Текст книги "Русские инородные сказки - 6"
Автор книги: Макс Фрай
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц)
Русские инородные сказки – 6
составил Макс Фрай
БЫЛА
ЮЛИЯ БОРОВИНСКАЯ
ДВЕРИ В СОНСказка для Леи
Руслан часто замечал этого мальчишку – загорелого до черноты, в застиранной майке и дешевых китайских джинсах. Потом могло случиться все что угодно: бредовая, скучная лекция по международному праву, посвященная ограничению деятельности КООАМ, любовное свидание с молоденькой экономисткой из соседнего отдела или даже бег по угрюмым сумрачным подворотням с нехорошими шагами за спиной. Но вначале всегда встречался мальчишка. То он стоял у насыпи, заворожено глазея на вагоны отходящего поезда, то брел по пыльной улочке, перекинув через плечо на спину матерчатую сумку с несколькими буханками хлеба, то сидел на костлявой лошади, уныло перебиравшей губами сухую траву. И каждый раз мальчишка провожал Руслана таким пристальным взглядом, словно был единственным, кто его видит.
Станция была маленькая, даже не станция, а так, разъезд с полустершимся номером на табличке. Десяток домов, два верблюда, одна корова, четыре лошади, магазин работает по четвергам с восьми утра до двух дня, а телевизор – только у Начальника, которому городской брат подарил спутниковую тарелку. Собственно, начальствовал он всего-то над тремя путевыми рабочими, зато был добрым и всегда пускал к себе посмотреть сериал про бандитов, так что начальником его звали все, даже захожие чабаны, – почему бы не проявить уважение к хорошему человеку?
Пассажирские поезда обычно шли мимо – даже те, что в народе издавна прозвали «триста-веселыми», встающие едва ли не у каждого столба, так что если кому-то нужно было в город, приходилось договариваться с машинистом товарняка. Впрочем, раз в неделю на закате странный поезд – по виду скорый, с чистыми, всегда задернутыми занавесками на окнах – притормаживал у белого заборчика разъезда, почти до полной остановки, а когда из седьмого вагона соскакивал человек в белой рубашке и темных брюках от хорошего костюма, снова набирал ход и быстро исчезал в степи.
Человека этого на станции никто не знал. Обычно он быстро проходил мимо домов и скрывался из виду, миновав водонапорную башню. Талга пробовал расспрашивать о нем, но родители и соседи только разводили руками, а Начальник наморщил лоб, долго думал и сказал:
– Тут геологи в сорока километрах от нас стоят – может, к ним?
– Чего ж они тогда машину не присылают? – не отставал Талга. – Сорок километров в городских ботинках топать – о-го-го!
Но тут у Начальника захрипел селектор – свои, взрослые дела, не до двенадцатилетнего пацана с глупыми вопросами.
Еще Талгу интересовало, приезжает ли человек зимой и осенью (сам он в это время учился в городе, в интернате – стометровку лучше всех бегал, обещали в спортивную школу перевести), но тут все отвечали твердо: нет, только летом. Ясно же – геолог, что им зимой в степи делать? – замерзнут, и всё!
Ага, геолог, как же! Геологи не лучше его самого одеваются: в поле стирать-гладить негде. А в таких костюмах только директора ходят. Но был бы директор – да еще такой, что ради него скорый поезд останавливается, – его бы на машине встречали. И почему он никогда обратно через станцию не возвращается? На вертолете, что ли, улетает? Нет, что-то тут не так…
Стояла середина августа. Днем степь все еще дышала зноем, но по ночам уже пробирал такой ледяной холод, что приходилось укрываться ватным одеялом. Через десять дней – обратно в интернат. Комната на шесть человек, а Булатову койку вместо шкафа впихнули, классы душные, учителя вечно ругаются. В городе хорошо: и кино, и мороженое, а если деньги есть, то и в компьютерный клуб можно, но как выйдешь, непременно подерешься, чуть что: «Эй, смотрите, инкубаторские идут!» Ну, может, действительно в спортшколу возьмут, а потом даже в физкультурный институт бесплатно примут, а если и не примут, говорят, у них там автодело есть, можно будет после школы водителем троллейбуса пойти, так и Мишкин брат начинал, а теперь хорошо живет, шофером у какого-то «крутого» устроился… Думать обо всем этом Талге было тоскливо до одури, но еще тоскливее казалось вернуться через несколько лет на родной разъезд и менять по указке Начальника прогнившие шпалы. А что еще делать-то?
И в этот момент опять раздался привычный скрип колес, тормозящих на рельсах, и на узкую заасфальтированную полоску, обозначавшую перрон, выпрыгнул человек. Эх, проследить бы за ним! А что? Мать в кухне возится, лагман затеяла, отец с дядей Сергеем к чабанам ушли, барана купить хотят, стемнеет еще не скоро… И, дождавшись, когда человек прошагает мимо, Талга бесшумно поспешил за ним, благо кроссовки он здесь носил только в самое пекло, когда на случайный камушек наступишь – ногу обожжет.
Спрыгнувший с поезда шел быстро, и когда метрах в двадцати за водонапорной башней он резко затормозил, не успевший сбавить скорость Талга буквально влетел ему в спину, невольно пропихнув вперед.
– Ой, извините! – автоматически выпалил он и тут же едва не сел на землю от изумления. – Ого! А где это мы?!
Незнакомец недоуменно уставился на мальчишку. Казалось, то, что вокруг них вместо ровной как стол степи невесть откуда возник парк с раскидистыми старыми деревьями, бетонными дорожками и скамейками-качелями, его нисколько не удивляло, а вот Талга – обыкновенный пацан, исчирканный белыми полосками царапин по темному загару, – потряс до глубины души.
– Где? – переспросил мужчина. – Как бы тебе это… Ну, получается, что мы в моем сне.
– Как это?!
– Ну, понимаешь, я так засыпаю. Вот кто-то баранов считает, а я, когда долго не могу уснуть, наловчился представлять себе вначале поезд – знаешь, так покачивается, и колеса – тыдых-тыдых, тыдых-тыдых… А потом, если не помогает, воображаю, что сошел на маленькой-маленькой станции, где всего несколько домов – и сразу степь. Солнце садится, белесую траву ветер шевелит, и я иду на закат, иду… и засыпаю.
Мальчишка потряс головой. Так всегда делал его сосед по комнате Серик, утверждавший, что от этого мысли на правильные места попадают и все становится ясно. Но ничегошеньки не прояснилось, только заломило в висках, как от холода.
– Но разъезд-то наш никакой не воображаемый, а настоящий. И я настоящий. Меня, между прочим, Талгат зовут.
– Руслан, – машинально представился мужчина. – Вот этого я тоже не понимаю. Я ведь на самом деле никуда на поезде не ехал, нигде не выходил – лежу сейчас в своей кровати…
Он сел на скамейку, подвешенную к раме на толстых цепях, вытянул из кармана пачку сигарет, закурил и сообщил зачем-то:
– Я только во сне курю. Наяву четвертый год как бросил.
Талга пристроился на другом конце скамейки и начал тихонько ее раскачивать, вытягивая и поджимая ноги. Все вокруг казалось абсолютно настоящим: и деревянные бруски сидения, и вечерний ветерок, путавшийся в листве, и приторный вишневый дым сигареты его собеседника.
– Я вот читал, – сказал наконец Руслан, – что мир бесконечен, а значит, в нем есть абсолютно все, что мы только способны себе вообразить. Хотя чего тут и воображать-то? Таких разъездов, как ваш…
Но Талга не умел думать о том, как бывает то, чего не может быть.
– А мороженое у вас во сне продают?
– Вполне вероятно. Если здесь парк, то и мороженым где-нибудь торгуют.
– А… Вы мне не одолжите? Ну раз мы все равно во сне, вам же это ничего не будет стоить.
Руслан снова сунул руку в карман и с некоторым удивлением вытянул оттуда пятитысячную купюру.
– Вот, держи.
– Я сдачу принесу, – заторопился Талга и уже было вскочил, но собеседник удержал его за край майки.
– Ты того… поосторожнее. В моих снах, знаешь, всякое случается, бывают и кошмары. И вообще постой. Что мне теперь с тобой делать-то, а? Я ведь назад тебя взять не смогу. Не вернусь я на вашу станцию отсюда. Проснусь – окажусь у себя дома. А с тобой что будет? Может, ты вместе с моим сном исчезнешь?
– Ну куда ж это я исчезну? – широко улыбнулся Талга, так что стала видна дырка на месте зуба справа. – Я же настоящий!
С тех пор Руслан часто видел этого мальчишку – загорелого до черноты, в застиранной майке и дешевых китайских джинсах. И вечно-то он лизал мороженое – то простенький пломбир, то облитое шоколадом эскимо, а то, млея от удовольствия, кусал импортную трубочку с глазурью, орехами и сиропом. Потом могло случиться все что угодно: борьба с крокодилом в болотах Амазонки, беседа с давно умершим дедом или даже проходка по ковровой дорожке Каннского фестиваля в компании Анджелины Джоли. Но вначале всегда встречался мальчишка, с улыбкой кивавший ему как старому знакомому то из окна шикарного лимузина, то с порога хлипкой хижины на сваях, то пролетая мимо на больших, цветных, словно у бабочки, крыльях. Очень счастливый мальчишка.
В отпуск Руслан поехал на море, намеренно выбрав не шикарный, «все включено», курорт с ровным климатом и людской сутолокой, а маленький поселок, где через день шел дождь, а берег и дно были неуютно-каменистыми. Зато в комнате у него в ненастные дни горел камин, в крохотной местной пекарне делали изумительную сдобу, благоухавшую имбирем и корицей, а хозяин, пожилой вдовец-рыбак, разрешал время от времени брать свою лодку. Сам он уже в море не ходил, но мог смотреть на него часами, вытащив на берег раскладной стул и посасывая пеньковую («В наше время – редкость, дерево, знаете ли, молодой человек, совсем, совсем не то») трубку. Руслан иногда пристраивался рядом с ним, просто постелив штормовку на плоский камень, и они молчали, глядя на закат.
А на четвертый день появилась женщина. Ее подвезла почти к самому берегу синяя машина, как-то особенно монотонно – шшшххх-шшшххх – шурша по гальке шинами, тут же развернулась и уехала. А женщина сняла босоножки и легко, словно не чувствуя острых камушков, врезающихся в ступню, вошла в воду по щиколотку и побрела вдоль берега, чуть повернув голову к заходящему солнцу, пока не скрылась за поворотом косы.
– У нас здесь туристов почти не бывает, – сказал старик. – Но она летом приезжает каждую неделю. Всегда на закате. Проходит – и уходит. Куда? Из наших ее никто не знает. И вот еще что: она никогда не возвращается этой же дорогой.
СУМКА НА КОЛЕСИКАХНа работу он всегда приходил раньше, а уходил позже всех. Ничего странного: платили ему сдельно, а заказов на верстку всегда хватало.
Брался Рашид за все, работал вдумчиво и аккуратно, даже программки для корейских спектаклей верстал безропотно и ни разу ничего не перепутал, так что когда дирекция на шестидесятилетие театра решила выпустить альбом, где ровно половину объема занимали все те же непонятные кругленькие иероглифы, снова обратились к нему. Да и с обычными русскими текстами у него все всегда было в порядке: не менялись местами абзацы, не пропадали строчки под фотографиями, кажется, он и переносы проверял сам, поскольку править после него практически не приходилось.
В конторе его не то чтобы не любили, а как-то особо не замечали. В курилке, куда иной раз заглядывали потрепаться и отвести душу даже некурящие, Рашид не бывал, на шутки не откликался, во время общих праздников отказывался даже от шампанского и все норовил сбежать пораньше, даже «аську» – и ту не удосужился завести. Сидел целыми днями за компьютером, тянул из чашки зеленый чай да временами закидывал в рот кусочки какой-то мутно-желтой прозрачной дребедени – не то шербет, не то рахат-лукум. И постоянно у его стола торчала здоровенная серая сумка на колесиках, какую впору в багаж сдавать, а не таскать из дома на работу. Разумеется, в курилке обсудили и это.
– Может, он в ней выносит чего? – неуверенно предположил заглянувший из типографии Сергей.
– Ага, – фыркнул системщик Витька, – сверхсекретные образцы рекламных буклетов санатория «Ласточка»!
– Скорей всего он просто продукты на всю семью по вечерам закупает, – уныло пожала плечами дважды разведенная бухгалтерша Света. – У татар детей помногу бывает. Жена небось дома сидит, одного за другим рожает…
– То-то он и пашет с утра до вечера, – сочувственно вздохнула координатор Людочка. – Пойди-ка, заработай на такую ораву! И что за жизнь у человека? С работы – домой, из дома на работу… Одуреть от тоски можно!
– Не-а, – продолжал веселиться Витька. – Я знаю, что у него в сумке. Буратино!
– Почему?
– Потому что пашет как папа Карло!
Света, не одобрявшая столь примитивный юмор, поморщилась, а Сергей принялся обсуждать с шофером Борей, отчего упомянутый литературный персонаж, прямо скажем, не перенапрягшийся крутить ручку своей шарманки, превратился в городском фольклоре в символ упорного труда, и на этом тема сумки была закрыта.
…Каждый вечер, обычно часов в восемь, если не было ничего срочного, Рашид в последний раз сохранял текущий проект, выключал компьютер, мыл свою чашку, аккуратно вытряхнув из нее заварку в полиэтиленовый пакет, проверял, все ли окна закрыты, выходил, запирал дверь и сдавал ключ на охрану. Таща за собой дребезжащий колесиками «буратинник», он проходил через два двора, сворачивал в глухой угол между гаражами, оглядывался, нет ли случайных прохожих, расстегивал молнию, засовывал обе руки и голову в сумку и… исчезал.
– О великодушнейший шахиншах, дозволительно ли будет ничтожному визирю задать вопрос, который давно уже мучает его?
Шахиншах, отодвинул в сторону серебряное блюдо с остатками куропатки, рассеянно поболтал пальцами в чаше с водой, поверх которой плавали лепестки роз, и коротко кивнул:
– Спрашивай.
– Один день сменяет другой, но ни прохладным утром, ни в жаркий полдень, ни в полный истомы час заката мудрецы дивана – увы им! – не видят тебя, о блистательный, и женщины гарема – увы им! – не видят тебя, о блистательный. Нет тебя под сенью хрустальных струй фонтанов, нет тебя в прохладе садов, нет тебя в пышных покоях. Исполнившись тревоги, посылал я стражников на базар, но и там не нашли тебя, о блистательный. Отчего пренебрегаешь ты всей роскошью и утехами дворца, лишь в сумерках, подобно Луне, являя лик свой, и нет ли в том нашей вины?
Шахиншах посмотрел на недоуменное и озабоченное лицо седобородого старца и сделал легкий жест рукой, подзывая его поближе. Тот сорвался с места, едва не запутавшись в собственных узорчатых туфлях с загнутыми носами, и почтительно склонился перед своим господином, невольно выхватив взглядом странный серый мешок из непонятного грубого материала, неуместно торчащий стоймя на фоне украшенной резьбой стены. «Ох уж эти слуги! – подумал он. – Обнаглели, обленились. Здесь, где все должно услаждать взор владыки, – и такое безобразие! Ну ничего, я им сегодня задам!»
– Нет за вами вины. Мудр мой диван, прекрасен мой гарем, прохладны сады и роскошны покои. Но… – И тут шахиншах склонился к самому уху визиря. – Если б ты только знал, советник, как мне здесь скучно!
НА ЧЕТЫРЕ ГОЛОСА…Нет, не хотел я здесь жить, это ты настояла, дни и ночи твердила: посмотри, как хорошо. И не город, и не лес, в аккурат между окраиной и монастырскими воротами, и люди рядом, не пропадем, и покой, тишина, ты же любишь тишину, да? – спрашивала. Я-то люблю, только какой же здесь покой: что ни день, то плачут, рыдают, воют, кричат, бубнят, лопаты звякают, земля о дерево грохочет – это тишина, по-твоему?! Только ради тебя и согласился, принял эту должность, дурней которой и на свете нет: от кого сторожить мертвых? Кому в них корысть? Ну да, работа нетрудная, ладно, если тебе здесь лучше – пусть….
…Знаю, ты мне не веришь. Знаю взгляд твой настороженный, измену высматривающий, взгляд твой печальный, обреченный, смиренный, во всем только себя самого винить готовый. Не веришь, а я все равно люблю тебя. Сердце замирает, когда вижу складку у рта, высокий твой лоб, светлые мудрые глаза, широкие твои ладони, прямые плечи… Ах, но кто же виноват, любимый, что все так?! Лишь с тобой, с одним тобою всю вечность – но ты холодный, холодный, и нежность твоя – только от ума и сердца, а мне, чтобы взлететь, телесный жар нужен, никуда не денешься, та сила нужна, что выплескивается, когда плоть корежит и ломает от желания, – без нее не стану я легче воздуха, не взметнусь к тучам, не зачерпну колких молний… И отказаться я от этого не могу… пока не могу, прости, любимый. Сам знаешь: на людей я порчу не насылаю, овес на полях не палю, молоко у коров не сквашиваю, но грозы… ах, грозы… Может быть, когда-нибудь постарею, потухну, прижму твою голову к себе между плечом и шеей и никуда уже не уйду, ни на час, останемся вместе навечно…
…Я как ее сквозь ограду в первый раз увидел, сразу понял: ведьма! Мужняя ведь жена – плат на голове, подол по траве загребает, а взгляд такой черный, жгучий, что сразу же представилась она простоволосая, обнаженная, и родинка под левой грудью крестом перевернутым – метка Лукавого. Господи, спаси, здесь ли, в монастыре, месте тихом и благолепном, думать об эдаком?! И ведь не ходил я к ограде, две седьмицы не ходил, а на третью – сама она мне во сне явилась. Выгнулась на постели, захохотала, припала горячим ртом, заскользила губами от лица к груди, от груди – к тем местам, о которых и молвить-то срамно… Поднял руку, чтобы перекреститься, а в руке – теплая, живая, упругая – и капля молока на соске… Хочу Всеблагого на помощь призвать, а уста мне влажный язык раздвигает, ластится змейкой, с ума сводит…
Проснулся – весь в поту, тело горит, простынь смята – и пятно на ней. Ведьма, ведьма! Десятый день пощусь, десятый день поклоны бью, а все не идет она у меня из ума: глаза закрою – тьма и ее дыхание на моей коже… И сил нет на молитву. Ведьма, ведьма! Что же не приходишь ты ко мне вновь?..
…А ты думаешь, монашек, это так просто все? Пятнадцать дней нужно слезами умываться, пятнадцать дней в ледяной постели ворочаться, грудь ногтями раздирать, видеть тело твое – худенькое, нежное, бледное, чертить в воздухе ложбинку вдоль спины, кончиками пальцев ягодицы твои тощие, мальчишеские искать, губы себе до крови прокусывать, представляя, словно это ты в мой рот впиваешься, языком кружить, точно нащупав на вершине маленькую дырочку, обнимать устами пустоту и корчиться от молний невидимых, что все тело насквозь пронзают… Изведешься вся, сбежишь с кровати, протиснешься к мужу, прижмешься, а он лишь по голове погладит: спи, спи, ну что же я-то могу сделать, не плачь…
И только на шестнадцатую ночь приходит тот сон… ах, зачем мне явь? – чт[?] мне руки твои неумелые, чт[?] семя?! Не ты мне нужен, монашек, а сила твоя, за нее одну плачу лаской и наслаждением. Соберу ее, скручу в груди тугой пружиной, отпущу – и ввысь! Стянутся тучи к рукам моим, ударят молнии, взметнется ветер, подхватит меня и понесет над верхушками деревьев, огневую, кипящую, выше, выше, пока не обожжет ледяной холод и не прольюсь я дождем. Приду в себя, шагну через порог, встану на колени у гроба мужа: прости меня, одного тебя люблю. – «Да, маленькая, да, хорошая…»
…Недаром братия шепталась, что жена кладбищенского сторожа – ведьма, ох, недаром! Великий грех в монастыре случился – повесился молодой монашек, одну только фразу в записке и оставил: «Две недели – а тебя все нет!» Я уж каждого, кто охрану нес, опросил – нет, ворота на заборе, стены крепки, ограда высока. Кто ж, кроме ведьмы, смог бы его навещать?! А ведьму – известное дело – на костер положено. Обойдемся и без горожан – возьму с собой десять монахов покрепче, неужто со стариком и бабой не справимся?!.
…Вот видишь, любимая, что ты наделала?! Говорил я тебе: лучше у ратуши домик снимем – мало ли подмастерьев смазливых по городу бегает? Каждый из них еще и счастлив бы был! А теперь вот – слышишь? – идут из монастыря, хотят нам двери и окна заложить да спалить в собственном доме. Ты же знаешь, маленькая, не люблю я убивать – кровь людская мерзкая, жирная, да и отвык я уже молодым становиться, отвык горячий ток в жилах чувствовать. А они-то вдесятером, да еще и аббат – значит, на одиннадцать лет я почти человеком стану: есть смогу, пить, дождь на лице чувствовать… тебя любить смогу… ну хоть какое-то оправдание…
Отойди, маленькая, закрой глаза. Они уже совсем близко, вот и клыки у меня удлиняться начали.
Не смотри!
ОЛЬГА БУБЕРМАН
ВЕДЬМА И ЧЕЛОВЕКНе закричал. Это хорошо.
Сказал: Погоди-послушай. Это можно. Послушать можно. Сказал: Я расскажу тебе сказку. Это хорошо. Только быстро. Я расскажу тебе сон…
Слушаю. Только быстро.
– Мне приснилось. Вот сегодня ночью, ближе к утру, почти на самом рассвете. Мне приснилось, что ты убила меня.
Ты ведь можешь. Ведьма, ты можешь?
Мне приснилось, что ты мне зашила рану серебряной ниткой. Подышала в глаза, ударила в щеку и сказала: «Вставай. Иди и будь счастлив». И я стал послушен. Я встал, и пошел, и был счастлив.
Ты ведь можешь. Ты ведьма, ты можешь.
И еще ты сказала: «Люби ее. Не оставляй, будь с ней и будь счастлив». И я поехал к ней, не оставлял ее. Я любил ее и был счастлив. Она сумела не заметить, что я не ем и не пью, не умею плакать и спать. И свитер с высоким воротом.
А потом появился запах.
Она не замечала. Я начал жевать чеснок, курить плохой табак и купил одеколон, чей аромат сшибал птиц на лету и заставлял бомжей плакать. Но этот запах ничем было не перебить.
Она не замечала изо всех сил. Запах становился сильнее, и эти пятна, и мухи преследовали меня.
Она плакала, я носил длинные рукава и кутал лицо в шарф, она не замечала, я перестал выходить из дома и просил не включать свет, она не замечала, я давно бы ушел, хотя бы из жалости, но твоя воля, она не замечала, а зеркало я давно разбил, не замечала, я боялся, нет, нет, не на…
Все-таки закричал. Как жаль его.
Рассказывай дальше сон. Не кричи. Рассказывай.
– Я рассказал. Мне приснилось сегодня, что ты убила меня. Что заштопала горло, что вдохнула в меня не жизнь, но свою волю и послала любить другую. Которая любит меня, но не ведьма, не ты и не замечала. Я был покорен, но мертв, и чем дальше, тем очевидней…
Рассказывай.
– Я проснулся. Дальше не знаю.
Рассказывай, пока я шью.
– Что рассказывать? Дальше не было ничего.
Она поняла?
– Нет.
Как она?
– Во сне или?..
Или.
– Да нормально. Работа вот. И вообще. И еще я. Про тебя не спрашивала.
Ясно.
– Да нормально. Все у нее хорошо. Что с ней станется? С ней-то что?!
Не кричи. Я все-таки шью. Нитка криво пойдет – некрасиво будет.
– Извини.
Последний стежок. Узелок – закрепить нитку под ухом, оборвать нить. Синюю иголку воткнуть в подушку, кошкам бросить серебряный клубок, чтоб играли подальше от черной лужи.
Нет, я вымою сама. Ну иди уже, иди. Связался с ведьмой. Проваливай. Поезжай туда, где ничего не заметят. Люби и не оставляй, это ты правильно догадался.
Знаешь, смотрюсь в зеркало – так некрасиво…
Подари мне свитер с высоким воротом?