Текст книги "Тут и там. Русские инородные сказки - 8"
Автор книги: Макс Фрай
Соавторы: Сергей Малицкий,Александр Шакилов,Алекс Гарридо,Юлия Зонис,Алексей Толкачев,Ольга Лукас,Елена Касьян,Юлия Боровинская,Марина Воробьева,Лея Любомирская
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)
Мия сидит у стенки на узкой кушетке-лавочке, обтянутой коричневым дерматином. У ее ног стоит открытая черная сумка с надписью «La sportiva». Время от времени Мия наклоняется и аккуратно, двумя пальцами, выуживает из недр сумки маленькую печенюшку, отправляет ее в рот и, закрыв глаза, облокачивается о стенку.
На той же лавочке сидит еще одна барышня. Она, похоже, нервничает и пытается согреть ладони, сложив их лодочкой между коленок. Барышню отделяет от Мии пустое место. На нем лежит свернутый плащ непонятного цвета с серой подкладкой.
– Как-то зябко тут, – говорит барышня как бы сама себе, выпрямляя спину и поводя плечами.
Мия наклоняется к сумке, достает еще одну печенюшку и думает о том, что тут, в коридоре, акустика почти такая же, как в аптеке рядом с домом.
– Это нервное, – говорит Мия, чуть растягивая гласные. Она не столько отвечает барышне, сколько хочет послушать, как звучит ее собственный голос в этом пространстве.
Какое-то время они обе молчат, глядя на дверь напротив. На двери висит круглая белая блямба с номером «23».
Кош долго смотреть на нее прищурившись, то цифры наползают одна на другую, образовывая то «8», то «6»… Вдруг блямба резко отъезжает вправо. Мия вздрагивает от неожиданности, но это просто открылась дверь.
– Кто на шестнадцать тридцать? – Мия не видит обладательницу высокого металлического голоса, а лишь локоть в белом рукаве и носок черной туфли-лодочки с ободранным лаком на кончике.
Барышня рядом как-то поспешно вскакивает, бледнеет, что-то говорит беззвучно, одними губами, и исчезает к кабинете.
Когда за ней закрывается дверь, Мия достает еще одну печенюшку, медленно кладет ее на язык и облокачивается о стенку. Откуда-то слева доносится тихое мерное тарахтение, которое становится все громче и громче.
Вдоль коридора неспешно идет девочка лет пяти и тянет за собой пластмассовую машинку на веревочке. Это некогда грузовик, у которого теперь нет кузова, а лишь потертая зеленая кабина и пустая платформа с двумя торчащими штырями-обрубками.
– Я тебя умоляю, прекрати уже тарахтеть! – говорит Мия громко, не поворачивая головы и даже не открывая глаз.
– Я не могу прекратить, – так же громко отвечает девочка.
Она идет не глядя под ноги, а лишь все время назад, на грузовик, поэтому ее заносит то влево, то вправо. Машинка переворачивается каждый раз, когда ударяется о стенку или ножку кушетки.
– Всегда можно что-то прекратить, – говорит Мия. – Ты просто не хочешь! Тут совсем нельзя шуметь.
– Я не шумлю, я везу больного. Я «Скорая помощь», – говорит девочка, приседая возле перевернувшегося грузовика.
– Ну что ты прямо как мальчишка с этой машинкой… Может, ты мальчишка?
Девочка ставит грузовик на колеса, встает, поудобней перехватывает веревочку и молча продолжает идти по коридору. Поравнявшись с Мией, она вдруг останавливается и говорит:
– «Скорой помощи» везде можно шуметь. Она даже специально шумит, чтобы ей давали дорогу! Ты ничего не понимаешь! Ты никогда ничего не понимаешь!
– А что это ты со мной так разговариваешь? – Мия начинает раздражаться. – Мелюзга! Ты вообще никто!
– Нет, я кто! Нет, я кто! – кричит девочка чуть не плача и бежит по коридору, волоча за собой машинку.
– Ну-ка иди сюда! – Мия встает с лавочки. – Я кому говорю?
Из кабинета номер «23» выходит знакомая уже барышня, прикрывает дверь и несколько секунд стоит, прижавшись спиной и затылком к стене.
Мия и девочка замолкают и смотрят на нее в ожидании.
Барышня раз пять глубоко вдыхает и выдыхает, дрожит подбородком, делает несколько шагов к лавочке и, не дойдя до нее, начинает плакать, прямо стоя посреди коридора и закрыв лицо руками.
Мия разочарованно вздыхает и отворачивается, потеряв к барышне всякий интерес.
Она берет с пола свою сумку, ставит ее на лавочку, медленно застегивает молнию, придерживая сумку коленом. Так же медленно она берет и разворачивает плащ, встряхивает его и надевает. Потом перекидывает сумку через плечо и идет к лифту.
Кроме плачущей барышни в пустом коридоре остается лежать на боку пластмассовый грузовик без кузова. Но когда Мия оглядывается, дойдя до стеклянной двери, то успевает увидеть только веревочку от него.
Да и то лишь на мгновение.
ДОРОГОЙ, МИЛЫЙ ДЖИКУ…Почти всю осень каждое утро Нуца выходит из дому, чтобы броситься под восьмичасовой кишиневский поезд.
Даже когда идет дождь и на улице совсем противно и зябко.
У Нуцы есть зонт и короткие резиновые сапожки лилового цвета. Она застегивает пальто на все пуговицы, повязывает длинный серый шарф и зачем-то берет сумочку. Ах, ну да, в ней же документы и прощальное письмо. А еще два кусочка докторской колбасы, завернутой в целлофановый пакетик (для недавно ощенившейся дворовой суки). Можно все это положить в карман, но сумочка очень подходит к сапожкам, поэтому пусть будет.
Нуца очень обстоятельно подходит к делу.
Она не завтракает. Кто знает, вдруг состав рассечет ее ровно посередине? А там какая-нибудь яичница с беконом или овсяная каша. Нет-нет, это некрасиво!
С вечера Нуца гладит серое платье (отложной воротничок, два карманчика, узкие манжеты), аккуратно красит ногти бледным перламутровым лаком, складывает на стул рядом с кроватью чистенькие колготки телесного цвета и бежевые махровые носочки.
Просыпается Нуца без будильника и выходит из дому ровно в семь десять. Она отдает колбасу собаке и стоит рядом, пока та ест. Потом пересекает двор, проходит две коротких улочки и долго идет через пустырь до ближайшей станции.
«Дорогой Джику! – проговаривает Нуца свое письмо в голове. – Вы напрасно полагали, что женщина скромная, домашняя и воспитанная – непременно боязлива и неспособна к поступкам странным и безрассудным. Говоря о смене нравов и потере интереса ко всему классическому, Вы смели заметить…
„Смели заметить“ – как-то по-дурацки звучит! – думает Нуца. – Нет, в самом деле, звучит как-то не очень».
Она останавливается посреди пустыря, достает из сумочки письмо, разворачивает и пробегает глазами. Потом прячет обратно в сумочку и оглядывается по сторонам.
Дворовая грязно-рыжая сука, которая плелась за Нуцей от самого дома, садится чуть поодаль.
– «Смели заметить!» – говорит Нуца вслух и всплескивает руками.
Собака поджимает хвост и отбегает подальше.
– Это надо исправить! – говорит Нуца, обращаясь к собаке. – Это никуда не годится. И лучше было бы написать «милый», да-да, именно! «Милый Джику!» Я еще на прошлой неделе хотела, но совсем вылетело из головы.
Нуца разворачивается и идет обратно. Собака какое-то время медлит, вздыхает и семенит следом.
Машинист пассажирского поезда «Окница – Кишинев» Джику Чобану задумчиво смотрит в окно и слушает свежую байку в исполнении своего помощника Мирчи. Каждый раз, приблизительно в одно и то же время, у Джику вдруг начинает сосать под ложечкой и слегка подташнивает.
«Надо наконец сходить к врачу, провериться, – думает он. – И перестать уже пить кофе на голодный желудок».
Минуя железнодорожный переезд, Джику успевает сосчитать легковушки по обе стороны полотна.
«А может, вовсе сменить работу, – думает он, – и совершить уже какой-нибудь поступок, как-нибудь все это поменять, что ли!»
Но вслух говорит:
– Мирча, помолчи уже, а? И так голова раскалывается…
Помощник машиниста обиженно сопит, отворачивается к окну и закуривает.
Сегодня состав опять идет с опережением графика.
БЕЗНАДЕЖНЫЙНет ничего переменчивей, чем стабильность.
В этом Яцек Левандовски убедился, когда в понедельник вышел из своего дома номер сорок два по улице Вольской, чтобы перейти на другую сторону, купить в киоске свежий номер «Życie» и сесть, как обычно, в седьмой трамвай до Центральной галереи.
Перед этим Яцек выпил стакан кефира, тщательно вымыл чашку, набриолинил волосы и начистил до блеска туфли.
Он прекрасно помнил, как проверил карманы пальто и запер дверь на оба замка (сперва нижний, потом верхний), как не стал вызывать лифт, а пошел пешком, как проверил почтовый ящик и поздоровался с усатым консьержем Томашем.
Яцек вышел на улицу и шагнул прямо на зеленый газон у крыльца, по привычке начав отсчитывать шаги до остановки. И даже досчитал до пяти, не сразу осознав, что куда-то делся асфальт, и канализационный люк с надписью: «Kanalizacja deszczova Gdańsk», и даже трамвайные рельсы…
Перед ним расстилалась огромная парковая лужайка, испещренная узенькими мощеными дорожками, по которым неспешно прогуливались горожане.
«Надо же, какой красивый правдоподобный сон!» – с восхищением подумал Яцек.
Он постоял еще минутку, наблюдая за этой картиной и щурясь на солнце, потом посмотрел на часы и пошел обратно.
Яцек Левандовски вызвал лифт, стараясь не смотреть по сторонам. И будь он чуть более внимательным, то заметил бы, что на стене слева больше нет почтовых ящиков, а в углу справа нет никакого консьержа. Но кто же отслеживает такие мелочи во сне? Поэтому Яцек просто поднялся на четвертый этаж, открыл дверь (сперва верхний замок, потом нижний), прошел в спальню, разделся и лег в постель.
Гражина Грабска по обыкновению выскочила из своего подъезда по улице Мицкевича, на ходу застегивая курточку и вспоминая, все ли документы она уложила в папку.
Гражина сегодня снова опаздывала. Но ведь это не повод, чтобы не заскочить в ближайшую кавярню и не выпить чашечку утреннего кофе от пани Баси. Там можно будет съесть сметанный коржик и попутно подкрасить ресницы.
«Гражка-Гражка, – ругала она себя мысленно, дергая непослушную застежку на куртке, – так тебя скоро выгонят с работы! И это тебе еще повезло, что контора в двух кварталах от дома, а не на другом конце города!»
Она подняла голову, чтобы посмотреться в большую зеркальную витрину парикмахерского салона «Ruża», но вместо витрины почему-то увидела проходящий мимо красный трамвай номер семь и журнальный киоск на другой стороне улицы.
– Мамочки! – сказала Гражина вслух и выронила папку.
Она быстро собрала бумаги и попятилась к двери. Споткнувшись о канализационный люк, Гражина ойкнула и заскочила в подъезд. Там она прислонилась спиной к стопе, закрыла глаза и стала читать шепотом «Богородица Дева».
– Хорошая сегодня погода, пани Гражина. – Усатый консьерж улыбался из-за стеклянной перегородки.
Гражина открыла глаза и поняла, что находится в незнакомом подъезде.
«Мамочки! – опять сказала она про себя. – Это все, должно быть, от вчерашнего лимонного ликера».
Гражина больно ущипнула себя за бедро, и в ту же секунду на глаза навернулись слезы.
– А вы кто? – всхлипнула она.
– Я ваш консьерж. Меня зовут Томаш, не узнаете?
И прежде чем он успел выйти из-за перегородки, Гражина Грабска потеряла сознание.
Франек Цибуш просыпался обычно поздно. Он медленно задумчиво одевался, обстоятельно завтракал и потом долго чистил зубы, разглядывая себя в зеркале. В прихожей он замечал, что надел свитер наизнанку, или носки разного цвета, или подтяжки задом наперед.
Спустившись этажом ниже, Франек вдруг спохватывался, что забыл очки, или портмоне, или записную книжку.
Потом он выходил из дома и попадал сразу к задним воротам городского парка, проходил его насквозь, выкуривал наконец первую сигарету и садился в автобус.
Окончательно Франек просыпался, когда из окна был виден костел Святой Бригады и водитель объявлял остановку «улица Профессорска».
Сегодня Франек шел вдоль улицы Мицкевича, удивленно озираясь по сторонам. Ни парка, ни ворот, ни автобуса он в это утро не обнаружил.
«Либо я потерял память, либо рассудок», – думал Франек.
И то и другое, безусловно, как-то разнообразило жизнь, хотя и рушило все сегодняшние планы.
Франек остановился у большой зеркальной витрины с надписью «Ruża», надел очки, внимательно осмотрел себя с ног до головы и, не найдя никаких особых изменений, двинулся дальше.
Пройдя полквартала, он обнаружил маленькое кафе «У пани Баси», автоматически нащупал портмоне в кармане и зачем-то несколько раз огляделся по сторонам.
«Все равно работа на сегодня уже отменяется», – подумал Франек Цибуш и уверенно толкнул дверь.
– Нет ничего стабильнее перемен, – сказала пани Бася и взяла Томаша под руку.
Они неспешно прогуливались по лужайке – от парковых ворот до центральной аллеи и обратно.
– Как вам показалась та молодая особа? Славная ведь, правда?
– Гражина на удивление милая девушка, – улыбнулся Томаш. – Несколько взбалмошная, но ужасно любопытная.
– Вы не сильно ее напугали?
– Она довольно быстро оправилась. С таким легким характером можно прижиться где угодно!
– Вам теперь не так скучно, пан Томаш? – Пани Бася подмигнула консьержу и легонько сжала его локоть.
– Ну что вы! Ни капельки. Представляете, она даже завела собаку!
Они еще раз прошли мимо парковых ворот.
– А этот смешной Франек теперь не только завтракает в нашем кафе, но и ужинает, – сказала пани Бася.
– Хотите сказать, что он слитком надоедлив?
– Нет-нет, что вы! Предельно деликатен и совершенно безобиден. К тому же у него оказалось прекрасное чувство юмора! А вы знаете, как я ценю чувство юмора.
Томаш посмотрел на часы.
И эту самую секунду из дома напротив вышел Яцек Левандовски. Он ступил на газон и внимательно посмотрел по сторонам. Несколько секунд он помедлил, потом спрягал руки в карманы пальто и с видом какого-то печального смирения снова вернулся в дом.
– Опять двадцать пять! – всплеснула руками пани Бася.
– Мне кажется, он безнадежен, – вздохнул Томаш.
– Он просто упрямый осел! – Пани Бася совершенно расстроилась. – Мне его даже жалко. Прямо не знаю…
– Ну, ничего не поделаешь, бывает…
– Вот именно! Давайте подождем еще несколько дней, хотя бы до субботы? – Пани Бася снова взяла консьержа под руку. – Никогда ведь не знаешь, чего от них ожидать.
Томаш улыбнулся, и они медленно пошли к автобусной остановке.
КТО ЕДЕТ В ЛИФТЕПани Борткова откинула одеяло, тяжело спустила ноги с кровати и посмотрела в окно. На улице было пасмурно и туманно.
«Ах, дура-дура!» – тут же подумала пани Борткова.
Она же прекрасно знает, что воспоминания про сон улетучиваются, как только посмотришь в окно. Знает, но забывает каждый раз. А сон был хороший. И если закрыть глаза, то, может быть…
Но нет, пани Борткова вздохнула, нащупала ногами тапочки и пошлепала в ванную. Там она открыла кран и подождала, пока пойдет теплая вода, подставила зубную щетку под струю и посмотрела в зеркало. На щеках у Франтишека отчетливо проступала двухдневная щетина.
Он провел рукой от шеи до скулы, поставил зубную щетку обратно в стакан и взял станок для бритья.
«А мог бы побриться с вечера, – подумал Франтишек. – А мог бы вообще запустить бороду».
Он густо наложил пену для бритья на подбородок и повертел головой. Нет, борода ему определенно не идет. А усы не нравятся его подружке.
«Ну и подумаешь, не нравятся! Кто ее будет спрашивать?» – подумал Франтишек и привычными движениями заерзал станком по щеке.
Потом он вернулся в комнату, открыл платяной шкаф и задумался.
Долго думать Хелена не умела. Выбор между синим платьем и серым брючным костюмом решился в пользу платья. Хелена какое-то время рассматривала свое отражение в трельяже, то втягивая живот, то выпячивая грудь. В целом она была собой довольна: каких-то две недели диеты, а результаты уже видны. Часы показывали без четверти, а значит, было еще время спокойно выпить чашечку кофе.
Хелена, напевая, вошла в кухню, достала из шкафчика кофемолку, насыпала в нее две большие горсти кофейных зерен и посмотрела в зеркальную дверцу. Очки у пана Кацпера запотели, поэтому он снял их и долго протирал краем занавески. Потом надел и снова посмотрел в зеркальную дверцу.
«Так и есть! – подумал с досадой пан Кацпер. – Снова пора стричься!»
Стричься приходилось теперь чаще чем два раза в месяц. По неизвестной причине волосы стали расти быстрее и торчали в разные стороны вороньим гнездом, совершенно не желая слушаться расчески. Обидней всего было то, что росли они строго по кругу, оставляя на макушке аккуратную блестящую лысину. Настроение как-то сразу пропало, и кофе расхотелось.
Пан Кацпер взял из вазочки половинку несвежего печенья и пошел в коридор одеваться.
Мужская парикмахерская была рядом, буквально в соседнем доме, но лучше надеть шляпу – все равно причесаться нормально не получится, да и сыро на улице. Агнешке всегда шли шляпки. Она разглядывала себя в трюмо, заправляя за ухо темный локон.
«Красная помада будет лучше, чем розовая, – подумала Агнешка. – К такой шляпке лучше подойдет красное!»
Она аккуратно накрасила губки, спрятала помаду в сумочку, туда же сложила маленькое круглое зеркальце, записную книжку и перчатки. Агнешка взяла тонкий длинный зонтик, вышла из квартиры, закрыла дверь на оба замка и вызвала лифт.
На первом этаже профессор Лисовски ругался с консьержкой Рузей.
Он жал на кнопку вызова и потрясал свернутой в трубочку газетой.
– Это переходит всякие границы! – возмущался профессор. – А к вопросу о моей корреспонденции мы еще вернемся, пани Рузя!
– Да не было вам никакой корреспонденции, – оправдывалась Рузя. – Ну, ей-богу, не было, пан профессор! Да что ж я специально, что ли?
– Ой, не надо вот этого! – морщил лицо пан Лисовски. – Вы и коврик мой криво стелили не специально, и квитанцию в прошлом месяце потеряли не специально… Да где ж этот лифт? Безобразие!
И немедленно в лифте что-то щелкнуло, открылись дверки, и пан Лисовски сделал шаг в сторону, пропуская выходящих. Но выходящих не оказалось. Профессор вопросительно посмотрел на консьержку и заглянул в кабину лифта. Там, прислоненный к зеркалу, стоял тонкий женский зонтик. Профессор снова вопросительно посмотрел на консьержку. Та пожала плечами.
– По-вашему, пани Рузя, это тоже не специально? – Он махнул свернутой газетой в направлении зонтика. – Я же говорю, безобразие!
Пан Лисовски вошел в лифт, демонстративно повернулся к зонтику спиной и, прежде чем закрылись дверцы, взглянул на себя в зеркало.
Из циклаЯ И ДРУГ МОЙ ДЗЮБА
МОНТЕ-КРИСТО
Полы в нашем доме мать красила сама. Раньше это считалось мужской работой, но с тех пор, как отец подался в бега, в доме был только один мужчина – мамка.
Вечером ожидались гости, поэтому все полки в холодильнике были заставлены заливным, мисочками с винегретом, ожерельями кровяной колбасы и розетками с дрожащим вишневым желе из польских пакетиков «Галяретка».
Полы подсохли еще вчера, но запах масляной краски не выветрился до сих пор. Потому мы с Дзюбой сидели за столом в гостиной и под видом выполнения домашних заданий втягивали запах носом почти до головокружения.
– Хорошо тебе, – говорил Дзюба. – Всю ночь можно нюхать! А у нас везде линолеум. Его просто стиральным порошком моют.
– Это что! – гордо отвечал я. – Вот мы еще скипидаром натрем!
Дзюба завистливо молчал.
– А потом мастикой! – добавлял я, радуясь этому неожиданному превосходству.
С каждым разом краска выбиралась матерью все светлее по тону и ярче.
Некогда темно-коричневые половицы теперь были ярко-оранжевыми и не раздражали лишь потому, что были прикрыты аккуратными полосатыми ковровыми дорожками. И только пороги блестели глянцевой эмалью, словно залитые морковным соком.
С течением времени маме все больше хотелось броских расцветок – так, словно реальность блекла и теряла краски.
Кресла застилались пестрыми покрывалами, а на стенках появлялись белые висячие горшочки с пошлым искусственным плющом ядовито-зеленого цвета.
Мать покупала синьку в маленьких пластиковых бутылочках и неизменно добавляла ее в стирку. От этого все постели и занавески в доме имели насыщенный голубой оттенок.
Этой нехитрой науке мама научила и свою сестру Верку. А та, в свою очередь, заразила мать привычкой крахмалить пододеяльники и простыни. От чего они вечно были жесткими, словно с мороза, и даже похрустывали под руками.
– Слышь, Верунь, – говорила мать, – а что как я в другой раз комбинации подкрахмалю, а?
– А и крахмаль! Что им станется? – говорила Верка, прилаживая на голове парик.
Она уже битый час вертелась у зеркала. То красила ресницы, зачем-то широко открывая рот при каждом взмахе кисточки, то обводила губы огрызком красного карандаша, старательно слюнявя кончик.
У тети Веры сегодня именины. И хотя бабка не назвала мою мать ни Надеждой, ни Любовью, ни тем более Софьей, этот праздник сестры отмечали исправно. Хороший же праздник, чего?
Гостей звали к нам: у нас места больше.
Компания соберется привычная: родители Дзюбы придут с мелкой Люськой, Степановна, Зинаида с беременной Катькой, Валерка… По поводу Валерки мать вчера долго ругалась с тетей Верой. С одной стороны, ему бы помириться с Катькой. А с другой – непонятно, как там все обстоит с городским женихом. Зинаида на все вопросы только поджимает губы да отмалчивается. А Катерине уж рожать скоро.
– Ой! – Тетя Вера вдруг роняет помаду и бледнеет. – Ой, батюшки!
– Что? – Мамка застывает в дверях с половником в руке и мгновенно бледнеет. – Да говори же! Что???
Мы с Дзюбой как по команде выскакиваем в коридор.
– Ой-ой, – причитает тетя Вера, – шампанское-то забыли! Забы-ыли!
– Едрить-колотить, Верка! – Мать присаживается на край вешалки, держась за сердце. – Меня чуть кондрашка не хватила! От дурная ты!
– Костик, побеги, а? – Тетя Вера смотрит на меня умоляюще. – Может, не закрыли еще? Там Райка, она тебя знает. Побеги, а?
Мать выдает мне деньги, и мы с Дзюбой бежим вниз по улице, обгоняя друг друга. А потом неспешно идем обратно, неся каждый по зеленой праздничной бутылке. У пивного ларька замедляем шаг, и мужики уважительно кивают головами и отпускают вслед шуточки, но по-доброму, по-свойски.
По пути мы заворачиваем к гаражам и садимся там, прислонившись спиной к полуразрушенной кирпичной стене. Дзюба достает утащенную у бати папиросу, аккуратно ровняет ее пальцами и смачно прикуривает, наклонив голову набок.
Какое-то время мы молчим.
Так уж повелось, что эти редкие, ворованные папиросы стали для нас каким-то особым ритуалом. Курение сопровождалось непременно серьезными философскими разговорами, по-взрослому вальяжными затяжками и неспешным выпусканием дыма. Не то чтобы мне нравилось курить, да и мамка надает тумаков, если учует, но была в этом какая-то пацанская непокорность, какой-то протест и странное ощущение ворованной свободы, а значит, самостоятельного рискованного поступка.
– Валерка в тюрьме сидел, – вдруг говорит Дзюба, – ты знал?
– Иди ты! За что?
– Не знаю. Я батю спрашивал, не говорит.
– А когда это он сидел, что я не помню?
– Нас еще не было тогда, вот и не помнишь! Давно.
Мы молчим, хоть и думаем об одном и том же. Дзюба передает мне папиросу и сплевывает сквозь зубы.
– Вот это жизнь, скажи! Как Монте-Кристо! Конвой, решетка, камера…
– Кто Монте-Кристо? Валерка, что ли?
– А хоть и Валерка! – Дзюба раззадоривается все больше. – Представляешь, если он владеет секретной картой сокровищ!
– Ага, и тихонько их пропивает.
– Дурак ты! Надо его выследить, – Дзюба переходит на шепот, – богатые всегда прикидываются обычными людьми, нищими даже. Как подпольный миллионер Корейко в «Золотом теленке». – Он говорит так уверенно и так эта мысль мне нравится, что я почти верю.
Мы возвращаемся домой, объединенные новой тайной.
Еще издали замечаем какую-то суматоху во дворе, слышим женские крики и причитания и припускаем шагу.
– Батюшки-святы, рожает! – кричит тетя Вера. – Как есть рожает!
Валерка выскакивает из калитки и несется вниз по улице к телефону-автомату.
– А у тетьки Катьки схватки начались! – говорит радостно мелкая Люська. – А тетька Зинка валерьянку пьет!
Мать забирает у нас шампанское и уносит в дом.
– Ничего-ничего! – кричит она из коридора. – В праздник рожать – хорошая примета!
– А и правда, – отзывается тетя Вера. – Слышь, Катерина, если девка будет, Веркой назовешь, в честь меня!
Катерина полулежит на лавочке и стонет. С одной стороны ее поддерживает под локоть мать Дзюбы, с другой – Степановна.
– С какой это стати Веркой? – возмущается Зинаида, появляясь в дверях. – Чтоб такая же профурсетка была, как ты? Нет уж! Любкой будет, как прабабка ее!
– Пацан будет! – уверенно говорит Степановна. – Глянь, у ей живот острый. На девку круглый должен быть!
– Лишь бы здоровый! – стонет Катерина и опять заходится в крике.
Когда «скорая» увозит Катьку рожать, все возвращаются к столу, и весь вечер только и разговоров, что про роды, про младенцев да про выбор крестных.
Мы с Дзюбой сидим в кухне и доедаем уже третью порцию вишневого желе.
– Не успели мы, – говорит Дзюба, – жалко, скажи!
– Что не успели? – не понимаю я.
– Ну, если ребенок Валеркин, все наследство теперь ему отойдет.
– Иди ты! Точно!
Мы молчим и пытаемся придумать хоть какие-то плюсы этой ситуации. Получается плохо.
– Слушай, у продавщицы Райки брат сидит! – вдруг осеняет меня.
– И что?
– Как что! Он весной выходит! Будем за ним следить!
– А ты думаешь, что прямо все выходят миллионерами? – не сильно-то воодушевляется Дзюба.
– Ну не знаю. Я бы точно миллионером вышел! Я про Монте-Кристо два раза читал – там все просто. Главное – в правильную камеру попасть. Я даже пробовал под нашим сараем подкоп делать. Хочешь, покажу?
В дверях мелькает кремовое платье Дзюб иной сестры, и мы слышим в комнате ее противный голосок:
– Мама, мама, а Костика в тюрьму посадят! Я слышала! А еще они подкоп будут делать!
Все замолкают и смотрят на мою мать. Она все еще улыбается, пока смысл сказанного медленно до нее не доходит.
– Ой, Верунь! – Мама встает, хватается за плечо тети Веры и тут же бледнеет.
– Константин! А ну поди сюда! – кричит тетя Вера из комнаты голосом, не сулящим ничего хорошего.
– Люська-гадость, – цедит Дзюба сквозь зубы, – убью!
Мы оставляем недоеденное желе и неохотно плетемся в комнату.
ЛЮСЬКА, ДРУЖБА, ЖВАЧКА
Люська стоит посреди двора, широко расставив кривенькие ножки, и ревет во весь голос.
С одной стороны к ней бежит Дзюбина мать тетя Зоя, а с другой – Степановна, соседка.
Дзюба стоит, опершись спиной об угол сарая, и флегматично ковыряет в носу.
– Ты что ей сделал, ирод? – кричит ему мать на бегу. – Что ты ей опять сделал?
Она приседает возле Люськи и начинает осматривать ее и ощупывать. Люська послушно дает осмотреть одну руку, потом другую. При этом она не прекращает реветь на всю улицу, время от времени поворачиваясь в сторону Дзюбы и трагично выпучивая глаза.
Тетя Зоя осматривает ей голову, заглядывает в рот, щупает коленки.
– Люсенька, что? – спрашивает она, уступая место подоспевшей Степановне. – Да что ж такое?
Степановна проделывает ту же процедуру, потом легонько встряхивает Люську за плечи, от чего та начинает реветь громче и тоньше.
– Ну ты дурак, Дзюба, – говорю я шепотом, – она же наябедничает.
– Ничего, зато запомнит!
– Она же мелкая еще, жалко, – говорю я.
– Посмотрел бы я на тебя, Костя, если б это твоя сеструха была. – Дзюба виртуозно сплевывает сквозь зубы. – Она меня знаешь как бате закладывает! А батя мне потом знаешь что?..
И пока все заняты ревущей Люськой, мы тихонько ретируемся через забор и, нырнув между кустов крыжовника, выходим на улицу с другой стороны соседского двора.
Дзюба отряхивает штаны, пятясь от калитки, я открываю рот, чтобы сказать ему «стой!», но не успеваю, и Дзюба врезается прямо в проходящую мимо Дашку Ерохину. Вдобавок ко всему он наступает ей на ногу, и на белом Дашкином носочке остается грязный овальный след.
– Ой, – говорит Дзюба, и у него краснеют уши и шея.
Ему ужасно неловко, он не знает, что сказать, вдруг приседает и начинает тереть след на Дашкином носке, сперва рукой, потом рукавом. Дашка смеется, убирает ногу и бьет Дзюбу по голове пустым пакетом.
– Что там у вас Люська так плачет? Это же Люська плачет? – спрашивает она, кокетливо одергивая цветастое платьице.
– Она жвачку проглотила, – говорю я. – А Дзюба сказал, что она теперь умрет.
– Не просто жвачку! – Дзюба вдруг обретает дар речи. – А польскую жвачку, которую я у Фильки выменял на магнит!
Я знаю, что дело не в магните. Эту жвачку (страшная редкость по нашим временам) Дзюба припрятал как раз для Дашки Ерохиной.
А Люська нашла и съела.
А теперь ревет, потому что брату верит безоговорочно, хотя и бесконечно ябедничает на него отцу.
– Что же ты ее, бедную, так напугал? – спрашивает Дашка Дзюбу безо всякого сожаления в голосе и поглядывает на меня украдкой.
– Чтобы знала! – ворчит Дзюба, прослеживая Дашкин взгляд.
Ерохина закладывает за ухо непослушную прядь, но делает это очень медленно, чтобы мы успели разглядеть ее новые часики – маленькие, аккуратные, на блестящем темно-сером ремешке.
Но я вижу не новые часы, а тонкую царапину на запястье, чуть ниже застежки, маленькую царапину на узком Дашкином запястье, рядом с бледной голубой жилкой. И мне вдруг становится тяжело дышать и начинает ныть где-то в животе, сладко и странно.
– Пошли, – говорит мне Дзюба и толкает меня в бок. – Чего встал? Пошли!
– Красивые часы, – говорю я, чтобы что-то сказать.
Дашка медленно подносит руку к глазам.
– Ой, уже половина второго! – произносит она с выражением. – Сейчас гастроном закроют!
Мы с Дзюбой стоим и смотрим, как Дашка Ерохина бежит вниз по улице, размахивая пустым пакетом.
Остаток дня Дзюба дуется на меня, а на все вопросы только отмахивается, чем ужасно меня злит. Я не сделал ничего плохого, но все равно чувствую себя виноватым.
– Мне эта Ерохина ни капельки не нравится, если ты из-за этого! – оправдываюсь я. – Ну честно!
– Меня это не интересует, – холодно отвечает Дзюба, не глядя мне в глаза.
Но я-то знаю, что интересует! Еще как интересует! Но если я скажу об этом вслух, мы точно поссоримся.
Странная вещь: нет ничего такого, о чем мы с Дзюбой не можем разговаривать. Но когда дело касается Дашки, Дзюба ведет себя как дурак.
Мы сидим на ящике за гаражами и курим ворованную «беломорину».
– Ты дурак, Дзюба, – говорю я.
– Угу, – отвечает он и пытается выпустить дым колечком, – а ты, значит, умный!
– Да я не в том смысле.
– Ну и помалкивай.
– Ну и подумаешь!
– Ну и всё!
Мы молча курим, передавая друг другу папиросу.
Потом так же молча идем вверх по улице. Какое-то время топчемся возле Дзюбиной калитки, пока из-за нее не раздается писклявый Люськин голосок:
– Ага, а я папке все рассказала! И ничего я не умру! А папка тебя уже ждет!
Люська пятится к дому, пытаясь оценить расстояние от двери до калитки и от Дзюбы до нее самой.
– Ну, я пойду, – говорю я как бы между прочим.
– Угу, – обреченно соглашается Дзюба. – Завтра зайдешь?
– Завтра зайду.
Мы всё стоим. Дзюба не решается войти во двор, а я не могу просто взять и уйти.
– Ты это… не расстраивайся, – говорю я, чтобы что-то сказать.
– Угу, – отвечает он, – не впервой.
– И это, слышь? – вдруг говорю я, сам себе удивляясь. – Я тебе завтра жвачку достану, честно!








