Текст книги "Тут и там. Русские инородные сказки - 8"
Автор книги: Макс Фрай
Соавторы: Сергей Малицкий,Александр Шакилов,Алекс Гарридо,Юлия Зонис,Алексей Толкачев,Ольга Лукас,Елена Касьян,Юлия Боровинская,Марина Воробьева,Лея Любомирская
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)
Нина Хеймец
КЛАУС И ФРИДА
Эту игру она придумала еще в детстве. Участников было двое – она и тот игрок.
Правила были простыми. Когда в ее жизни должно было что-нибудь произойти, что-нибудь, что казалось ей важным, она должна была предугадать, что именно случится. Назвать все возможные варианты. Не упустить ни одного поворота событий.
Она расставляла ему ловушки. Плела сеть. Перекрывала возможные ходы.
Тот игрок должен был придумать какой-нибудь другой вариант.
Если он использовал ход, придуманный ею, это было нарушением правил.
Но такое происходило редко.
Она относилась к нему с уважением и верила, что он отвечает ей тем же. Ей не хотелось думать, что он к ней снисходителен.
Иногда она решала дать ему фору. Оставляла какой-нибудь вариант непродуманным. Не замечала какую-нибудь деталь.
Дело ведь было не в выигрыше. Вернее – не только в нем.
А потом, с течением лет, игра их изменилась. Правила остались теми же, но не было уже ни легкости, ни азарта.
Был страх. Страх охватывал ее, сковывал, заставлял смотреть в будущее. Она не могла не смотреть – так привязанный к креслу Алекс в «Механическом апельсине» вынужден был наблюдать происходящее на экране. Она играла, чтобы защититься. Поставить заслон, не допустить.
Обычно ей это удавалось.
Ей было неловко перед ним, тем игроком. Она теперь старалась не обыграть его, а обмануть. В происходящем не было его вины, она это чувствовала. Просто условия изменились.
* * *
С Клаусом во дворе был знаком каждый, а Фриду никто никогда не видел.
Дома у них тоже никто не бывал. Дверь всегда открывал Клаус, но посетителей в квартиру не пускал, выходил к ним на лестничную клетку. И к телефону тоже всегда подходил он. Или – никто не подходил.
Вот и говорили, что никакой Фриды нет, что Клаус живет один, а жену свою он зачем-то выдумал.
Но однажды, позвонив Клаусу по телефону, один из соседей услышал незнакомый голос, женский. Голос был тихим и монотонным: «Клауса нет. Позвоните попозже».
Клаус везет из города книжки – для Фриды. Он познакомился с владельцем книжного магазина. Заговорил с ним случайно. Или, скорее всего, этот человек заговорил с Клаусом. С Клаусом, бывает, заговаривают совершенно незнакомые люди. У его взгляда – три оболочки, как будто одну за другой снимают разноцветные линзы. Поначалу лицо его кажется удивленным. В его удивлении нет настороженности, скорее – доверчивость. Потом – взгляд наблюдателя. Взгляд, от которого ничего не ускользает. Он, случается, заходит просто так к соседям. Если человек тяжело заболел, или еще какое-нибудь несчастье случилось, или – просто тяжело кому-то, запутался. Клаус заходит вдруг, без приглашения, как бы между прочим, по какому-нибудь незначительному делу. Приносит с собой гостинец – яблоки с рынка или печенье. А затем – третья линза. Жесткость, где-то в самой глубине глаз. Граница, черта. Никто никогда не повышает на него голос. Никто не осмеливается расспрашивать его о Фриде. Фрида – за чертой. И о своем детстве он тоже никогда никому не рассказывает. Если ему задают вопросы о прошлом – кто-нибудь малознакомый, знакомые знают, что Клаус таких разговоров не любит, – он просто не отвечает. Молчит и смотрит куда-нибудь в сторону. И молчание его не вызывает неловкости. Кажется, что он просто задумался, что дело не в собеседнике, а в каких-то его, Клауса, мыслях. Иногда он даже чуть улыбается, сам себе.
Клаус владеет ивритом и русским. У него едва заметный акцент. Он говорит, что не знает немецкий язык. «Что? Немецкий? Я его не знаю». Иногда вместо «не знаю» он говорит «забыл».
Клаус приносит Фриде книжки, но она их не читает. Открывает рассеянно, пролистывает несколько страниц, а потом ставит книгу обратно на полку. Там они и стоят. Вот – про Сонечку, а вот – про Франсуазу. Потом книжку достает с полки сам Клаус. Он смотрит на нее чуть удивленно, как будто обнаружил в доме незнакомую вещь и не может вспомнить, как она здесь оказалась. Но незнакомой вещи должно найтись применение. Клаус читает Фридины книжки – перед сном и в автобусе, когда едет на рынок.
Клаус открывает почтовый ящик. Там – счет за воду и письмо из клуба пенсионеров железнодорожной компании. Его приглашают на торжественный обед: клуб отмечает свой юбилей. Он пойдет туда, его посадят за столик в центре зала. Бывшие коллеги будут подходить к нему, пожимать ему руку и спрашивать, как дела. Генеральный директор компании тоже подойдет к их столику – специально, чтобы поздороваться с Клаусом. В шесть часов Клаус скажет, что ему пора домой – к жене. Никто не станет его расспрашивать, никто не будет уговаривать его остаться.
Больше в почтовом ящике ничего нет. Да Клаус и не ждет ни от кого писем. Фриде письма тоже не приходят. Клаус поднимается по лестнице. Из-за их двери слышится радио. Он различает слова песни: «В наших улицах есть особая магия. Если ты один, это не мешает». Он вставляет ключ в замочную скважину.
Клаус всегда возвращается домой под вечер. Приезжает на автобусе и идет вдоль шоссе в скорых иерусалимских сумерках. Фрида не любит бывать вечером одна. Она говорит, что боится за него. Клаус не может ее успокоить. Он приезжает домой. В городе он не ест – Фрида ждет его с ужином. Она варит картошку и жарит куриный шницель. Больше она ничего не готовит. Клаус сидит за столом и смотрит на противоположную стену. Там висит фотография Фриды – семидесятые годы, она только что приехала в Израиль. У нее высокий лоб и длинные черные волосы. Она смотрит на фотографа внимательно, не улыбаясь.
Клаус выходит на балкон. Их дом – длинная пятиэтажка, на бельевых веревках хлопают на ветру разноцветные простыни. Он вытряхивает из целлофанового пакета остатки хлеба – хлеб не должен пропадать. Клаус смотрит вниз, пытаясь разглядеть в траве упавшие желтоватые кусочки.
«Знаешь, – говорит он, обращаясь в глубь комнаты, – я думаю, никто на свете не отдает птицам столько крошек, сколько мы».
Потом он уходит с балкона и захлопывает за собой стеклянную дверь.
Елена Черепицкая
ТАМ, ЗА СТЕНОЙ
Не то чтобы Сергунька был трусом, вовсе нет. Его считали отчаянным и даже смельчаком. Он влезал в драки со старшими, доставал аистиные перья с верхотуры водокачки, а однажды на спор прошел в темноте по кладбищу мимо свежей могилы.
Но одно дело на спор, когда из-за ограды за тобой следит чуть ли не половина деревенских мальчишек. А другое – одному. Одному остаться ночью в тесной бревенчатой баньке, остро ощущая свою беззащитность и отделенность от остального человечьего мира.
Банька стояла в низине, возле ручья. Слева болотце, справа, поодаль, – зловещая заброшенная церковь с обрушившейся колокольней и вывернутыми крестами. До дома бежать – если быстро-быстро – три минуты. А три минуты ночью, под полнокровной луной, когда сырые июльские травы хватают за лодыжки, норовят уронить и защекотать, как навки, – это вечность.
Сергунька дрогнул и попросил мать встретить его из бани. В конце концов, встретит и встретит, никакого позора здесь нет. А вот мыться с мамкой десятилетний мужчина уже не может себе позволить.
Теперь Сергунька сидел на краю деревянной скамьи под тусклой закопченной лампочкой, торопливо тер себя мочалкой и громко пел. «Союз нерушимый» пел, «На гавань заходили корабли», «Маленький трубач» – что в ум приходило. Начал «Вихри враждебные», но запнулся, стало жутко. Над головой действительно веяли вихри и враждебно стучали листами старого железа.
Враждебной была темнота за печью, темнота под полком, темнота над котлом с водой. Каждый раз, когда надо было добавить горячей, Сергунька вспоминал самую бравую песню и орал ее как мог громко, чтобы отпугнуть все, что пугало его самого в темноте. И все равно казалось, что в бездонном котле кто-то только и ждет, когда детская рука с ковшом потянется за водой, чтобы схватить, затянуть, погубить.
Сергунька вымыл тело и выплеснул грязную воду под лавку. Предстояло намылить голову. А когда с волос на лицо и в рот тебе стекает вода – особо не попоешь. Он выбрал самое безопасное место – в углу, в центре пятна света, подальше от ненадежного оконного стекла, от хлипкой двери. Пришлось сесть на пол, чтобы прижаться спиной к стене.
Пенная шапка сделала Сергуньку беззащитным, немым и незрячим. Сквозь шебуршание мыльных пузырьков он напряженно прислушивался, стараясь угадать опасность. В тишине смачно чавкали капли, срываясь с лавки. Ветер, налетая порывами, зловеще играл железом и подвывал в трубу. Что-то мягко ударилось о стену с той, темной стороны.
Сердце сжалось, превратившись в маленький жгучий уголек. Сергунька замер и крепче зажмурился, чтобы стать одним слухом. Кто-то осторожно, но твердо ступал по влажной земле возле бани.
– Мам, мама… это ты? – Теперь он старался не повышать голоса. Мыльная пена попала в рот, смешавшись с горечью страха.
– Маамаа…
– Хррр! Бррр! – выдохнуло за стеной.
Горло перекрыло тяжелым комом. Одной мыльной рукой Сергунька попытался протереть глаза, другой нащупать таз с водой – здесь, здесь, рядом, чуть выше, на лавке.
– Хррр! Бррр! – повторилось над самым ухом. Бревенчатая стена дрогнула, будто по ней проволокли тяжелое тело. Таз соскользнул с лавки, спасительная вода потекла в щели.
– Банщик! Банюшка! Спасибо тебе за добрый пар, за чистую водицу! – крикнул Сергунька по памяти бабушкин приговор.
Стена задрожала.
– Я тебе хлебушка принесу, молока. Господи, спаси и сохрани! – Рука метнулась класть крест, но остановилась, запутавшись – слева направо или справа налево. Обратный крест – каждому известно – опасней всего.
– Господи Боженька, мама…
Стена ходила ходуном, бревна трещали, на мокрую спину Сергуньки сыпался из пазов мох. Мальчик уже не молился, не звал, только беззвучно плакал, не желая умирать вот так страшно – в руках, зубах, когтях, копытах нечисти, банщиковых гостей.
Стихло внезапно. Храп прекратился, перешел будто в шепот, и стены перестали трястись. В тоненькую дверь предбанника кто-то постучал. Сергунька не выдержал и заорал что есть мочи:
– «Вихри враждебные веют над нами! Темные силы нас злобно гнетут!»
Дверь предбанника рванулась наружу, хлипкий крючок звякнул, сорвавшись.
– «В бой роковой мы вступили с врагами! Нас еще судьбы безвестные ждут!»
Теперь уже трещала последняя преграда, последняя дверь. Сергунька открыл промытые слезами глаза, нащупал железный ковш и сжался в своем углу, готовясь отбиваться.
– «Но! Мы! Подымем! Гордо и смело!»
Деревянная завертка, удерживающая дверь закрытой, все яростнее раскачивалась на длинном гвозде. Туда-сюда. Туда-сюда.
– «Знамя борьбы! За! Рабочее дело!»
Завертка соскочила с гвоздя, стукнувшись об пол. Дверь распахнулась.
– Аааааа! – закричал Сергунька и бросился вперед. С разбегу он врезался в теплый живот, в мамино молоком и сеном знакомо пахнущее платье.
– Сергунька, Сергунька! Что с тобой?!
– Мама, мамочка! Там! За стеной!
– Там лошадь ходит, о баню чешется. Ну, испугался? Ну, ну, дурачок, что теперь-то реветь? Давай я тебе голову сполосну.
ТАМ
Виталий Авдеев
МОСТЫ ТРОИ
В безвременье между вечерней и ночной сменой уборщиков царит вакуум, и в него вечно затягивает всякую всячину: обрывки завтрашних газет, концовки недосказанных историй, впустую потраченные отпуска, встречи с людьми, которых, думал, уже не увидишь. Зал ожидания был пуст – только что ушли автобусы-близнецы, один Торонто – Калгари, другой Калгари – Торонто, и в свете карамельных автоматов я видел культурный слой, что остался от толпы: рваные фантики, мятые билеты, пробки из-под содовой, одноцентовики, футляр от очков. Днем уборщики-археологи враз смели бы этот раскоп, а сейчас только тени свивались с мусором в гордиевы узлы, а значит, наступил час безвременья. Я ждал здесь одного человека: у нас не было назначено встречи, я сто лет его не видел, понятия не имел, где его искать, но я знал, что, когда придет рейсовый на Монреаль, из него выйдет тот, кто мне нужен. Я в это не просто верил, я это именно знал – и значит, то, что могло случиться, должно было случиться, такой уж был час. До автобуса оставалось еще минут двадцать, и мне нужно было себя чем-то занять. Я осмотрелся. Снаружи сидела парочка, и я отправился туда с бесстыдным намерением подслушать, а точнее, подсмотреть, как они болтают. Цивилизация родила множество развлечений, но нет занятия увлекательней и полезней, чем подглядывать за другими.
Они сидели прямо на асфальте и оживленно трепались: он размахивал руками, и длинный неоновый рог у него в ухе покачивался в такт словам, а она улыбалась самыми уголками рта и то наклоняла голову к плечу, то бросала на него взгляд искоса и тут же опускала веки, то, словно невзначай, касалась губ или откидывала с шеи волосы. Это были старые как мир хитрости, но они работали, и лицо у него становилось все оживленнее, жесты шире, а голос громче. Я подумал, что ничего ему не светит: было очевидно, что играть с ним ей было интереснее, чем заигрывать, но прелесть взгляда со стороны и заключается в том, что ты ясно видишь то, о чем и не догадался бы, глядя изнутри. Вот они опять засмеялись, и я прислушался.
– Унылые самоповторы, – говорил он, – Голливуд шаг боится ступить в сторону от вещей, которые однажды были популярными, в надежде законсервировать успех.
– Фу, Робби, – сказала она, – ты заговорил о Голливуде. Сейчас скажешь, что знаешь режиссера будущего фильма про Антония и можешь договориться, чтобы меня взяли на роль Клеопатры. Эту карту разыгрывают так давно, что она уже истерлась и масть видно с рубашки! Отсюда и до Остина нет девушки, которая бы ее не узнала. Берегись, еще десять неудачных попыток – и я встану и уйду.
– Нет, серьезно, – сказал он. – Есть же вечные истории, которые заиграют, стоит лишь чуть сместить акцент. Грендель как защитник Британии.
– Девять.
– Быкоголовый Осирис как похититель Европы.
– Восемь, Робби.
– Осада Трои с точки зрения Елены.
– Как думаешь, из меня бы вышла хорошая Елена?
– Из тебя бы вышла прекрасная Елена, это твой типаж. Ты такая естественная, без этой калифорнийской приторности. Зрители бы толпой валили, лишь бы тебя увидеть.
– Семь.
– Погоди, погоди! Ты только представь: конец Троянской войны, девять с половиной лет, как ты разлюбила Париса и теперь влюблена в Одиссея.
– Хотя всю первую половину фильма зритель думает, будто я вздыхаю по красавчику Ахиллу.
– Точно, точно! И вот утром ты просыпаешься, выглядываешь в окно и видишь гигантского деревянного коня.
– Сюрприз!
– Ты, конечно, сразу понимаешь, что это послание тебе, только Одиссей мог такое выдумать.
– Что правда, то правда.
– И к тому же тут отсылка к началу фильма, где вы в первый раз встречаетесь с Одиссеем и он катает тебя на лошади. Ты уламываешь Париса затащить статую в Трою, по злобный карлик Лаокоон…
– И его злобные карличьи сыновья.
– …слышит, как внутри статуи чихает этот… как его… ну, бывший муж…
– Менелай.
– Не важно. И Лаокоон подбивает горожан сжечь коня. Факельное шествие троянцев, наплывы с разных точек, толпа растет, аллюзии к аутодафе и гитлеровским парадам.
– Я начинаю скучать.
– И ты, простоволосая и босая, бросаешься вон из дома, чтобы выпустить любимого из смертельной ловушки.
– Шесть.
– А в дверях тебя перехватывает Гектор.
– Робби, Гектора к тому времени уже похоронили. Даже Ахилла к тому времени уже похоронили.
– Нет, нет, Гектор выжил, его подменили двойником, когда Ахилл ходил хвастаться своей победой перед богами. И вот Гектор зашел к тебе поболтать, без всякой задней мысли, но ужасно-ужасно не вовремя. И ты поддерживаешь беседу, стараешься не подать вида, толпа приближается, слышны выкрики, крупный план, ты кусаешь губы, еще крупный план, злобная ухмылка Гектора, на самом деле он тайно влюблен в тебя и задумал погубить Одиссея чужими руками.
– Робби…
– И ты предлагаешь ему выпить, идешь на кухню, там распахиваешь окно, у тебя только десять минут на то, чтобы успеть обогнать толпу, выпустить возлюбленного и вернуться…
– Робби, это не смешно. – Она резко встала и отвернулась. Свет упал на ее лицо, и мне показалось, что где-то я ее уже видел. Робби растерянно поднялся.
– Все было не так, – сказала она негромко. – Елена не любила Париса. И он не обольстил ее, не в том смысле, как это принято думать. Просто Менелай… Это был политический брак, трезвое решение, голый расчет. Никаких недосказанностей, никаких иллюзий: он – царь Спарты, она – его жена. Жизнь удалась, сложилась, схватилась, затвердела. И ей казалось, будто она что-то упускает, она боялась, что время сыплется сквозь пальцы, а еще нужно успеть что-то сделать, до чего-то дотянуться, что-то изменить. И тут Парис.
Она покачала головой, и я подумал, что волосы ее, сейчас короткие, должны виться.
– Парис был такой забавный, – сказала она, – совсем как ты. Так же неуклюже флиртовал, так же всерьез мнил себя сердцеедом.
Робби покраснел.
– Эти неловкие игры со словами, страстные взгляды, очевидные недомолвки. Впервые за много лет она чувствовала, что что-то увлекло ее по-настоящему, не Парис, нет, сама игра. С Менелаем никогда так не было, с ним было хорошо, и надежно, и защищенно, и уютно, но никогда так захватывающе.
Она усмехнулась, и я подумал, что левый глаз у нее чуть косит. А на верхней губе шрам, крохотный, незаметный. Такой, что разглядеть его можно, только если смотреть совсем-совсем близко.
– Когда Парис предложил убежать, ей нужно было ответить «нет», но она не смогла. Просто испугалась, что если она скажет «нет», то всю жизнь будет жалеть, что сама отказалась от шанса на что-то другое. И она подумала: пусть это будет не мое решение, пусть все идет, как идет. Менелай разумный человек, Парис не дурак: даже если греки просто выступят в поход, он не станет упрямиться и отдаст ее. Быть может, цари помашут мечами перед войском – мужчинам нужны забавы, – и потом они не раз со смехом вспомнят эту историю. И может, у них с Менелаем что-то изменится, станет не таким непробиваемо надежным, не таким привычным. Молоденькая дурочка. Греки такие гордецы, Робби, и троянцы… Как они могли уступить друг другу? Ей сразу надо было все прекратить, надо было сказать Парису, что все кончено, надо было вернуться к Менелаю, но она опять струсила. Что, если Менелай не простил бы ее, что, если бы Парис прогнал и ей некуда было бы идти, и все это была бы ее вина. И она боялась десять лет, десять долгих лет. Сколько мальчишек погибло, смелых славных мальчишек…
Раздался гудок, и они оглянулись на звук. К станции подходил автобус. «Waterloo», – прочел я место назначения. Автобус осторожно пробрался между парковочных столбов, подкатил к обочине, вздохнул и стал выпускать пассажиров. Те неловко спрыгивали на асфальт и застывали, покачиваясь, словно не ехали, а шли морем. Было видно, что они уже не первый час хотели выбраться и размяться и теперь, когда их желание сбылось, не могут сообразить, что же делать дальше. Они все показались мне похожими друг на друга, и только присмотревшись, я понял, что это оттого, что у всех у них были слипшиеся влажные волосы. Я вспомнил, какой сегодня был жаркий день, и пожалел едущих в Ватерлоо. Водитель тоже выпрыгнул, обошел машину кругом и принялся возиться у дверей. Зажужжал зуммер, и автобус, словно цирковой конь, стал медленно опускаться на колени. К водителю подошли несколько человек, о чем-то спросили, он, не отрываясь, махнул рукой в сторону станции. Они нерешительно повернулись, стали переглядываться, но тут внутри загорелась неоном вывеска «Baron Burger» и чуть ниже – «Круглосуточно». Люди радостно загалдели и потянулись на свет: их ждали, им были рады. Что-то знакомое было во всей этой картине, что-то она мне напомнила, что-то давно позабытое, но очень приятное. Я стал вспоминать, вспомнил, и у меня сладко защемило внутри. Да черт с ним, подумал я, встретимся в другой раз, им нужнее. Автобус дошел до нижней точки, зуммер замолчал, и водитель наклонился к ступеням. С лязгом выехали полозья, и по ним, медленно и осторожно, стал съезжать старик в кресле-каталке. Я уже знал, кто он такой, и сейчас с любопытством разглядывал орлиный нос, рассеченную бровь, крупные уши. Он очень изменился. Рядом раздался то ли вздох, то ли всхлип, и я понял, что она тоже его узнала. Старик разминал шею, поводил головой из стороны в сторону, а она сначала медленно, потом быстрее пошла к нему. Робби дернулся вслед, но я шагнул вперед и положил руку ему на плечо. Вот старик заметил ее, сощурил близоруко глаза, вздрогнул, ухватился за колеса и покатил навстречу. До автобуса было шагов двенадцать, но они сходились долго, очень долго. И чем ближе они сходились, тем больше менялись: она старилась, бедра ее раздались, а волосы потемнели и потекли волнами по плечам, он же, напротив, молодел, разглаживались морщины на лице, и на щеках стала пробиваться борода. В какой-то момент он бросил кресло и пошел сам, сначала неуверенно, потом тверже, быстрее. Когда они сошлись, она сжалась, замерла в шаге от него, но он что-то сказал ей, и она резко шагнула вперед и уткнулась лицом ему в грудь. Он осторожно, словно боясь раздавить, обнял ее. Робби посмотрел на меня.
– Выдумать деревянного коня и в самом деле мог только Одиссей, – сказал я. – Детская хитрость, что и говорить. Греки были в отчаянии, они проигрывали, а они не могли проиграть, что угодно, только не проиграть. И вот Менелай, Одиссей, Диомед, Ферсандр, Сфенел, Фоант, Махаон, Неоптолем и этот… светленький… вечно я его забываю… засели в этот гроб, в эту деревянную лошадь. И им было жарко, пахло смолой и стружкой, они хотели пить и выйти размяться и старались не думать, что будет, если троянцы решат сжечь данайский дар. Они просидели там весь день, до самого вечера, а троянцы так и не пришли. Просто не вышли из города, и всё. И тогда они выбрались наружу, переглянулись, достали мечи и побежали к городским стенам, вдевятером. Они знали, что впереди верная смерть, но бежали все быстрее и вдруг увидели, что ворота Трои распахнуты, внутри накрыты столы, горят огни. И троянцы сидят, ждут. Они ждали нас целый день, понимаешь? Просто сидели и ждали, когда мы придем. Елена тогда пропала. Я ее понимаю, десять лет верить, что одно только слово – и все могло быть по-другому, одно-единственное слово. Но не думала же она, что все это тянулось так долго из одной только гордости? А может, и думала, у Елены, знаешь, вечно были какие-то странные идеи. Может, она даже решила, что Менелай не стал ее искать, а просто развернулся и отправился домой. – Я усмехнулся и посмотрел на этих двоих. Они все еще стояли обнявшись, и я подумал, что когда-нибудь и я вернусь домой. Обязательно вернусь. Рейсовый на Монреаль должен был вот-вот подойти, и я пошел к станции за вещами. Как знать, может, как раз в Монреале мне удастся встретиться с Полифемом. Как знать.








