учились в гимназии в Цюрихе. Не могу сказать, узнал ли и он меня; он не обернулся, и я сам себе удивился, что не пошел сразу за ним, просто остался на месте. Стою и смотрю ему в спину. Он без шляпы. Широкие плечи; он очень высок, в толпе его ни с кем не спутаешь, да ведь я только что видел его и спереди. Он уставился перед собой, видимо задумавшись; а сейчас он глядел вниз, на асфальт, словно тоже узнал меня. Он знает, и я знаю все, что он сделал для меня. Я даже не окликнул его через улицу, чтобы он обернулся. Зачем ему моя пожизненная благодарность? К тому же я знаю, что я во всех отношениях ему не ровня. В классе он всегда был первым, хоть он и не честолюбив; он был сообразительнее других и, не умея относиться к этому легко, был добросовестен; он скорее смущался, когда учителя хвалили его. Чтобы не слыть примерным учеником, он бывал иной раз груб с учителями. После занятий я провожал его домой – большой крюк для меня, но зато и польза: от него я впервые услышал о Ницше, Освальде Шпенглере, Шопенгауэре. Его родители были очень богаты. Но он не придавал этому значения, не считал это основанием для самоуверенности. Например, он отказался от кругосветного путешествия, в которое мог отправиться после экзамена на аттестат зрелости, отказался и от машины; все показное ему претило. У него был характер философа. Меня поражало, сколько всего умещалось в его голове; он был и очень музыкален, чего нельзя сказать про меня; целыми вечерами он ставил для меня пластинки Баха, Моцарта, Антона Брукнера и других, которых я не знал даже по имени; совершенно немузыкальных людей нет, говорил он. Я писал всякую мелочь для газет и гордился, когда что-нибудь публиковалось; думаю, что тщеславие первое, что его разочаровало во мне. Мне приходилось зарабатывать деньги, он это понимал, конечно, но его огорчало то, что я писал. Он уговаривал меня заняться рисованием. Он считал, что я не лишен способностей в этой области. Его суждения об изобразительном искусстве тоже были оригинальны, а не вычитаны из книг – они диктовались его собственными пристрастиями. Но я не решался рисовать, хотя он и советовал мне; зато я учился у него искусству смотреть картины. Скоро он настолько опередил меня в абстрактном философствовании, что быть его собеседником мне стало не по плечу; он почти перестал говорить, что сейчас читает, и вполне возможно, что то или иное открытие Зигмунда Фрейда я приписывал ему, хотя у него и в мыслях не было обманывать меня. Просто не имело смысла называть мне источники, которых я не знал. Итак, он советовал мне рисовать. Сам же он отказался от виолончели, потому что его игра, хотя он самозабвенно упражнялся, не отвечала его высоким требованиям; у него были слишком тяжелые руки. В. вообще усложнял себе жизнь. Родители, конечно, знали, что он никогда не захочет продолжать их дело. Лишь позднее он вошел в правление их фирмы, да и то с неохотой. Некоторое время он изучал медицину, выдержал первые экзамены; я не совсем понимал, почему он отказался от медицины. Во всяком случае, не по легкомыслию. Потом он занимался живописью, и я восхищался тем, что у него получалось; работы его были безыскусны, но в них ощущалась стихийная сила. Необыкновенный человек, которому, несомненно, приходилось труднее, чем всем нам. Он и физически был сильнее меня; у его родителей был собственный теннисный корт в саду, и, поскольку я был довольно беден, В. подарил мне свои старые ракетки, чтобы мы могли играть вместе. К победе он не стремился, просто он играл лучше, и я мог научиться у него тому, чему его выучил тренер, и даже более того: он учил меня проигрывать, играть не ради выигрыша – для него выигрыш не имел значения, так как он всегда выигрывал, а для меня выигрыш все равно был недоступен. Я бесконечно наслаждался этими часами. Когда он мне сообщал, что сегодня площадка мокрая, я чувствовал себя несчастным. Я бредил В. Когда я приходил к нему, в дверях появлялась горничная и вежливо просила подождать в холле, пока она справится наверху, и мне, конечно, казалось, что я помешал, даже если В. принимал меня. Сам он почти никогда не приходил ко мне, но удивлялся, если я неделями не показывался. Он был задушевным другом, моим единственным другом в то время, ведь рядом с В. я едва ли мог представить себе кого-нибудь другого – никто не выдержал бы сравнения с В. Кстати, его родители, беспокоясь о сыне, были очень предупредительны со мной; если В. осведомлялся, можно ли мне остаться на ужин, они всегда соглашались. Это был первый богатый дом, в который я попал; он был лучше других, где я бывал позже. Одним словом, я чувствовал себя задаренным. Сложнее было, когда я хотел сделать подарок В. ко дню рождения или к рождеству – мои подарки ставили его в затруднительное положение, ибо у него был более развитый вкус, и сплошь и рядом приходилось обменивать подарок на другой. У меня тогда была моя первая невеста, и ее обменять я не мог. Она боялась В., не хотела признавать его превосходства надо мной, что меня огорчало. Это было сорок лет назад. Я часто задавался вопросом, что влекло В. ко мне. Мы много бродили, плавали. В. очень остро воспринимал пейзаж. Его физически оскорбляла всякая техника в природе, провода высокого напряжения и тому подобное. Благодаря ему я познакомился с Каспаром Давидом Фридрихом *, с Коро *, позднее с Пикассо и африканскими масками; при этом он обходился без назидательности. О многом из того, что знал, он умалчивал. Я исходил пешком всю Грецию и, конечно, рассказывал об этом, однако у меня было ощущение, что В. увидел бы больше. Такое ощущение, я думаю, было и у него; он внимательно слушал, пока не приходилось все-таки перебить меня, чтобы обратить внимание на что-нибудь примечательное перед нашими глазами, что я без него действительно не заметил бы, например на удивительную бабочку. Он просто больше замечал. Но за одну вещь я никогда не испытывал к нему благодарности: за его костюмы, которые были мне на один размер велики. Моя мать, правда, укорачивала рукава, да и брюки, и тем не менее они мне не подходили. Я их, так и быть, носил, чтобы не обидеть В.; ведь он желал мне добра, понимал, что я не мог покупать себе костюмов, а материал отказанных мне пальто или пиджаков был все еще безупречен. Не мое дело, почему он сам не носил больше этих вещей. Кем-кем, но франтом, гоняющимся за модой, он не был; я думаю, у его родителей был портной, время от времени приходивший к ним на дом. Дарил он мне и другие вещи, которыми еще не пользовался, например пластинки, целую симфонию. Он никогда не дарил безрассудно, как это делают нувориши, неразумно и несообразно с моим положением. Хоть я никогда не говорил об этом, он догадывался, как мало зарабатывает начинающий репортер и рецензент. Он был достаточно чуток, из-за меня ему неприятна была роскошь родительского дома – впрочем, напрасно, ибо я никогда не связывал В. с роскошью. В своей комнате с видом на сад, и город, и озеро он скорее казался мне Диогеном, независимым благодаря своей духовности. Он ездил на трамвае, подобно нам. Суровый по отношению к себе, он вообще никогда не выбирал более удобного пути. В октябре, когда вода уже совсем холодная, он переплывал озеро туда и обратно. Позднее В. оплатил все мое учение в высшей школе: 16 тысяч франков (тогда это были большие деньги, чем теперь) за четыре года, то есть четыре тысячи франков в год. Собственно говоря, мне жаль, что я упомянул о костюмах. Меня не обижало, если посреди разговора он вдруг узнавал свой пиджак и говорил, что английские материалы отличаются большой прочностью и что было бы жалко и так далее. Просто это меня забавляло – не более того. Долгое время он то и дело приглашал меня в концерты, и не только в последний момент – если его мать не могла воспользоваться заказанным билетом. Он действительно считал, что ни один человек не может быть совершенно немузыкальным, и я в самом деле часто приходил в восторг, хотя и как профан, о чем можно было заключить по его физиономии: в таких случаях В. умолкал, но не надменно, а смущенно. И тем не менее он все равно продолжал приглашать меня в концерты, но не в театр. Он вовсе не был равнодушен к театру, только относился к нему критичнее, чем я. Он вообще ко всему относился более критично, чем я, в том числе и к себе. Я часто заставал его в неподдельном отчаянии. Вот уж кто ни к чему – и тем более к себе – не мог относиться легко. Это отчаяние не было истерическим: он спокойно и разумно доказывал неразрешимость стоявшей перед ним проблемы. И что бы я ни говорил в ответ, это только показывало ему всю меру его одиночества. Наши беды, например моя беда с невестой-еврейкой в тридцатых годах, и его беды были несравнимы – это понимал и я. Его беда была беспримерной, моя же только частной, из нее можно найти выход, и он был уверен, что я каким-нибудь образом найду его. Нельзя сказать, чтобы В. оставался безучастным к моим бедам; но в его беде никто не мог ему помочь, менее всего его отец, человек разумной доброты, да и мать тоже: она считала себя интеллектуалкой, а он полагал, что ее жадный интерес ко всему современному лишь бегство от настоящей жизни. Когда я много лет спустя, после того как мы долго не виделись (я год прожил в Америке), рассказал ему о своем предстоящем разводе, В. не задал мне ни единого вопроса, но само его молчание показало мне, сколь эгоистично я излагал дело. Мы бродили по лесу, и В. пытался заговорить о чем-нибудь другом, но мне было тогда не до бабочек. Чтобы вернуться к разговору о моем разводе, я спросил о его браке. И хотя я давно знал историю, которую он рассказал в ответ, в изложении В. она предстала более значительной, более богатой осложнениями, и глубокие ее уроки были совершенно неприменимы к моему случаю. Я понимал, что снова заговорить о моих трудностях будет попросту бестактно. Его развод с моим не сопоставишь. Позднее я все-таки развелся. Мне тогда не приходило в голову, что в те годы мы встречались почти всегда только с глазу на глаз, а не в обществе других людей, так, чтобы я смог увидеть друга в ином освещении. Происходило это не только из-за него – он всегда чуждался посторонних, – но и из-за меня. Пока мы были вдвоем, я не страдал от его превосходства – оно само собой разумелось. Как я уже говорил, я чувствовал себя одаренным, отмеченным его вниманием, как тогда, когда мне позволялось провожать его из школы домой. Он подарил мне Энгадин. Еще и теперь, проезжая через эту местность, я всякий раз вспоминаю В. Я имею в виду не только то, что поездка к Энгадину была бы мне не по средствам. Он знал Энгадин. Он и альпинист лучший, чем я. Его семья нанимала в горах проводника, который из года в год его тренировал. Без В. я никогда не взобрался бы на эти горы. Он знал, где и когда угрожают лавины и как вести себя в опасной местности; он прикреплял на случай лавины красный шнур к своему рюкзаку, добросовестно осматривал откос и проверял плотность снега, затем стремглав пускался вниз, и мне оставалось только двигаться, как бог на душу положит, по его дерзкой колее. Когда я однажды упал и сломал лыжу, В. по дороге купил для меня новую пару, чтобы нам не прерывать маршрута, – не самой лучшей марки, что было бы мне неприятно, но все же лучшей, чем мои прежние, с лучшим креплением. Он сделал это без всякой рисовки, выложил деньги, даже словно бы стесняясь; он смутился бы, если бы это произвело на меня впечатление. Я, разумеется, поблагодарил. Я никогда прежде не учился ходить на лыжах и до сих пор удивляюсь его терпению: В., конечно, всегда был впереди, вовсе не стремясь к этому; он не падал, и, когда я очень нескоро настигал его, весь извалявшись в снегу и запыхавшись, он говорил: не торопись. Ожидание его не раздражало. Он тем временем любовался пейзажем; указывая палкой, он называл вершины, обращал мое внимание на ближнюю сосну или на необыкновенное освещение, на неповторимые краски его любимого Энгадина, на этот пейзаж из "Заратустры" * (которого я даже читал, хотя, вероятно, и не все в нем понял). Я, как более слабый, решал, когда нам продолжить путь, В. не торопил, хотя без меня он давно мог бы быть уже в Понтрезине, однако это его не беспокоило. Он подарил мне свой Энгадин. Я люблю его и поныне. Трудно сказать, что сталось бы со мной без В. Может быть, я дерзнул бы замахнуться на большее – и, вероятно, переоценил бы свои возможности. В известном смысле В. всегда подталкивал меня, например советовал отказаться от писательства и изучить архитектуру. Я не рассчитывал, что В. захочет осмотреть немногие постройки, сооруженные по моим проектам: наверное, они разочаровали бы его, и не без основания. А ему было бы неприятно разочароваться. Правда, несколько лет подряд я много говорил об архитектуре, так и не вызвав его интереса, например, к моим учителям, а позднее – к Корбюзье, Мису ван дер Роэ *, Сааринену *. У него было при этом такое выражение лица, как если бы я говорил о музыке, в которой – В. это знал – я, в сущности, ничего не понимал, или о философии. В. уже хорошо разобрался во мне – еще со школы. Сам он стал известным коллекционером. Возможно, позднее – но лишь позднее – я понял, что с теми или иными его поступками мне не следовало мириться. Я никогда не испытывал из-за этого ненависти к В.; и это тоже моя ошибка. На вилле его родителей висели картины, которые В. должны были казаться отвратительными, вещи, полученные по наследству с отцовской стороны, сплошная безвкусица в тяжелых рамах. Большая часть уже была свалена в погребе. Его отец был скроен по модели эпохи грюндерства *, но без всяких признаков артистичности или хотя бы интеллектуальности; мне он очень нравился, этот человек, когда он сидел у камина и прозаически рассказывал об охоте. Многие полотна изображали оленей и диких кабанов, фазанов, собак. Не помню, от кого исходило это благожелательное предложение – от отца, или от матери, которая тоже подшучивала над подобными картинами, или от В.: если я продам эти картины, то часть выручки могу забрать себе, то есть заработаю немного денег без ущерба для занятий. Но распродажа должна происходить не на вилле. Имя и адрес могут привлечь покупателей, которых эта затея удивит. Предложение пришлось мне не очень-то по душе; с другой стороны, мне хотелось сделать что-нибудь для дома, которому я стольким обязан. Они сняли гараж в другом районе города, взяли на себя и объявления в газете, три раза в неделю: "Occasion 1 – старые картины из частного собрания".

1 По случаю (фр.).

Составили для меня список минимальных цен; если смогу продать дороже, мое участие в прибыли соответственно увеличится. Были тут все-таки и два или три "малых голландца", хотя и без подписей, – так что все же можно было говорить о школе. Кстати, заметил В., мне будет интересно и полезно выступить в роли маклера и узнать людей. И вот три раза в неделю я после обеда торчал один в гараже, полном картин, и ожидал. Проходил час за часом. Иногда действительно заходил один-другой антиквар, большей частью это были разорившиеся, но опытные люди. Их не интересовали даже рамы, о цене они и не справлялись. А объявления продолжали публиковаться. Один адвокат, чем-то обязанный фирме отца, купил большую Магдалину с обнаженной грудью, подходящую для спальни. Труднее пришлось с оленями и дикими кабанами. Я рекомендовал пейзажи, привлекательные не только для охотников, – пейзажи с ветряной мельницей в контражуре или с камышом. На вопрос о том, откуда эти картины, я отвечал только: "Из частного собрания", не называя имени владельца; зато я много говорил о голландской школе, пока какой-то обтрепанный старик не расхохотался мне в лицо: верю ли я сам тому, что говорю? Помню, была весна, и в шесть часов, когда я садился наконец на велосипед, я бывал счастлив, даже если ничего и не продал. Как обстоят дела? – спрашивал В. не без интереса, человеческого интереса, ибо в деньгах он не нуждался. С другой стороны, В. был по-своему прав: ведь в гараже я могу и читать, говорил он. Вся затея продолжалась, помнится, недели три, то есть не очень долго; причем я действительно немного заработал, хотя очень скоро перешел на самую низкую цену. Стало быть, я не очень-то хороший маклер; я был оскорблен, словно я бог весть кто, хотя ведь знал, что мой отец, некогда архитектор, под конец жизни стал маклером по продаже недвижимости. В., конечно, тоже это знал. И не считал зазорным. Он был свободен от подобных предрассудков. Когда потом в какой-то моей шутке, которая была вовсе не шуткой, проскользнуло, что мое самолюбие оскорблено, это задело В., я увидел это по его крайне смущенному лицу. В конце концов, его семья ведь не заставляла меня, я сам принял их предложение. Мне пришлось самому напомнить себе об этом. До разрыва дело никогда не доходило. В те годы, если я не ошибаюсь, у В. едва ли были другие друзья, во всяком случае из ровесников; он уважал своего учителя-виолончелиста, старого скульптора из Цюриха, ученого, бывавшего у них в доме. У него была приятельница, но он делал все, чтобы я не мог с нею познакомиться, – девушка совсем не буржуазного круга, он так и не смог ни жениться на ней, ни забыть ее. Это была трагическая страсть; еще многие годы спустя он рассказывал мне о ней; однажды по его просьбе мы совершили трехдневное странствие в Юру, потому что В. необходимо было подробно изложить свои переживания. Он решил рассказать мне об этой истории, но рассказывал с трудом, начать смог лишь на второй день – это ли не свидетельство глубины и пронзительности его чувства, безусловно, необычного сознания ответственности перед возлюбленной и перед самим собой. Мне льстило, что В. именно меня посвящал во все свои многосложные конфликты, хотя я так никогда и не повидал его возлюбленной. Не приходится и говорить, что посоветовать мне ему было нечего. В. и отцовство свое переживал как никто другой. Сложнее стало, когда я снова занялся писательством, а мои работы начали печатать или ставить на сцене, хотя я и знал, как отнесется к этому В. Поэтому мы встречались теперь лишь изредка и моих работ не обсуждали. Да и читал я теперь все больше и больше такие книги, которых В. не читал, и я ни в чем не мог бы его убедить; мой интерес к некоторым писателям скорее настраивал его скептически по отношению к ним, например к Брехту; если же оказывалось, что мы восхищаемся одним и тем же писателем, скажем Стриндбергом * или Андре Жидом, В. неохотно говорил об этом – он когда-то открыл их для себя и для себя хранил. Я забросил архитектуру, но это, разумеется, не сделало меня в его глазах писателем, и потому мы, как я уже сказал, никогда не говорили о моем писательстве и вообще все меньше и меньше – о литературе. В. подходил к литературе иначе, чем я. Я понял, что В. не в состоянии читать моих книг. У него были другие критерии, мои книги им не соответствовали. Но В. пробовал себя преодолеть; однажды он посмотрел в театре одну мою пьесу ("Китайскую стену") и написал мне письмо, что далось ему нелегко, – его впечатление, мягко говоря, было более чем двойственным. Много лет спустя он посмотрел другую мою пьесу ("Бидерман и поджигатели") – мне позже сказали об этом. Но больше он не высказывался. Тем временем мы оба стали мужами. Всего неприятнее, я полагаю, была для него моя склонность к политике. Об этом мы почти не говорили. Общественные конфликты, которые я мало-помалу осознавал, В. воспринимал в более сложных взаимосвязях; правда, он выслушивал меня, но затем переводил разговор в философский план, который был мне не по плечу. Вспоминаю: во время второй мировой войны, когда и у нас ввели затемнение в городах, В. считал нелепым и ненужным подчиняться этому докучному приказу на вилле его родителей, расположенной на окраине города: ведь свет в окнах одной-единственной виллы никак не открыл бы чужим летчикам затемненного города. Он был против Гитлера, но и скептичен по отношению к демократии, при которой у всех голосов одинаковый вес. Конечно, условия жизни В. избаловали его; но он же от этого и страдал. На него производило впечатление, что я, его бывший школьный товарищ и посредственный ученик, зарабатываю на жизнь, пусть и скромную. Я знал, это занимало его мысли как некая личная проблема. Его убежденность, что сам он не сумел бы зарабатывать на жизнь, была, разумеется, нелепостью, но она не давала ему покоя. Если бы В. смог довольствоваться такими результатами своего труда, какими приходится довольствоваться другим, добывая себе средства к существованию, он легко заработал бы на жизнь. Он и сам понимал это. Я вообще мало что мог сказать своему другу. Бывало, я за что-нибудь критиковал его, и что же: В. меня выслушивал, но критика моя оказывалась совершенно невесомой по сравнению с той критикой, которой В. подвергал себя сам. И тут не было ни намека на гордыню. Напротив. Он признавал себя побежденным. А я понимал, насколько он меня щадит; требования, которым едва ли кто-нибудь мог соответствовать, В. предъявлял только к самому себе, но не ко мне. В. имел, конечно, собственное мнение о людях, даже более строгое, чем высказывали другие, более основательное и потому более сложное; но он не делился им – ни в разговоре с третьими лицами, ни с глазу на глаз. Он не хотел никого уничтожать. Его оценка того или иного человека оставалась его тайной; временами она его угнетала. Это чувствовалось. Моя мания величия часто причиняла ему страдания. В таких случаях он невольно хмурил брови и умолкал. Собственно говоря, о его мнении я мог только догадываться, а он полагал, что человек догадывается лишь о том, что он в силах вынести в данный момент. Я жаждал его похвалы – похвалы человека, способного на более основательное и более трезвое суждение, чем публика, – и, конечно, был чувствителен к его одобрению, например когда В. вдруг хвалил меня за ловкость, с какой я разжег огонь в очаге горной хижины, или отремонтировал свой велосипед, или позже – управлял своим "фиатом", или приготовил однажды салат из раков и тому подобное. Он хвалил меня искренне – хвалить неискренне В. не умел. В. был шафером у меня на свадьбе, я – у него. В более поздние годы, когда мы, случалось, снова отправлялись побродить, тоже находилось достаточно тем для долгих разговоров и В. мог и не высказываться о моих книгах; В. пережил очень многое – не приключения внешнего характера, нет, он как бы переживал все случавшееся с ним таким образом, что происшествие, которое всякий другой воспринимал бы как обычную неудачу, приобретало для него необычайное, символическое значение – выходила ли из строя водопроводная труба, опаздывал ли он на аукцион, тревожило ли его поведение воспитательницы его дочери. Сколь ни трудно это порой давалось, я понимал, почему восхищаюсь В.; он рассказывал обо всем с такой массой перипетий, что потом казалось, будто сам ты почти ничего не способен увидеть и почувствовать. Никогда не забуду, как В. описывал последние недели жизни своего престарелого отца. В его рассказе вилла, на которой я больше не бывал, исполнилась таинственности и то обстоятельство, что В. все еще жил там, превратилось в роковое проклятие. Мы шли и шли, и, пока он говорил, я поглядывал на него сбоку: Ленц * в горах. В. не сравнивал себя с ним, не сравнивал себя ни со Стриндбергом, ни с Гёльдерлином или Ван Гогом, ни с Клейстом, но ощущал, что он ближе к ним, чем любой из нас; трагический индивид. Я еще и сейчас помню номер его телефона, хотя последний раз набирал этот номер лет пятнадцать назад. Никогда или почти никогда я не забывал: а сегодня день рождения В. К его пятидесятилетию я послал ему телеграмму – из Рима. Я уже не помню, когда он стал мне безразличен. Он не мог не узнать, что я тем временем стал состоятельным. Как он отнесся к этому? Иногда я слышал от нашего общего друга, художника, что В. тратит все на большую коллекцию произведений искусства. Тому художнику тоже никогда не доводилось видеть этой коллекции; по слухам, она уникальна. Позднее мне пришло в голову, что, за исключением девушки из солидной буржуазной семьи, на которой В. женился и которую часто вспоминал и после развода с ней, я никогда не видел его женщин. Первая, я знаю, была медсестрой. Когда В. рассказывал о своих любовницах, он делал это всегда с чрезвычайной серьезностью, но не называл имен, а говорил, скажем, "одна испанка из Барселоны". Он не пасовал перед сложными конфликтами. Однажды я не выдержал: его мать пожаловалась мне, что В. донимают страдания жены, он едва может работать из-за этого; а я посочувствовал и страдающей женщине. Я не думаю, что В. был элементарным эгоистом. Он не только чаще любого из нас жертвовал собой; жертвуя собой, он жертвовал больше нас. Помню забавный случай; перед этим мы не виделись несколько лет и решили, как прежде, отправиться в предгорье Альп, на Большой Аубриг, и, так как я по требованию врача полгода не пил и ежедневно по часу гулял, подъем дался мне легче, чем В. Признаюсь, я радовался, что ему не пришлось дожидаться меня. Он отстал. До вершины было уже недалеко, но В. не захотел идти дальше. Я знаю, было бы слишком примитивно рассматривать наши отношения в свете этого случая. Просто в день этого похода он был не в форме. За последнее время (пока я лежал в больнице) ему пришлось многое пережить. И в конце концов, мы ведь не спортсмены, двое почти пятидесятилетних мужчин. Как уже сказано, я никогда не решался говорить с ним о своей работе; его молчаливое подозрение, что я поддаюсь соблазну публичного успеха, передалось мне. И я был благодарен ему за это. В сущности, я радовался своим работам лишь тогда, когда забывал о В. – так сказать, за его спиной; под его безмятежным взглядом мне с моими изделиями всегда было не по себе. Я предавал их уже одним молчанием, нашим общим молчанием. Последние наши встречи произошли в 1959 году. Женщина, которую я тогда любил, изучала философию, написала работу о Витгенштейне *, диссертацию защищала о Хайдеггере *. В., увидевший ее в тот день впервые, не мог этого знать; имя ее он уже слышал, но поэтического ?uvre 1 не знал. Ей тоже было трудно раскрыться перед В.; трудности были и с "Tractatus logicus" 2, которого В. не знал. Я, полузнайка, молчал, чтобы не мешать. Он явно не мог понять, как это женщина, которая живет со мною, разбирается в философии; В. чувствовал себя у нас неловко. Несмотря на шампанское. Я знал, что он любит шампанское. А она знала, сколь многим я обязан этому человеку; я часто и подробно рассказывал об этом, не умея, правда, описать своего друга. И вот он сидит здесь, высокий, отяжелевший. Спора о философии не произошло, В. лишь сидел, откинувшись в кресле; но я еще никогда не видел его таким: мужчина! Нет, он не стал, как все, ухаживать за женщиной, которая была несколько сбита с толку; В. просто смотрел на нее, а она пыталась вести беседу. Выпили мы пока только по одному бокалу, и дело было, конечно, не в шампанском. Никто не завладел разговором. Поскольку женщина – не в данный момент, а благодаря своим книгам – была вправе считаться поэтессой, В. хотелось высказываться о поэзии, причем не в вопросительном тоне, а с уверенностью, хотя, как мы слышали, в последнее время он, занятый каталогизацией своей коллекции, почти не имел возможности читать. Конечно, Гёльдерлина он ставил выше Ганса Кароссы *, но и Ганса Кароссу считал поэтом. Женщина промолчала и спросила о его коллекции, почему В. не хочет показать ее нам. ("Нет-нет, даже вам!") Он вовсе не пошутил, сказав, что вправе уничтожить шедевры Древнего Китая и произведения средневековых мастеров, а также современных художников, потому что он не просто приобрел их за деньги, а, отбирая их и занимаясь этим многие годы, сделал частью себя; он почувствовал себя непонятым. Несмотря на это, как я позднее узнал, она ему до известной степени понравилась; от третьего лица я услышал, что В. выражал удивление, как это Фриш выискал такую женщину. Деньги, которые в свое время дали мне возможность учиться, я ему так и не вернул; мне кажется, его бы это обидело, зачеркнуло бы, так сказать, его великодушие. Встретив В. на улице в Цюрихе, я был озадачен: во мне жило сознание благодарности, но не чувство. Я не написал ему, что узнал его на улице. Сегодня меня даже не интересует, что В. думает о всей долгой истории нашего знакомства. И это меня больше всего озадачивает. Я думаю, дружба с В. была для меня великим злом, но В. тут ни при чем. Если бы я меньше подчинялся ему, это было бы более плодотворно – и для меня, и для него.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю