Текст книги "Тут и там. Русские инородные сказки - 8"
Автор книги: Макс Фрай
Соавторы: Сергей Малицкий,Александр Шакилов,Алекс Гарридо,Юлия Зонис,Алексей Толкачев,Ольга Лукас,Елена Касьян,Юлия Боровинская,Марина Воробьева,Лея Любомирская
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
Они долго шли, Фаррыч старался смотреть не только под ноги, но голова никла, и взгляд безутешно прятался, сужался до серой ленты асфальта. Айзек шел, стараясь казаться безмятежным и спокойным, припоминал обычное настроение, с которым он раньше гулял и разговаривал с отцом, но что-то мешало, жгло его. Он напрягся, украдкой, тревожно поглядывал на старика, задаваясь вопросом, вдруг отцу известно об угрозе отчисления, вдруг он хитро заманивает на стрелку с каким-нибудь преподавателем, вдруг впереди тяжкая сцена разоблачения – ни на одной лекции не был, ни одной работы не сдал, все отдавал футболу. Нет, отец не мог узнать, их телефон знает только декан, этот тучный и потный человек с перстнями. Да может быть, ничего еще не потеряно. Ну, пугнули отчислением, ерунда, все кое-как учатся, сдают и получают дипломы.
Они шли по пыльным, почти безлюдным улицам, и молчание становилось гнетущим. Какими-то роковыми казались Фаррычу простые повседневные мелочи, которые он обычно едва замечал. Капли воды на бордовых розах, выставленных из ларька, представлялись кровавыми, а вазы, в которых стояли цветы, были точь-в-точь урны под пепел. Мимо бесшумно спешил куда-то пустой автобус с черной полоской «Ритуальные услуги», на углу из церквушки вырывались жалобные женские голоса, пес-калека бездыханно спал в тени липы, мимо гремела бомжиха, ее лицо казалось выкопанным из могилы.
Солнце раскручивало рулетку жары, Фаррыч отметил, что в жару невзгоды приобретают приторный и удушливый привкус. Рука обнаружила, что сигареты остались на парапете балкона. Ковылял он, стараясь не смотреть на Айзека, и вздрогнул от бодрого, звонкого голоса.
– Па, а па, – Айзек подергал отца за рукав пиджака, – ты ничем не расстроен, па, может, давай никуда не пойдем?
– Нет, все хорошо, Айзек, я просто не рассчитал с погодой и уже немного запарился. Сниму-ка пиджак.
Ему было совсем не жарко, а наоборот, озноб, содрогания, вторая ночь без сна – мутно было у него на душе и холодно. Но Фаррыч принялся скидывать пиджак, старательно вытягивал руки из рукавов, вытирал с холодного лба несуществующий пот, словно стремился выслужиться перед сыном, отвлекая от своих тягот. Тряпица разметалась, ножны сабли выступили и лизнули летнее утро серебром чуть выдвинутого клинка.
– Па, что это у тебя? – Айзек мигом заметил, бессильные руки Фаррыча выпустили саблю. Он давно не видел на лице сына такого уважения, восторга, интереса к себе, как сейчас, когда Айзек медленно и почтительно осматривал саблю и, наполовину вытянув из ножен, гладил пальцами клинок. – Вот это да, па, откуда она у тебя? Наверное, дорогущая! А ведь с такой опасно разгуливать. – Он глянул по сторонам, мигом укутал и почтительно передал сверток отцу.
Айзек подумал, что отец направился в какую-нибудь антикварную лавку, чтобы продать саблю, для этого взял его на всякий случай с собой. Он решил не раздражать отца расспросами, видел: старику и так нелегко расставаться с этой вещью. Его беспокоили решительный и мрачноватый вид отца, задумчивость и обреченно-сгорбленная спина. Таким он Фаррыча никогда не видел, хотелось как-то вывести его из задумчивости.
– Кстати, а куда мы идем, па?
– Я давно собирался показать тебе, где жил, когда только-только приехал в город, начал ухаживать за твоей матерью, и куда привел ее впервые в гости. В тех краях все больше крупные заводы, а около моего бывшего общежития – пустыри да холмы, вот ты и посмотришь, как жил твой отец, когда был чуть постарше тебя.
– А может быть, сходим туда в другой раз, па, ты забыл, ведь сегодня футбол… – Айзек не стал продолжать, заметив, что отец упрямо идет туда, где заводы и пустыри. Холмы и общежитие уже заранее удручали Айзека, он чувствовал себя так, как будто его мощные боты вдруг стали малы размера на два. – И долго ты жил среди этих заводских труб и пустырей? – с наигранным интересом спросил он.
– Пару лет, потом мы с матерью поженились и получили квартиру, тяжело получали, с трудом. А кто играет сегодня? – примирительно спросил он.
– Сегодня финал, все ждут улётной игры, правда, многие уверены, что будет ничья.
– Вечером узнаем. – После такого приговора стало ясно, что день потерян.
Айзек с наигранной беспечностью шагал, поглядывая по сторонам. В маленьком кинотеатре шел новый Бонд, у пацана на остановке – клёвые наушники и дорогущие ролики, этого нельзя не заметить. Становилось радостно и грустно оттого, что навстречу идут две девчонки, их ножки стройные, а юбки – мини, они спешат уверенно, плавно покачивают бедрами, одна как бы случайно отвернулась, а другая, повыше ростом, окинула Фаррыча небрежным взглядом серых глаз. Заставили посторониться два парня на великах, у обоих горные, пронеслись и уже исчезли за поворотом. Возле магазина «Цветы» парнишка, чуть постарше Айзека, стоит, щерится по-взрослому, курит, кинулся услужливо собирать букет какой-то тетке. Девчонка в голубых брючках и такой же ветровке всем предлагает новый «Орбит». И ему протянула пачку, а Фаррыч послушно выслушивал про приз и комкал в руке ярко-синий буклетик. Вообще, заключил Айзек, не так уж все паршиво было бы, если б он захватил скейт. И, воспользовавшись задумчивостью отца, решительно надел наушники – улица тотчас же очнулась, немного съехала, улетела и послушно заспешила в ритме.
Между тем Фаррыч рассказывал что-то, обратно натянул пиджак, и они все шли, шли по жаре. Айзек, облизывая сухие губы, с завистью проводил взглядом проезжавшим мимо красный грузовик «Колы». Фаррыч не замечал улиц – только сквозняки и асфальт. Прохожие, особенно старушки, внимательно разглядывали их, еще бы: строгий старик в старом костюме, а рядом – рыжий паренек в полосатой футболке до колен, в широченных штанах (как они держатся, ведь мальчишка совсем худой), а наушники до чего ж большие, даже слышно, что в них гремит.
Незаметно они пересекли город и приближались к тем самым пустырям на окраине, где когда-то было общежитие, а теперь – заброшенный дом, о чем Фаррыч умолчал. Но уже должны начинаться бетонные изгороди заводов, уже должны пустыри выглядывать из-за домов, а вместо них петляют, петляют улочки между пестрых башенок нового микрорайона. Айзек подумал, что отец возмущен его невниманием, и стянул наушники.
– Никак не пойму, черт-те что. Здесь за полгода все так поменялось, понастроили ульев, – ворчал Фаррыч и старчески трясся от нетерпения и гнева.
Когда они вошли в заводскую часть, где пыльные ленты асфальта кружили вокруг высоких железных щитов, увенчанных колючей проволокой, в носу защипало от едкого дыма и кислоты. Фаррыч успокоился:
– Теперь узнаю. Как говорится, вот я вновь посетил эту местность любви, полуостров заводов, парадиз мастерских и аркадию фабрик…
Здесь даже музыка не помогла, не оживила, не привела в движение. Да и было-то тут всего – сухенькие деревца, пыльные проплешины земли, черные рога труб. Айзек вскипал от возмущения, ну отец и отколол, позвал прогуляться на родину, блин, лучше бы сказать правду, что сегодня итоговая контрольная, и поехать в институт за «парой».
Потянуло резиной, вот тут, за поворотом, должен начаться пустырь, а на нем – несколько заброшенных домов, один из них – бывшее общежитие, туда и ведет Фаррыч сына, на ходу нервно поправляя сверток под мышкой. Они шли под гору, узкая пыльная дорожка подталкивала их, а с обеих сторон тянулись ржавые некрашеные заборы, один – завода черных металлов, другой – котельной. Уже виднелся просвет, выход, Фаррыч нервничал, он давно не был здесь, его до слез угнетало, что с таким поводом он вернулся в края, откуда начинал свою взрослую жизнь. Наконец они оставили за спиной молчаливые трубы, черненные гарью, но вместо пустыря дорогу перегородил новенький зеркальный дом, который заслонял небо множеством стеклянных башенок и поблескивал большими чистыми окнами. На нижних этажах служащие в костюмах двигались стройно и уверенно, откровенно выставленные на всеобщее обозрение, а прозрачность офисов пугала и смущала. Фаррыч немного сгорбился и нетерпеливо поторапливал сына. Они обошли стороной ухоженный газон, стоянку, автомойку, заправку, которые казались собранными из конструктора «Лего», чистенькие, пластмассовые, яркие. Подустав, отец с сыном снова очутились не на пустыре, а превратились в букашек по сравнению с высоткой спортивного комплекса и соседней громадой мебельного салона. Фаррыч старался не терять спокойствия, хотя неукротимое смирение и уныние раскаленным камнем жгли ему горло. Он бодро шел мимо новеньких зданий туда, где, по его расчетам, должен наконец-то начаться пустырь.
– Па, мы туда идем, ты уверен? Мы не заблудились?
– Правильно, правильно, сейчас, еще немного, – тихо бормотал Фаррыч, но его глаза отвечали смятением, он сгорбился, сжался и выглядел жалким.
Пройдя под окнами очередного длинного дома, они вышли не на пустырь, а на площадь, где было шумно. Фаррыч догадался, что эта площадь и есть то самое место, где он собирался исполнить волю непреклонного Друга. Но площадь окружали незнакомые дома, а на месте заброшенного общежития синел трехэтажный новенький особняк. Трудно было поверить, что здесь когда-то были свалка, болотистые топи и холмы, обдуваемые ветром. У большого экрана, что висел на боковой стене особняка, толпился народ, целая площадь внимательных подвижных глаз, устремленных на экран, где транслировали финальный матч чемпионата.
– Давно начался? – спросил Айзек у прохожего.
– Не, минут семь, зато уже кое-что: один – ноль, Штаты ведут.
Но отец не давал расспросить, уводил в сторону, это начинало раздражать. Айзек вскипал, его щеки разгорались румянцем. Фаррыч крепко держал сына за рукав футболки и подгонял: «Идем», а сам на ходу, поглядывая куда-то вбок, скинул тряпку, небрежно бросил ее на асфальт, бесстрашно извлек саблю на всеобщее обозрение и медленно вытягивал ее из ножен. На экране американский вратарь дернулся к мячу, по площади прокатился вдох, но тут же все дружно выдохнули: штанга. Увлеченный мельканием ног на экране, Айзек дернулся, вырвался и юркнул в толпу. Затерявшись среди болельщиков, он украдкой обернулся и увидел отца. Старик стоял в сторонке, поодаль от толпы болельщиков, совсем один, держал перед собой обнаженный клинок, виновато поглядывал на небо, растерянно озирался и звал: «Айзек, Айзек».
Вглядываясь в толпу, куда ускользнул беглец, Фаррыч пожал плечами. Перед ним было около тысячи одинаковых бритых затылков и спины пестрых футболок. У кого на шее – наушники, у кого – шарфы. Фаррыч искал глазами сына, но не находил, все затылки слились в сплошные сомкнутые ряды, и когда Штаты забили второй гол, радостный гул, похожий на блеяние, прокатился по площади. Фаррыч спрятал саблю в ножны и внимательно глянул на небо, искренне ожидая чего-то. Но на небе не было ни облачка: тучи разогнали не то перед чемпионатом, не то по какой-то иной причине.
Известный фотожурналист заснял Фаррыча – растерянного старика в черном заношенном костюме. На фоне толпы болельщиков клинок сабли угрожающе блеснул в объектив, как бы говоря читателям нескольких центральных газет: «Старые фанаты футбола еще на многое способны». Но почему у старика на снимке был такой отрешенный, страдальческий вид, почему хотелось преклонить перед ним колени и поцеловать руку, которая сегодня впервые по-стариковски задрожала?
А тучи, собравшись в тугой свинцовый плат, дружно плыли куда-то, обрушивая по пути ливни. Сначала разлилась Влтава, за ней – Эльба и Дунай.
ЖИЛЕЦВ воздухе пронзительная свежесть и сырость – словно крик о помощи. Желтое покрывало листьев разорвала на лоскутки, сгребает в кучи, укладывает на ржавую тележку дворничиха – между кожистых стволов лип копошится черное пятно ее жилетки. Под шерсть пальто, под кольчугу свитера, под майку пробирается холод – продувает насквозь. Лиственницы окрасили пушистые ресницы желтой тушью, лиственницы эти – иностранки, заблудившиеся в толпе тополей с худыми стыдливыми стволами. Ветер треплет старенькие парики кленов, а кое-где на верхушках пробилась голая ветвь, словно треснула ткань и вылезла жесткая леска каркаса. И значит, скоро бродячий цирк сорвется с места, прихватив с собой разноцветный шатер. И останутся худые, голые деревья.
Но пока желтые листья кусает сквозняк, вроде бы не так холодно. Особенно если посильнее сжаться под шерстью пальто, под кольчугой свитера, под майкой и быстрее идти. Но ложатся на голое запястье, за шиворот скользят и вот уже пошли волны дрожи по ребрам. А идти еще долго. В учреждение.
И он спешит, сжавшись, скованный холодом, не смотрит по сторонам, а сосредоточенно вглядывается вперед. Кто он? Да так, никто особенно. Он не любит называть свое имя и рассказывать о себе. «Чего рассказывать-то, я так, неинтересный, скромный человек». По этой улице он ходит года три, каждый день, и знает: быстрым шагом – это шесть с половиной минут. Шесть с половиной, если не привлечет внимания какая-нибудь мелочь – вывеска, монетка, золотистая корзина в витрине. Если он подойдет, остановится и станет рассматривать тонкие шелковые косынки, красные и бирюзовые, для красоты брошенные в корзину, за шесть с половиной минут улицу не преодолеть. И ведь не оторвешься от мягкого прохладного света, от манящего спокойствия незнакомых лавок и побредешь гуляющим, задумчивым прохожим, который не торопится втиснуть улицу в строго выделенный лимит времени. Время – довольно эластичная вещь, но уж если сделалось коротко, надставить нечем, не придумали такого материала. А вот старенькое, севшее после стирки пальто надставили: грязно-синие манжеты на рукавах, кажется, всегда и были. Или все же заметно, что от бедности пристрочили? Неужели заметно, неужели из-за этих надставленных, чтобы не продувало, кусочков шерсти сослуживцы смотрят сквозь него и отправляются в буфет, не пригласив присоединиться? Неужели из-за того, что пальто село и зашито в двух местах, ему не приносят чашку чая с лимоном и не ставят на стол, на салфетку, даже когда он просит и дает денег?
Он шел не с пустой головой, а, сжав кулаки в карманах, быстро передвигая ноги, думал, что осень – это когда деревья дослужились до оранжевых и желтых костюмов, словно уборщик сцены, всю жизнь мечтавший о собственном номере, преодолел обстоятельства и стал клоуном. Но скоро облетят листья, как старые афиши. Треснет небо, рассыплется снег – белое покрывало фокусника, что задержался в городе из-за девушки с заплаканными глазами. Чудо откладывается до лучших времен. Теперь фокусник – просто мужчина, работает в учреждении и навещает девушку с заплаканными глазами примерно раз в неделю с букетом маленьких белых розочек.
На ходу встречаются препятствия – мелкие лужицы. Они напоминают видеокамеры неба, рассыпанные по городу так, чтобы можно было выследить жизнь любого. Вчера он очень странно преодолел улицу – это была уже не ходьба, а бег с препятствиями – скакал через частые слюдяные зрачки промерзших луж. Потом обратил внимание на парочку, что застыла на рекламном щите. Парень с девушкой – худые и веселые, в легких куртках – свысока смотрели на него, предлагая одеваться в лавке с немецким названием. Во время одного неумелого прыжка он почти налетел на столб этого самого рекламного щита, с размаху ударился щекой о холодный твердый металл, да так, что заныла скула, – еще подумал, что синяк не скрыть, ведь пудру никто не захочет одолжить.
В детстве, на даче, он обнимал деревья. Вчера те, дачные, воспоминания выплыли, представ как искаженное отражение в луже, – чтоб не упасть, он обхватил железный столб руками, обнял холодный, бесчувственно гладкий и неподвижный столб рекламного щита. В обнимку со столбом он пришел в себя и в какое-то мгновение прижался виском к серебристой холодной поверхности. В висок потекла прохлада. Потом он очнулся, осмотрелся, не видел ли кто, как неуклюжий и беспомощный человек в севшем стареньком пальто стоял, прижавшись к железной трубе. Никого вокруг не было, в ранний час улица свежа и туманна, словно ночью ее выстирали и просушили. Он оправил воротник и, стараясь не смотреть по сторонам, бегом понесся дальше – опоздал всего на полминуты.
И зачем он так прыгал, ведь вечером, когда он обычно плетется обратно, на улице светят лишь два окна да пара скупых, истощенных неизвестной болезнью фонарей. Вечером улица подталкивает вперед без разбора по лужам, по грязи – домой.
Сегодня, не поднимая головы, чтобы не пустить ветер в щелку между шарфом и тонким воротником, он покосился на рекламный щит, но ничего там не обнаружил, кроме голого белого прямоугольника: плакат содрали. Жаль, он так хотел рассмотреть ту картинку внимательнее – было бы о чем поразмышлять оставшиеся пять минут улицы. И тут ветер толкнул его, мол, в моих силах сбить тебя с ног. Навстречу неслась парочка молодых людей. Шоколадные волосы девушки разметались от быстрой ходьбы, хотя движения ее были плавными, чтобы не повредить прически и не смахнуть слой пудры со щек. Они шли, сцепившись руками, аккуратно улыбались под музыку «свить-фьють», которую пели их короткие куртки. Они не заметили его, как не замечали и улицы, машин, домов, пританцовывая, передвигали длинные ноги, стянутые тугими джинсами. От них струился путающий мысли аромат. Он замедлил шаг и пожал плечами: «Вот ведь – парочка со вчерашнего плаката с рекламой немецкого магазина идет навстречу». Совершенно неземные люди, молодые. Он призадумался, но не смог представить, как они обедают, а после – моют посуду. Это, наверно, пустота, сгустившись, обозначила тонкие, нежные тела. Он даже обернулся уточнить: идут-то, касаясь земли или как? Казалось, небо тоже внимательно наблюдает за ними сквозь дымное третье веко, а его, случайно встреченного прохожего, семенящего на работу, не замечает. Не надо было думать о небе и о том, что у неба на уме. Вдруг стало жалко свое неухоженное, усталое тело с небритым подбородком и ноющим шнуром позвоночника. Внутри изношенного тела, там, куда он, обжигаясь, влил с утра черную тоску кофе, завывало голодное серое существо, чья жизнь клонится к закату, от этого и шерсть поблекла, от этого и зябко.
Как скулило это мокрое создание три дня назад! В тот вечер он замер у подъезда с букетиком белых розочек и ждал девушку с заплаканным глазами. Но произошло непоправимое: дверь скрипнула, в ярком свете вспыхнула фигурка, порхнула мимо него и, тихо, по-чужому смеясь, нырнула в незнакомую машину, что подстерегала тут, рядом, попыхивая и урча. Машина слилась с ночью, лишь проступал в слабом свете мужской профиль, на руле лежали утомленные белые руки с перстнем на правой. Красный камешек-капелька унесся в ночь. А он стоял с букетом мелких розочек, не замеченный, в темноте. И внутри тела скулил мокрый серый раб.
Ветер пихнул в спину – сбил с мысли. Этот скользкий, льдистый ветер подгонял, мол, иди, иди, нечего отвлекаться на всякие пустяки. Неинтересный, скромный человек съежился и раздумывал, как продержаться в стареньком вытертом пальто, если зима нетерпеливо попыхивает в спину, холодит загривок, все ближе подкрадывается. Как-нибудь утром вьюга возьмет и явится непрошеным гостем, юркнет в квартиру и укроет все вокруг белым хрустящим покрывалом. Тогда простуды неизбежны, и снова придется брать за свой счет.
Он старался сопротивляться, гадал, как бы подкопить на толстое зимнее пальто: не покупать же ярко-синюю или желтую подростковую куртку в магазине уцененных товаров, чтоб потом стесняться себя. Может быть, стоило бы снять комнатку поменьше, угловую, без батареи. Или скромную, чистенькую комнатку в каком-нибудь неприметном доме, а не в этом – из черного камня, на берегу Невы. Но как променяешь старинный дом-красавец с видом на реку на какой-то сонный, захолустный барак окраины? В этом черном доме давным-давно располагался бордель, до сих пор по ночам слышны вздохи и смех по углам. А то и вовсе разойдутся беспокойные тени, кто-нибудь подлетит, пихнет в спину и начнет нашептывать всякие истории, а ты знай кивай темноте, как внимательный, благодарный слушатель, вздрагивай от холодных пальчиков на своем плече. Впрочем, обо всем этом не хотелось думать, он прогнал эхо ночных кошмаров, позволив ветру освободить и остудить голову. Поеживаясь, ускорил шаг. Казалось, еще минута – и заскользишь вместе с ветром, легко и быстро. Холод сковал ледяным обручем уши, голову опустошил, прожег. Руки покалывало, а мизинец окаменел навеки. Грела надежда, что, может быть, к вечеру станет теплее, тогда на обратном пути будет приятно идти в темноте сквозь запах мокрой листвы. И старая хозяйка, закутанная в короткую серую шаль, укоризненно понаблюдает, как его хлюпающие ботинки оставят на старинном паркете комки глины с сухими жухлыми травинками.
Впереди кутаются в воротники люди на остановке. Девушка, чье лицо утонуло в черных прядях пушистой ламы. Рядом прохаживается господин в тонкой дубленке, у него портфель из отличной кожи, это видно даже на расстоянии. Терракотовый плащ женщины так заметен на фоне чистого, кристального воздуха и мутного, задумчивого неба. Они стоят неподвижно, ждут троллейбуса. И все вдруг тоже застыло: ветви кустов на детской площадке по соседству, холодные перекладины пустых качелей, синяя мокрая скамейка рядом с облезлой клумбой… Все вдруг замерло на мгновение и блеснуло красотой.
Но скромный человек отогнал красоту и быстро приближался к остановке. Он спешил, чтобы успеть в учреждение вовремя. Он шел, устремив взгляд вперед, в серую муть предстоящего рабочего дня. Он нервничал, стараясь успеть, и неожиданно заметил легкое мерцание впереди. Что это? Показалось или маленький белый листик кружит, играет с ветром, борется и никак не падает на мокрый асфальт? «Какая-то шелуха, все мусорят, грязнят, попадет в глаза, будет конъюнктивит», – проворчал он про себя. Чуть ближе мерцание уже не кажется шелухой, а и вправду кружит, бьется на ветру тонкий грязный лепесток розы. И легкое это кружение, такое волнующее, много отчаяния выдает.
Он прошел еще несколько шагов и сощурился: что это за хрупкое белое перышко бьется на пути? У, да это бабочка, запоздалый мотылек с тонкими нежными крылышками, только откуда ей взяться поздней осенью у остановки троллейбуса? Он тут же припомнил, как минувшим летом, в жару, бабочки-капустницы падали в изнеможении на асфальт и дрожали белыми лепестками крыльев, увязая в черной жиже дымящегося гудрона. И шевелили тонкими стебельками усиков, борясь со слабостью и небытием. И складывали белые крылышки, измазанные нежной мягкой пудрой. Так и лежали, опавшие. Недавно одна запоздалая бабочка кружила, а потом упала на серые пыльные ступени, ведущие из подземного перехода в объятия осеннего сквозняка. Бабочки, они такие слабые, чуть что, сквозняк какой, жара, – умирают. Нет у них сил жить в городе.
Он замедлил шаг, прикованный трепетанием бабочки, что старалась удержаться в воздухе, дрожала среди зябнущих на остановке людей. Тут хрупкая, маленькая жизнь бьется, старается продлиться, борется, а он опять должен спешить в учреждение. И, не имея времени поглядеть на этот печальный эпизод пути, он прошел, столкнувшись лбом с маленьким, невесомым существом. Правда, в следующее мгновение застыдился своей грубости, обернулся, стал искать глазами хрупкого мотылька. Но его нигде не было. Люди, ничего не замечая, ждали троллейбуса, утонув в шарфы и воротники. Асфальт у них под ногами был выметен дворником – ни фантика, ни окурка. Его кольнуло: может быть, бабочка упала и на нее кто-то наступил? Он машинально преодолевал остаток улицы и был очень расстроен. Ускорил шаг и подставил лицо колкому, свежему ветерку, что только родился, вырвался из-за угла и теперь нерешительно набирает силу.
Он поднялся по ступеням учреждения, дернул ледяную ручку двери. И вдруг ясно ощутил слабое шуршание, тихий шелест в самом центре головы, в бездумной, стылой пустоте. Не сказать, чтоб это было неприятно. Непередаваемое ощущение. В пустоте, без тяжеловесных мыслей, которые он старательно отгонял всю дорогу, без переживаний, которые вызывали лишь спазмы и вой в его промерзшей насквозь голове, кто-то зашевелился, нет, уже трепетал и кружил, шурша тончайшими лепестками крыльев. Кто-то опустился отдохнуть и теперь перебирал промерзшими ниточками ножек. Стало немного щекотно и приятно, отчего скромный, неинтересный человек невольно улыбнулся. Кто-то продолжал еще дрожать, отогреваясь от холодной хватки осеннего воздуха. Такой маленький и невесомый, что и не проверить, правда ли это все, не настигла ли простуда.
Рассеянно и машинально сунул раскрытый пропуск в лицо охраннику, он даже забыл кивнуть, поздороваться… Отдохнув, согревшись, невесомый жилец снова затрепетал в самом центре темной пустоты, у него в голове. От этого он почувствовал небывалый восторг: там, внутри, в голове, точно кто-то есть…
Скинул пальто, наскоро надел его на вешалку и пихнул в шкафчик. Пальто соскочило, но он не стал поправлять – пускай лежит, – бочком протиснулся за стол, где уже дожидалась первая папка бумаг. Не вчитываясь, пробегал глазами, машинально калякал подписи, шлепал печати, а кое-где по привычке въедливой конторской крысы зачеркивал слова, выводил на полях мелким бисерным почерком исправления. Сам затих, затаился и вслушивался, что происходит внутри головы. Даже упустил из виду, что при его появлении в комнатке две секретарши прекратили шушукаться и по-мышиному хихикать. Переводчица не поздоровалась, ожидая, что он кивнет ей первым – как всегда, сгорбленно, с заискивающей улыбкой – и при этом сузит щелочки пугливых глазок. В другой раз все это его бы насторожило, выбило из колеи, заставило сжаться и весь день перекатывать камень в горле. Но сегодня он быстро пробрался к столу и уткнулся в подшивку бумаг. Его глаза, с обычно напряженным и слезящимся взглядом испуганного зверька, сегодня были широко раскрыты, словно он повторял про себя и старался не забыть четверостишие, сочиненное по дороге. Переводчица заключила, что это не иначе как холод или осенняя пляска нервов, и, покачав головой, занялась своим делом – зацокала по клавишам.
Ближе к обеду он не поднял головы, проводил обиженным укоризненным взглядом шумную стайку направляющихся в буфет. Сидел все еще над первой подшивкой, не решался шевельнуться, словно боялся уронить вазу или блюдо, стоящее у него на макушке. Мотылек перестал трепетать и метаться по темной пустоте. Успокоился, опустился и сидел, сложив крылья в молитве. Наверно, он отдыхал, как и все другие мотыльки, что зимуют где-то на заколоченном досками окне дачного чердака, сторонясь паутины, засохших мух и осиного кокона. В теплой, сухой пустоте мотыльку было уютно, ничто не угрожало, ничто не нарушало покоя.
Он отложил бумаги в сторону, затих и вслушивался в движения мотылька, который тихонько изучал хоботком свое новое пристанище. От этого как-то радостно и тепло стало на душе. Та улица за окном показалась красивой: позади сизого асфальта оранжевые парики кленов незаметно пританцовывали, качаясь из стороны в сторону. И было так приятно осознавать, что сегодня крошечная полупрозрачная бабочка нашла приют и ночлег.
На стайку шумно вернувшихся из буфета он поднял ясные, улыбающиеся глаза, которые излучали странный свет и блестели. Возможно, из-за этого открытого взгляда и блеска в глазах бухгалтер, худой мужчина с остреньким серым лицом, заключил, что у коллеги грипп или простуда, возьмет еще заболеет, вон у него какое неважное пальто, придется выполнять работу за двоих. Подумав немного, бухгалтер поспешно выбежал, вернулся с чашкой чая и аккуратно поставил рядом со скромным, неинтересным человеком на стол, на салфетку.
Сегодня ему позволили уйти пораньше, от начальницы не укрылись его рассеянность и странный, восторженный блеск глаз. Когда он сбегал по ступенькам, накидывая на ходу пальто, было еще светло. Вдалеке, на той улице, в одном из окон двухэтажного особнячка уже горел свет. Он бежал, вдыхая сырой воздух, бежал, не мог остановиться, смотрел на небо и размахивал руками. Потом вдруг испугался, замер и стал вслушиваться: как там мотылек, не растревожился ли, не испугался? Кажется, нет. Сложив крылышки, тихонько шелестя, гость осторожно осваивался, обживался. «И надолго ты у меня? – шепотом поинтересовался скромный человек. – Хочешь, живи до весны, место есть, не дует, вместе как-то теплее, веселей, и можно поговорить по душам».
И он понесся, толкая локотком задиру ветер, мол, попробуй теперь догнать меня.
И взмыть вон до того бородатого облака казалось парой пустяков.








