Текст книги "Это было в Дахау"
Автор книги: Людо ван Экхаут
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
– Убийство в лазарете?
– Об этом поговорим в другой раз. Там командует доктор Рашер. Вернее, командовал. Гиммлер убрал его. Рашера арестовали. Говорят, что его заточили в бункер.
– В бункер? – переспросил я.
– Я расскажу тебе когда-нибудь и об этом. Ты очень любопытный парень. С чего бы это? Уж не собираешься ли ты написать книгу?
– Все может быть…– сказал я.
– Писал уже что-нибудь?
– Зарабатывал этим когда-то на карманные расходы. В четырнадцать лет начал писать детские рассказы. А потом сочинял любовные истории для воскресных приложений.
– Если напишешь о Дахау, то любовной истории не получится,– усмехнулся Друг.– Будешь продолжать учебу, когда выйдешь отсюда?
– Вряд ли. Не получится. Да и наплевать мне на это, только бы выйти отсюда живым.
– Мы все только этого и хотим. Но я не знаю, понравится ли нам жизнь после всего виденного здесь. Может быть, мы просто хотим увидеть их конец. И отмщение.
– Мы должны отомстить, чтобы это никогда не повторилось.
– Посмотри, он умирает,– сказал он.
Я оглянулся. Умирал один из наших, из тех, кто прибыл с эшелоном из Байрета..
Так как был второй день рождества, то староста бокса разрешил несчастному умереть спокойно. Он приказал двум охранникам снять с него одежду, так как раздевать покойника будет труднее.
Умирал пожилой человек. Он лежал раздетый на одеяле. Я забыл его фамилию. Он был известным коммунистом, сидел в Бреендонке. У него был приступ паховой грыжи – напоминание о пытках в Бреендонке. Он лежал молча. Тихо умирал. Я еще никогда не видел, как умирают люди. Никогда не думал, что так можно умирать. Я ждал страха. И сопротивления. Но этот пожилой человек вел себя так, словно просто готовился ко сну. И только когда староста бокса быстро подошел к нему, я понял, что это действительно конец.
– Скоро эта старая крематорская собака уберется через трубу,– сказал староста.
Среди нас был священник, который спросил, не хочет ли умирающий исповедаться. Тот отказался, сказав, что всю жизнь был атеистом. Священник должен был понять, что в свой смертный час он не хотел запятнать себя ложью. Умирающий говорил очень дружелюбно. И убежденно. Он спросил священника: разве может человек на смертном ложе отречься от всех своих убеждений. Тот больше не настаивал и остался сидеть в группе бельгийцев из нашего барака. Мы ждали.
И вот лежавший на одеяле человек уснул. Перестал дышать.
– Ну вот я и посмотрел на покойника, – сказал я Другу.
Но он покачал головой.
– Это не то, что я имел в виду,– сказал он.– Такая смерть ничему не учит. Человек был рад смерти как избавлению от мук. Глядя на него, сам начинаешь думать, что смерть-легкий способ отделаться от всей этой мерзости. Ты должен смотреть на других мертвецов. Мертвых, взывающих к бунту. Умерших смертью, которой ты никогда себе не пожелаешь. Вот теперь надо смотреть. И еще посмотри на него завтра, когда он окоченеет.
Но я отвернулся, увидев, как тело умершего поволокли на улицу. Один из охранников взял покойника за ноги и стянул с нар. Удар головы об пол болью отозвался в моем сердце.
Друг видел, как я вздрогнул.
– Так они поступят и с тобой,– сказал он.– С мертвыми здесь обращаются, как с мешком мусора. Они лишили смерть ее значения и величия. В изоляторе Освенцима мертвецов обычно караулили крысы. Каждую ночь они устраивали там пиршество.
– А ты был и в Освенциме?
– Я разговаривал с людьми, сидевшими там.
– Ты много знаешь и о нашем лагере.
– Я стараюсь быть в курсе. Есть люди, которые время от времени выходят из блока. Каждый должен знать как можно больше о том, что здесь делается, это необходимо для будущего.
В блоке № 17 сенсация! Французы получили посылки Красного Креста. Событие это вызвало растерянность и зависть у всех остальных. Все столпились вокруг французов. Рассматривали содержимое посылок: килограмм фасоли, килограмм сахара, сардины и сигареты. Сигареты в лагере ценились на вес золота. Хотя и были очень плохие. Французы называли их «Sales Petains» 44
Sales Petains – буквально «Грязные петеновки».
[Закрыть]. В Бельгии тоже имелись сигареты низшего сорта под названием «В.Ф.», мы окрестили их «вонючим фюрером».
И все-таки сигареты были необходимы нам как хлеб.
Французы сразу же стали нашими лучшими друзьями. Мы заговаривали с ними, когда они сосали кусочек сахара или курили сигарету, но они не делились с нами. Правда, иногда кому-нибудь из нас перепадал окурок. Французы обычно не уединялись со своими сокровищами. Потом им потребовалась наша помощь. Никто из французов не знал немецкого, а им нужно было спросить старосту бокса, можно ли варить фасоль на печке в жилом блоке. Бельгийцы пользовались славой практичных людей, которые из любого положения найдут выход, и французы обратились к нам. Мы сторговались с персоналом бокса и получили разрешение варить фасоль. За это, разумеется, французам пришлось платить. Большая часть фасоли попала в желудки хозяев бокса, кое-что перепало французам, немного досталось и нам– за то, что мы выполняли роль переводчиков.
Когда фасоль была съедена, мы начали второе наступление. На этот раз – атаку на сигареты. Как только прибыли посылки французского Красного Креста, поползли слухи, что скоро прибудут дары и бельгийского Красного Креста. Посылки будут весом пять килограммов и значительно качественнее французских. Бельгийские сигареты куда лучше французских. А разве бельгийский сахар не славится? Кусочек бельгийского сахара заменит три куска французского. Мы расхваливали французам наш рафинад, говорили, что в бельгийских посылках будет и рыбий жир, и мед, и печенье. Все эти разговоры привели к тому, что мы и сами поверили в свою выдумку. А французы поверили нам. Вот тут-то и началась бурная торговля между французами и бельгийцами. «Дай мне пять сигарет, а на следующей неделе получишь десять бельгийских». «Дай кусочек сахара и тогда получишь от меня два». Иногда наши уловки удавались. Но обычно французы предпочитали синицу в руках журавлю в небе.
Шли дни. Собственно, мы никогда всерьез не верили в наши посылки, и слабая надежда на то, что мы получим их, таяла с каждым днем. Но посылки пришли. Серые картонные коробки с красивым бельгийским флажком. Совершенно плоские, почти невесомые коробки. Теперь мы оказались в центре внимания, все толпились вокруг нас. И как ни легки были эти посылки, мы уже мысленно наслаждались их содержимым. Но нас ждало разочарование: в коробках лежало двое кальсон и две рубашки. Французы, заключавшие сделки в расчете на эти посылки, были огорчены не меньше нас. Большинство бельгийцев сразу же натянули на себя белье. Я же решил, что его можно использовать гораздо лучше. Пока остальные не пришли к этому же решению (цена сразу упала бы), я продал свою нераскрытую коробку австрийцу – старосте бокса-за пачку югославских сигарет. Одна такая сигарета приравнивалась к порции хлеба.
Через час после получения посылок всех бельгийцев собрали вместе и повели на дезинфекцию. Нас быстро гнали по лагерной улице в баню, которая находилась по соседству с плацем. Там нашу одежду побросали в кучу. Новое белье сложили в мешки. Некоторые пытались протестовать и отказывались отдавать новое белье. Им отвечали бранью, тумаками, пинками. Мы быстро поняли, что протестовать в Дахау не имеет смысла. Нам объявили, что белье вонючих вшивых бельгийцев должно быть продезинфицировано, пока мы не заразили тифом весь лагерь. Некоторые еще не раскрыли свои коробки, но их все равно забрали для дезинфекции.
К счастью, у меня ничего не было. Для верности я отдал свои сигареты на хранение одному французу. Двое взбешенных капо гоняли меня по бане, пиная и колотя, а я орал во все горло, что у меня ничего нет, так как мою посылку украли. Я отделался синяком под глазом и разбитым носом. Но все неприятности были забыты, когда я вернулся в барак и ощутил себя счастливым обладателем двадцати сигарет – десять штук француз удержал за услугу.
В этот вечер мы с моим голландским другом врачом смогли покурить в умывальне около бокса.
– Как ты снова попал сюда из свободных блоков? – спросил я голландца.
– По своей собственной вине. Я попался на глаза эсэсовцам. Там был один профессор, он носил очки, и немцы постоянно издевались над ним. Эсэсовец спросил у него, кто он по специальности. «Профессор»,– ответил он. «Умеешь читать?» – «Так точно, господин эсэсовец». «Умеешь писать?» – «Так точно, господин эсэсовец». «Хорошо. Тогда иди чистить уборные». А уборные были переполнены – испортилась канализация. Такое здесь часто случается, почти в каждом бараке. Как и для других работ, для уборки нечистот не полагалось никакого инвентаря, профессор должен был руками выгребать нечистоты из уборной и перекладывать в бочку. Его беспрерывно рвало. Я решил помочь ему. Эсэсовец обозвал меня вонючим голландцем и сказал, что мое место среди других мерзавцев. Эсэсовцы вообще очень любят ругаться. У них грубая речь, и, если им приходит на ум соленое словцо, они ржут как лошади. «Другие мерзавцы» находились, по его мнению, в закрытых блоках. Так я снова попал сюда. И не жалею об этом. Здесь значительно хуже, чем на той стороне, я вижу, как тут слабеют от голода и умирают люди, но там я ежедневно сталкивался с преступлением.
После каждой затяжки Друг передавал сигарету мне. Потом затягивался я и возвращал сигарету. Мы старались не делать глубоких затяжек, чтобы продлить удовольствие.
– Я знал одного из тех, кто работал на «мор-экспрессе». Один из немногих, кому удалось выжить. В его карточке было записано, что он специалист по обезвреживанию неразорвавшихся бомб. Такие им были нужны в «команду ангелов». Сейчас объясню, что это за команда. Итак, они забрали его из команды «мор-экспресса». В ноябре сорок второго года ему пришлось выгружать трупы из поезда. Эшелоны подходят к самому Дахау, и пленные идут пешком в лагерь. В лагере тоже есть небольшая платформа, около ворот. Четырнадцатого ноября прибыли русские и поляки из концлагеря Штутгоф, который находится неподалеку от бывшего свободного города Данцига. Десять дней длился этот путь. Десять дней пленные сидели в теплушках для скота, без пищи, без воды. Они уже были сильно истощены, когда их отправляли из Штутгофа. Кошмар! В эшелон погрузили человек девятьсот, по дороге умерло около трехсот. Когда теплушки открыли, даже парни из «мор-экспресса» шарахнулись в сторону от зловония – запаха разлагавшихся трупов и нечистот. Перед тем как выйти из вагонов, оставшиеся в живых должны были вытащить трупы умерших. Живых трудно было отличить от мертвых. Многие потеряли сознание. Их тоже выбрасывали из вагонов и грузили на «мор-экспресс». По пути некоторые приходили в сознание и скатывались с повозки. Эсэсовец заставлял команду подбирать их и снова класть на повозку. Один четыре раза скатывался на землю, и четыре раза его снова клали на повозку. Его сожгли вместе с трупами. И с другими, еще живыми. Те, что остались живы, находились в ужасном состоянии. Еле передвигая ноги, они брели к бане. Движущиеся скелеты с ввалившимися глазами и потухшим взглядом. Умирали в бане. Умирали, когда получали одежду. Умирали по пути в блок. Через две недели ни одного из них не осталось в живых.
– Да, страшные вещи ты рассказываешь.
– Я считаю, что лучше говорить об этом, чем молчать, как другие. Такие вещи разжигают ненависть, а ненависть придает силы.
– Тогда у меня уже достаточно сил, – сказал я – До конца моих дней я буду ненавидеть все немецкое.
– У меня тоже такое чувство,– признался Друг.– Но надеюсь, потом это пройдет. Сейчас время ненависти. Но потом должно наступить время без ненависти. Разве не в этом наша величайшая победа? Мир без ненависти.
– Ты собирался рассказать о «команде ангелов», – напомнил я.
– Она работает вместе с «бомбовой командой». Эта команда откапывает неразорвавшиеся бомбы, а «команда ангелов» обезвреживает их. Многие не обучены этому делу, работают по инструкции и, случается, часто ошибаются. Тогда «ангелы» в буквальном смысле слова возносятся на небо. И все-таки каждый из заключенных на той стороне старается попасть в эту команду. Там дают особый паек, а если тебе и придется расплатиться за это жизнью, то все произойдет мгновенно, даже и не заметишь.
В январе бельгийцев и французов нашего блока собрали вместе. Как и водится в подобных случаях, сразу же поползли самые невероятные слухи: немцы испугались освобождения Бельгии и Франции и решили отправить нас на работу в крестьянские усадьбы. Оптимисты принялись подсчитывать, сколько сала и яиц будут давать нам в день. Некоторые строили план, как соблазнить хозяйку – ведь хозяин наверняка дерется с русскими на фронте.
Я лично относился к пессимистам. Убедился на опыте, что это более разумная философия. Что бы ни случилось в нашей жизни, при таком подходе ко всему ты избежишь разочарований. Всякий раз оптимисты утверждали, что хуже не будет. Однако становилось все хуже и хуже. Нас погнали по лагерной улице к лазарету – в блок № 3. Тогда мы еще не слышали страшных рассказов о лазарете, и прошел слух, будто нас ведут для проверки – хотят выяснить, нет ли у нас заразных болезней, – а потом обменяют на немецких военнопленных. По обыкновению, мы простояли на холоде перед лазаретом несколько часов. У нас на глазах эсэсовец глумился над группой священников из блока № 26.
Тон у него был издевательски-елейный, он сопровождал свою речь жестикуляцией, подражая священнику, читающему проповедь. Но его спокойствия хватило ненадолго. Эсэсовцы вообще не умели разговаривать с заключенными сдержанно и всегда срывались на крик.
– Так, значит, Павел?! Каменная скала, как говорит ваш святой отец,– издевался он.– И на этой скале зиждется ваша церковь 55
Здесь перепутаны имена: Павел и Петр. Св. Петр (значение имени Петр – «камень»), согласно библейской легенде, был основателем христианской церкви.
[Закрыть]. Очень ненадежная скала, не выдержит самого слабого толчка.
Он все более распалялся. Священники стояли, не шелохнувшись, и молча смотрели на него. Это привело эсэсовца в бешенство, и он стал бить их по бритым головам. Бил до тех пор, пока кто-нибудь не падал. И тогда эсэсовец начинал хохотать. Этот смех несся по всей лагерной улице.
– Проклятые идиоты, грязные свиньи, вонючие кабаны, бешеные собаки! – орал он, пустив в ход весь свой запас ругательств.
Один из священников очень тихо, но отчетливо произнес:
– Не Павел, а Петр.
Эсэсовец тут же вцепился в него, свалил с ног и стал топтать.
– Мне наплевать, как зовут этого вшивого идиота: Павел или Петр. Какое мне дело до этого грязного кретина? Мы взорвем вашу проклятую скалу. Я размозжу ваши твердолобые головы.
Он бил их кулаком, пинал ногами, сталкивал головами. И если кто-нибудь из них падал, остальные стояли неподвижно. Так они выражали свой протест.
Наконец нас загнали в лазарет. Мы цепочкой шли по коридору с большим количеством дверей.
В одном из «кабинетов» заключенные под наблюдением эсэсовца измерили и взвесили каждого из нас. Никто не объяснил нам цели осмотра. Впрочем, осмотр этот был крайне поверхностным. После обмеривания и взвешивания спросили фамилию, имя и профессию. Я снова назвался арфистом. В заключение нам приказали промаршировать мимо эсэсовца и, проходя, повернуться к нему и показать язык. Это мы проделали с большим удовольствием. В то время я весил сорок девять килограммов – в день ареста во мне было восемьдесят. Но даже и с таким весом я казался крепышом по сравнению с другими.
Нас снова привели в наш блок. Строились всевозможные догадки о цели осмотра. Все считали, что нас пошлют работать.
Так думал и Друг.
– Создадут какую-то особую команду, – сказал он. – И видимо, неплохую команду.
Я рассказал ему о «проповеди», которую эсэсовец прочел священникам.
– В Дахау постоянно находятся священники,– начал он.– Их режим все время меняется. То они пользуются льготами, то для них вводят жесткий распорядок. Сначала им разрешали служить мессу, исповедовать заключенных, правда, в присутствии эсэсовцев. Первоначально сюда присылали священников, которые выступали против гитлеризма. Когда они прибывали в лагерь, эсэсовцы нарочно ставили грампластинку. Ты, наверное, слышал ее: «Эй, черный цыган, сыграй мне что-нибудь». Их судьбой распоряжался комендант. Ты не поверишь, но среди эсэсовцев было несколько по-настоящему верующих. Большинство же ненавидели священников лютой ненавистью, они поступали с ними так же, как с коммунистами и евреями,– отправляли в штрафную роту. Но в конце сорокового года все священники были размещены в особых бараках: польские попали в блок № 28, остальные– в блок № 26. Полякам всегда приходилось хуже, чем другим. Многие стали подопытными кроликами для медицинских экспериментов в блоке № 5. Часто эсэсовцы заставляли их бегать наперегонки и подгоняли кнутами. Хочешь я расскажу тебе историю Теофила Горальского?
– А кто это такой?
– Польский священник. Из какой-то деревни на востоке. Мне рассказал эту историю один из заключенных, тоже поляк.
Теофил Горальский был обыкновенным священником. У него была удивительно красивая церковь – такие иногда можно встретить в бедных польских деревнях. Он вкладывал в нее уйму денег. Позолоченные подсвечники. Резная кафедра и исповедальня ручной работы. Редкостные скульптуры и картины. В его владении имелось около сорока гектаров земли, на которой работали его прихожане. Утром и вечером после работы на своих участках они обрабатывали его землю. Он продавал урожай. Отвозил его на рынок в Люблин. У него были телята и куры. Он поставлял мясо и яйца в один из отелей в Люблине и мог бы жить словно бог – во Франции, как у нас говорится. Но все деньги, которые он выручал, Теофил Горальский вкладывал в церковь.
Пришли немцы. Священник слышал, что они разрушают и грабят церкви, и решил задобрить их. Когда части оккупантов вошли в деревню, он предложил свой дом офицерам, а сам перебрался жить в церковь. Район был неспокойный, в окрестных лесах действовали отряды партизан. Однажды в церкви спрятался раненый партизан, за которым гнались немцы из карательного отряда. Когда немцы, обшарив дома, приблизились к церкви, он забрался на колокольню и стал стрелять. Он убил нескольких карателей, но скоро у него кончились патроны. Немцы влезли на колокольню и сбросили его вниз.
Каратели не пощадили и церкви Теофила Горальского: сломали все скамьи, а картины, скульптуры и позолоченные подсвечники погрузили в машину и увезли. Затем они выдвинули исповедальню на середину церкви. Священник находился в это время под охраной на хорах. Он пытался кричать – его стали бить прикладом в спину. Наконец он упал на колени и зарыдал.
Немцы разграбили деревню. Они привели в церковь девиц, и началась вакханалия.
Они осквернили церковь, и Теофил Горальский не выдержал: он схватил первый попавшийся под руку предмет – тяжелый чугунный подсвечник – и набросился на эсэсовца и девку, укрывшихся в исповедальне. Затем он подбежал к кафедре и проломил череп второму немцу и его девице. Он бил их по головам, пока его не схватили. Эсэсовцы сорвали с него одежду, проволокли по деревне под градом насмешек и поставили к церковной стене перед стрелковым взводом. Стреляли поверх головы. На этом мучения священника не кончились. Ему накинули петлю на шею, но не повесили, а отправили в Дахау, сообщив, что церковь Горальского служила убежищем для бандитских отрядов.
В Дахау ему устроили особую встречу. Эсэсовцы подготовились к ней и продемонстрировали полный репертуар своих издевательств. Они завели пластинку о черном цыгане, били Горальского и приказывали ему подпевать. Есть люди, которые становятся в концлагере слабыми и беззащитными; Теофил Горальский, напротив, стал сильным – он словно переродился. Он громко молился за своих мучителей, прося отпустить им грехи. Эсэсовцы пришли в бешенство и начали жестоко избивать священника. Они сказали, что будут бить, пока «проклятый бешеный пес» не запоет. Но он лишь тихо стонал.
Его послали на работу к лагерной стене, где меняли старую ржавую колючую проволоку. С утра до вечера Горальский должен был катать тачку. Сто метров вперед. Сто метров назад. С одной стороны лежала куча песка, с другой груда камня. Ему приказали возить песок к груде камня, высыпать песок, грузить камни, бегом отвозить их к куче песка, сваливать камни, затем снова насыпать песок, отвозить его к груде камня – и так без конца. Бессмысленная, изнурительная работа. Но Теофил Горальский не сдался. Он бегал взад-вперед с этой тачкой и громко, на весь лагерь читал молитвы. Он вымаливал у бога прощение своим палачам, а они жестоко избивали «проклятого попа», бросали камнями в «вонючего святого». Он безропотно продолжал возить тачку, не останавливаясь ни на минуту. Он не просил пощады. Он был на пределе сил, но продолжал свою изнурительную работу и не переставал молиться.
И вот наступила та памятная пятница. У стены работали евреи. Охранник-эсэсовец в тот день особенно бесновался. Он не отставал от Горальского и беспрерывно осыпал его ругательствами и побоями.
– Сегодня твой праздник, церковный клоп. Когда-то жиды расправились с вашим учителем. Ты очень похож на него. Ты – копия Христа.
– Господи, прости его, ибо не ведает, что творит! – воскликнул Горальский.
– Мы сейчас повторим всю церемонию, поросячий проповедник. Разве не с бичевания начался праздник? Я воздам тебе то же, что и тому первому святому.
Он схватил колючую проволоку и начал бить ею бегущего Горальского. Тело Горальского и без того уже было покрыто гноящимися ранами после перенесенных пыток. На колючей проволоке оставались кровавые клочья мяса.
– Стой, вонючий поп! Нужно сделать все точно так же, как было тогда. Жиды, помнится, тоже принимали участие в этом.
И он погнал Горальского к группе евреев.
– Видите этого типа, иуды? Это – Христос. Он такой же жид, как и вы. А ну, плетите для него венец. Ведь вы же надели на него терновый венец, не так ли?
Ему робко ответили, что здесь нет терновника. Эсэсовец ударил нескольких заключенных колючей проволокой.
– А это что? Разве вы никогда не видели этого? Прежде жиды использовали терновник, потому что у них не хватило ума изобрести колючую проволоку. Ее изобрели мы. Чтобы выбить из вас глупость. Плетите венец!
Евреи сплели. Эсэсовец поставил Горальского на колени, ударив его сзади сапогом. Священник, покрытый кровью, гноем, потом, стоял на коленях. Он тяжело дышал. Но как только Горальский отдышался, он снова начал молиться. Евреям приказали проклинать его. Они повиновались. Им приказали надеть на него венец. Они надели. Эсэсовец закрепил его ударом своей резиновой дубинки. Евреям приказали плевать в Горальского. Они выполнили и это приказание. Голод, издевательства, пытки эсэсовцев сломили людей, у них уже не было сил сопротивляться.
Но силы Горальского не иссякли. Он сказал, что картина еще не полная.
– Христос нес свой крест,– сказал Горальский. – И язычники распяли его на кресте. Я тоже хочу нести свой крест и быть распятым.
Он получил крест – тяжелый бетонный столб на плечо. Тащить его было под силу только четверым. Ему приказали носить этот столб взад и вперед.
– Чем же все это кончилось? – спросил я внезапно замолчавшего Друга.
– Не знаю. Он исчез в бункере. Никто не знает точно, что там делается. Даже эсэсовцев пропускают туда по особому разрешению. Тех, кто отсидел в бункере, заставляют поклясться, что они будут молчать. Они, разумеется, рассказывают кое-что своим верным друзьям. В бункере круглосуточно дежурят эсэсовцы, которые беспрерывно ходят по коридору и чуть что – стреляют. В бункере есть стоячая одиночка. Есть камера высотой в полметра, где можно сидеть, лишь согнувшись в три погибели. Когда узникам выдают еду, им приказывают лаять по-собачьи или хрюкать… В Дахау ежедневно разыгрываются тысячи драм. И о многих из них никто никогда не узнает.
На следующий день французов и бельгийцев снова собрали вместе. Мы думали, что нас посадят в эшелон. Но этого не случилось. Нас просто перевели в блок № 19. Там царил такой же распорядок, как и в блоке № 17. Девять человек спали на двух нарах. В бокс загоняли по пятьсот заключенных. Две тысячи «штук», как нас называли эсэсовцы, помещались в блоке, рассчитанном на четыреста человек.
Там я познакомился с Йефом. Он тоже стал моим другом, хотя и являл собой полную противоположность доктору. Я познакомился с ним во время одного трагикомического инцидента. Мы попали в блок № 19 в день «бритья». Нас брили нерегулярно. Староста блока спрашивал обычно, есть ли среди заключенных парикмахеры, и такие сразу же находились: за один день работы им дополнительно давали порцию хлеба и миску супа. Часто в роли парикмахеров выступали люди, которые ни разу и бритвы в руках не держали.
В тот день парикмахером назвался русский. Молодой парень со смешливым лицом, которое совершенно не вязалось с его грязной рваной одеждой и ужасающей худобой. Он выдал себя за парикмахера, и староста блока испытующе посмотрел на него.
– Ты в самом деле парикмахер?
– Так точно, – заверил русский. Он улыбался застенчиво и дружелюбно. – Я очень хороший парикмахер.
– Учти, дурак, я внимательно буду следить за тобой.
– Я побрею тебя первым,– предложил ему русский.
Но староста блока предпочел сначала посмотреть на его работу. И это было разумно с его стороны. Вместо мыла использовалась пемзовая паста, которая изредка появлялась в блоке. Русский набрал ее в руки и начал «намыливать» первого клиента. Мы все стояли вокруг, недоверчиво глядя на русского. Тот продолжал размазывать пасту руками, а потом помазком. Он явно тянул время. В лагере требовалось все делать очень быстро. Но русский все водил и водил помазком, с улыбкой поглядывая на нас.
– Ну что же дальше? – крикнул на него староста блока.
Русский энергично закивал.
– Сейчас, – сказал он и неуверенно взглянул на бритву и на лицо клиента.
Кто-то толкнул меня в бок.
– Он такой же парикмахер, как я портной,– раздалось на антверпенском диалекте.
Я посмотрел на говорившего. Крепыш невысокого роста. Он, видимо, только что прибыл, если судить по его широким плечам и полному лицу.
– Из Антверпена? _
– Да. Меня зовут Йеф. Что это за комедия?
– А ты здесь недавно?
– Со вчерашнего дня. Но уже сыт по горло. Если бы знал, никогда бы не полез к этой немке.
Русский стиснул зубы и поднес бритву к лицу заключенного. Я увидел, как он прищурил глаза, рванул бритву вниз и… порезал клиента. Пострадавший закричал, а староста блока набросился на незадачливого брадобрея.
– Большевистская сволочь! Да ты никогда не держал бритвы в руках!
– Ничего подобного! – громче старосты крикнул русский.– Я брею отлично. Просто у него плохая кожа.
«Парикмахер» получил двадцать пять ударов. В тот день его лишили пищи. Если он остался в живых, то, наверное, навсегда возненавидел профессию парикмахера.
Вечером я разговаривал с Йефом. Он был очень сильный. С ним не страшно пуститься в ночной поход по блоку. Он без труда мог растолкать спящих соседей, чтобы лечь на свое место. Йеф перепробовал много профессий. Он занимался боксом («Ну и досталось мне тогда, черт побери!»), работал в Антверпенском порту, а потом решил добровольно поехать на работу в Германию. «Жена крестьянина, – рассказывал Йеф, – так и не разобралась, кто у нее в постели. Во вторую ночь моего пребывания на ферме я уже перебрался к ней. Эти мофы ни черта не понимают в любовных делах. Она была без ума от меня и все время совала мне лучшие кусочки».
Но кто-то выдал Йефа, и за свои любовные похождения он попал в Дахау.
Это был крепкий орешек. Может быть, поэтому я искал у него защиты. Его не интересовала политика, и в военных делах он разбирался плохо. Йеф был человек без принципов. Он мог говорить лишь о еде, выпивке и женщинах. Затевать с ним серьезный разговор не имело смысла. И все же долгое время он был самым близким моим другом. Такое нередко случалось в концлагере.
Мы были знакомы дней десять, когда вдруг сильному, крепкому Йефу понадобилась моя помощь. Я попал в Дахау, пройдя Бегейненстраат и Байрет. Поэтому у меня переход от нормальной жизни к лагерной произошел постепенно. Но Йефа бросили в концлагерь, вырвав его из благополучной жизни на ферме. Он потерял равновесие, быстро начал худеть и через неделю захворал. Я думаю, у него началось воспаление легких. Он беспрерывно кашлял, одежда была влажной от пота. Надо сказать, что в тифозных блоках люди подолгу не болели – они были так истощены, что уже не осталось сил болеть. Если кто-то простуживался, то однажды утром он уже не мог встать и умирал.
Но Йеф еще мог сопротивляться. Он был очень болен, а в блоке никто не имел права болеть. Либо жизнь, либо смерть, третьего не дано. Можно было попроситься в лазарет, но Иеф не хотел об этом и слышать: «В больнице я погибну, парень». Он остался в блоке и подчинялся законам блока: выходил утром на поверку, поднимался за кофе, выходил вместе со всеми на прогулку, днем вставал за супом, вечером за хлебом. Недели две я помогал ему, таскал на своей спине повсюду. Он весил больше меня, и я обливался потом. Я кормил его, когда он не мог есть сам, помогал держаться на ногах, когда у него не было сил стоять. Я спас тогда жизнь человеку и только потом понял, что сделал это из эгоистических соображений. Я спас его потому, что не хотел потерять его для себя.
Жизнь в блоке № 19 была сплошной мукой.
День начинался с утренней поверки. Для заключенных свободных блоков она проводилась на лагерном плацу, в тифозных блоках – на площадке между двумя блоками.
Поверка начиналась в три – в половине четвертого ночи. Охранники врывались в бокс и кричали: «Подъем! Выходи! Быстрее! Быстрее!» Они подгоняли нас кнутами, и мы, заспанные, с трудом сползали с наших нар. По утрам всегда было ужасно холодно. Ночью у нас часто пропадали деревянные башмаки, и тогда приходилось стоять на снегу босиком. Случалось, что в строю оказывались полуодетые или совершенно раздетые люди, хотя мы старались ложиться спать в одежде.
Нам приказывали строиться по десяти в ряд. Десять рядов по десять человек составляли колонны по сотне. Старосты боксов загоняли нас в строй.
Прежде чем начать нас считать, старосты боксов долго спорили друг с другом: какое количество «штук» должно быть на поверке. Обычно они расходились в цифрах. И не мудрено было ошибиться, так как вместо умерших ежедневно поступали новые люди. Спорили о том, сколько умерло, сколько находилось в лазарете и сколько осталось в живых. Когда цифра была наконец установлена, начиналась бесконечная поверка. Стоявшему в начале первого ряда всегда доставались удары старосты бокса, считавшего людей. «Десять-двадцать-тридцать». Результат никогда не совпадал с нужной цифрой. Начиналась путаница, приводившая охранников в бешенство.
Через полчаса или через час царил уже полный хаос. Старосты носились вокруг колонны, кричали, размахивали руками и, в конце концов, начинали все сызнова.