Текст книги "Рассказы веера"
Автор книги: Людмила Третьякова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
В конце того же февраля утром, когда куафер причесывал Екатерину II, случился не слишком приятный для присутствовавшего при этом графа Александра Сергеевича Строганова разговор.
– Как же это понимать, любезный? Княжна Шаховская, чай, не дальняя тебе родня, выходит замуж, а я узнаю об этом от посла австрийского, графа Кобленца. Каково! Что ты на это скажешь?
– А то скажу, матушка, что я со старшей Шаховской, с кузиной своей, давно в раздоре из-за одной пустыньки, – нашелся Строганов. – И что у них там за дела в Париже – не ведаю. Так, боком слышал, что Лизавете мужа приискали, а верно или нет, не могу сказать. Мало ли что. К примеру, про графа Зотова третьего дня было слышно, что помер, а вчера у Воронцовых его видели в картишки играющим.
– Ты, Александр Сергеевич, зубы мне не заговаривай! Русской императрице сторонние люди сообщают о свадьбе ее подданной. Да и с кем? С якобинцем! Позор! – И словно не для собеседника, а для себя добавила: – Je veux agir avec vigueur dans un pariel cas. В подобных случаях я собираюсь действовать решительно.
Строганов покосился в зеркало. Лицо императрицы сделалось красным. Это был плохой признак: Екатерина лишь в редких случаях выходила из себя.
Вечером граф, постоянный карточный партнер императрицы, которому единственному дозволялось ворчать на нее за «плохую игру», отговорился приступом подагры и во дворец не поехал.
* * *
События 1792 года, начавшегося так счастливо для Елизаветы и Аренберга, говорили о том, что Париж стремительно превращается в смертельно опасный город.
Гильотины тщетно пытались успеть за приговорами. Пропускная способность у этих апробированных средств казни не удовлетворяла вождей революции. И они придумывали новые, все более изощренные средства уничтожения «врагов трудового народа», превосходившие по цинизму самые страшные страницы многострадальной истории человечества.
К примеру, чье-то болезненно-маниакальное воображение побудило устроить так называемую якобинскую свадьбу. Несколько сотен мужчин и женщин связали попарно, вывезли на середину реки и сбросили в воду.
Остались воспоминания и о том, что матерей заставляли смотреть на изуверские казни их детей. Не щадили даже простолюдинов, находившихся в услужении у знати. Татьяна Меттерних в своей книге «Строгановы» приводит пример подобной расправы: маленького поваренка, обнаруженного в кухне королевского дворца Тюильри, обмазали слоем теста и положили на жаровню.
Все это происходило как раз в то время, когда вожди революции сочиняли Декларацию прав человека и гражданина, впоследствии приравненную к величайшим актам всемирной истории. Что говорить – в ней действительно «в законодательном порядке были сформулированы... главные гуманистические принципы революции конца XVIII века».
Основополагающий тезис состоял в том, что «люди рождаются и остаются свободными, равными в правах». Священными правами человека и гражданина признавались свобода личности, свобода слова, право на безопасность, право на сопротивление угнетенного, право собственности.
Все это, конечно, прекрасно, но как быть с несчастным поваренком? И стоили ли эти «в законодательном порядке» оформленные иллюзии – в чем современному человеку нетрудно убедиться – той крови, которая, по воспоминаниям свидетелей Французской революции, «ручьями текла по сточным канавам Парижа»?
...Закономерен вопрос: не рискованно ли российским подданным было оставаться в революционном Париже?
Ведь ясно, что жили они отнюдь не в лачугах и выглядели так же, как и обитатели Версаля.
Но революционный максимализм все же имел свои пределы, а якобинскую верхушку составляли люди не безграмотные. Они конечно же знали о праве на неприкосновенность граждан других государств, равно как и их жилищ.
Однако кто мог дать стопроцентную гарантию безопасности? Существует ли она вообще в условии разгула самых низких человеческих инстинктов, которым сопровождаются все без исключения социальные изменения, бунты, перевороты? Слово «революция», кстати, едва ли когда-либо вошло бы в широкий обиход, если б тот, кто стал его первым популяризатором, на досуге призадумался: в отличие от термина «эволюция», то есть движение вперед, слово «революция» являет собой полную этому противоположность. Это отход, движение назад. Это время, прожитое государством, народом непродуктивно, с большими издержками, с ужасающими потерями.
...Насколько напряженна и непредсказуема стала жизнь в Париже и для иностранных подданных, можно почувствовать по письму гувернера Оливье своим путешествующим хозяевам Голицыным в Лондон.
Если поначалу он успокаивал их, уверяя, что ни молодым князьям, ни дому ничего не угрожает, то теперь каждая неделя приносила тревожные новости. Напуганная размахом уличного бандитизма, власть требовала, чтобы каждый столичный дом выставил двух человек для патрулирования по улицам.
«Я объяснил, – писал Оливье Голицыным, – что особняк принадлежит подданному Российской империи, который не обязан подчиняться местной администрации». Но видимо, это не произвело должного впечатления. Человек с мандатом в руке гнул свое. От князей Голицыных поддерживать на улицах «революционный порядок» был послан их полотер.
Наталья Петровна особенно беспокоилась за сыновей: молодые, горячие – а ну что в голову взбредет в этом свихнувшемся городе? Но надо было знать юношей, вышколенных строгой матерью. Гувернер отвечал, что князья Борис и Дмитрий Владимировичи ведут себя примерно, из дома никуда не выходят и только младший, Дмитрий, жалуется на шум за окном, мешающий его занятиям.
Однако Наталье Петровне уже не сиделось на берегу Темзы. Скоро она с мужем явилась в Париж, оценила обстановку и засобиралась домой. «Голицыны уезжают в Россию», – читаем мы в одном из сообщений того времени.
...Берега Сены покидали не только иностранцы. Простые жители, пострадавшие от мародерства и напуганные угрозами разбушевавшейся черни, стремились вон из Парижа: на городских заставах еще стояли патрули с оружием в руках. Только когда они оставались позади, можно было дать волю чувствам.
«Хозяйка гостиницы, вся в слезах, сообщила нам, что обед подан, – записал один из таких путешественников. – Никто не хотел есть. С нами в дилижансе было четыре женщины; все они плакали... всем нам было жутко».
...Положение княгини Шаховской осложнялось тем, что зять являлся не только французским подданным, человеком на виду, известным давней оппозицией Людовику XVI. Он был мужем ее дочери. И этот факт поневоле заставлял княгиню думать о том, что с ними со всеми будет завтра.
Долгие годы прожив во Франции, она знала, что время от времени в стране вспыхивало недовольство королем и его окружением. Но все же это не носило столь угрожающего характера: постепенно все успокаивалось. Ей вспоминалось, как, путешествуя с Лизой по Европе, они совершили экскурсию на склоны Везувия. И тогда, ужаснувшись количеству людей, погибших когда-то при его извержении, она спросила их чичероне: «Неужели местные жители не чувствовали приближения катастрофы?» – «О, синьора, конечно, чувствовали, – ответил проводник. – Несколько дней до того над кратером вулкана вилось облако пепла, и даже землю потряхивало. Но все думали, что дело как-нибудь обойдется. И почти никто не решился оставить дом, скот... Потому все жители Помпеи и погибли!»
Некоторое беспокойство холодным сквознячком нет-нет и донимало ее сейчас. Но даже думать об отъезде было невозможно – как отнесется к этой идее зять, который, несмотря ни на что, свято верит в справедливость слов «свобода, равенство, братство»? Газеты весьма доказательно писали, что репрессиям и казням подвергаются дельцы, продажные министры, спекулянты, расхитители государственной казны, что нет иного способа покончить с коррупцией, которая поставила Францию на грань краха.
Разложение верхушки общества и для Аренберга, и для его русской семьи было совершенно очевидным, неспособность короля править – тоже. Но террор... но кровь... но тот ужас, в который, как в ледяную купель, был погружен Париж. Как быть со всем этим и где в конце концов правда?
...Стараясь подавить смутную тревогу, Варвара Александровна черпала душевное спокойствие в будничных делах. Исправность, с которой она получала деловую корреспонденцию, свидетельствовала о том, что дома, в России, все идет своим чередом. Она прочитывала отчеты, счета, сметы. Давала распоряжения по самым разным вопросам, вникала в каждую букву и цифру. Это помогало освободиться от тягостных размышлений о бесчинствах на парижских улицах. И уж совсем умиротворенное состояние духа Шаховской возвращала мысль о том, что дочка, видимо, действительно счастлива.
...Варвара Александровна старалась не докучать молодым. На их половину она отправлялась только после того, как являлся зять и уговаривал ее вместе провести вечер. Нередко молодая принцесса развлекала мать и супруга игрой на арфе, в чем достигла больших успехов. У нее составилась программа из нескольких пьес, всегда заканчивавшаяся собственными вариациями на тему прелестной мелодии Люлли, ноты которой ей преподнес в кафе «Корацца» ее супруг. Именно тогда она поняла, что этот подарок означает нечто очень важное: принц Аренберг протягивал ей обернутые пергаментом листки так, будто отдавал свое сердце.
Шаховская любовалась дочерью. Тихая, малоразговорчивая, она, несомненно, отличалась скрытностью. Даже ей, матери, всегда трудно было определить, какие чувства владеют на самом деле дочерью. Но замужество преобразило Лизу. Черты ее лица, которые никто не назвал бы идеальными, излучали не свойственную ей раньше энергию и радостное воодушевление. Всякая женщина, имеющая даже не слишком большой жизненный опыт, безошибочно назвала бы причину подобной метаморфозы. «Мое дитя расцветает в руках этого человека», – с удовольствием думала княгиня, наблюдая, с каким вниманием принц откликается на малейшие душевные порывы своей жены. Он поддерживал в ней тягу к искусству, находил это совершенно естественным для женщины вообще, а для такой одаренной, как Лиза, – в особенности.
– Маменька, Луи сказал, что у меня хороший голос. Надо только научиться правильно дышать и не жалеть времени на занятия. Он пригласил заниматься со мной мсье Жарри из Оперы, – с сияющими глазами сообщила Елизавета матери.
...Однажды во время урока пения принцесса Аренберг почувствовала себя дурно. Послали за доктором. Тот, явившись, недолго испытывал терпение Варвары Александровны и ее зятя, вышел к ним, прикрыл за собой высокую белую дверь и со сдержанной улыбкой объявил, что в семействе следует ждать прибавления.
Принцесса Ламбаль отозвалась на сообщенную ей новость с воодушевлением: «Я уверена, что смогу стать прекрасной тетушкой».
Между тем революционная стихия продолжала набирать силу, затопляя все вокруг смертоносной яростью. Король с королевой, покинутые придворными, были заперты во дворце Тюильри на положении арестантов. Возле них оставалась только Ламбаль – верная, мужественная, хладнокровная. Очевидец описал сцену, которая могла уже считаться заурядной: «Мужчины и женщины, вооруженные ножами, вилами и пиками, со страшными криками и ругательствами бросаются к королеве. Один показывает ей прутья с надписью «Для Марии-Антуанетты», другой представляет ей модель гильотины, третий – виселицу с куклой в женском платье, четвертый везет королеве кусок кровавого мяса, вырезанного в форме сердца, с которого капает кровь».
С каждого нового заседания Национального собрания Аренберг, присутствовавший там на правах депутата первого сословия, то есть дворянства, возвращался все мрачнее и мрачнее. Лишь ради жены он придавал своему лицу безмятежное выражение, не желая ее тревожить: Елизавета и без того нелегко переносила беременность. Но с тещей принц был откровенен – никакой законности не соблюдается. Люди, абсолютно не замешанные в противодействии новой власти, отправляются на гильотину только из-за принадлежности к дворянскому классу. А те, кто возглавил революцию, те, в чью чистоту помыслов он верил, на его глазах превращались в банальных убийц.
А что же Бельгия? Ведь свои надежды принц возлагал на то, что революционный вал, очищающий Францию от монархической скверны, прокатится и по его родине, открыв перед ней путь к самостоятельности и возрождению.
Но чем дальше, тем яснее Аренберг понимал: парижские вожди, у которых руки по локоть в крови собственных граждан, ничего, кроме ужаса и разорения, не могут принести и своим соседям. Вместо сплочения патриотических сил его и без того несчастная страна получит самое худшее, что только может случиться с народом, – гражданскую войну.
От этих мыслей можно было сойти с ума. И только вблизи жены, глядя на ее подурневшее, с проступившими коричневыми пятнами и все-таки такое прекрасное лицо, понимал, сколь велик грех его отчаяния. Вот оно, его счастье, дарованное ему Господом Богом за неизвестно какие заслуги! Они с Элизой молоды, и впереди длинный путь, который они пройдут вместе, растя детей, радуясь весеннему ливню и звездному небу над головой.
Там, в этой революции, сплошь неудачники, которых не любят женщины! Одинокие ночи толкают их на трибуны коверкать чужую жизнь, изрыгать зло и яд. Да и что им остается – маленьким, никчемным, наделенным природой лишь одним: ловким, способным запутать кого угодно языком?
Легко найти десяток, другой, третий обиженных, которые, разинув рты, будут их слушать. Когда же соберется большая толпа – а так бывает! – эти краснобаи влезают ей на плечи и, захлебываясь от восторга, кричат: смотрите, вот он я, вот мои идеи – не угодно ли вам заплатить за мое возвышение?
Аренберг, знакомый со всей революционной верхушкой, понимал, каким образом бездарные выскочки достигают своего. Но и дворцовая камарилья во главе с королем – не лучше! Погрязшие в лени, пресыщенности, виртуозно поднаторевшие в казнокрадстве, они сделали это постыдное занятие своего рода развлечением, игрой, которой можно без зазрения совести похваляться. Те и другие, низы и верхи, не отдавая себе отчета, разваливают прекрасную страну!
Прочь, прочь от этого мира! Все чаще и чаще Аренберг ловил себя на мысли: укрыться с женой за стенами родового замка Эверле... Прикрыв глаза, принц вспоминал величественный, благородных очертаний дом своего детства.
Из высоких окон спальни родителей – пятого герцога Аренберга и его жены из древнего французского рода Ламарков – хорошо была видна квадратная подстриженная лужайка. Сюда же выходили окна гостиной матери, столовой и большого, великолепного, не уступающего королевскому, зала. Луи предписывалось играть именно здесь. Его, единственного наследника среди нескольких одна за другой рождавшихся девочек берегли с великой тщательностью.
Часы на стрельчатой башенке дворца отбивали время каждые пятнадцать минут. И каждые пятнадцать минут кто-то из слуг выглядывал из окна, чтобы убедиться: мальчик на месте и с ним все в порядке.
Боже, какими трогательными, милыми, согревающими сердце кажутся сейчас мелкие подробности той жизни, которую он покинул ради нынешней революционной круговерти. Неужели еще возможно такое счастье: он будет выглядывать в окно – пусть и не каждые пятнадцать минут, – чтобы видеть, как резвятся все на той же лужайке его собственные дети.
Желание порвать с Парижем все сильнее овладевало принцем. Событие страшное, но которое в сложившейся ситуации нельзя было назвать неожиданным, окончательно утвердило Луи в мысли покинуть Францию и вернуться в старый родительский дом.
* * *
Весть об аресте Ламбаль ошеломила Шаховскую и Аренбергов. Такое могло случиться с кем угодно, но только не с ней, сторонившейся всяких дворцовых интриг, любой скверны.
– В этом-то ее и беда! – удрученно говорил принц. – Каких только слухов о ней ни выходило из дворца – и все по милости придворных. Она была им вечным укором, презирала их. В отместку о ней сочиняли всяческие небылицы. Газетчики все это подхватывали, расписывали, настраивали Париж против нее. Сколько раз я говорил: «Мари, берегитесь! Люди с трудом верят честному и светлому, а гадостям – сколько угодно». Она только улыбалась в ответ. Упрекала меня за неверие в разум и совесть простого народа. Ах, Мари, Мари...
Усталое, болезненное от тяжелой беременности лицо Елизаветы розовело.
– Луи, надо что-то делать! Ведь ты имеешь влияние, ты знаком со всеми этими... Объясни им.
Луи брал в свои ладони холодные пальцы жены, целовал их:
– Дорогая моя! Знаком! Ты не представляешь, как все изменилось: наши вожди стали недосягаемы, они заняты по горло своими делами. Людей сначала казнят, а месяц спустя выясняется, что они ни в чем не виновны – их оговорили, оболгали.
Варвара Александровна, не пропускавшая ни слова из этого разговора, вдруг сказала:
– Я виделась вчера с одной своей знакомой. Она рассказала, как ее племянница спасла старика отца от гильотины. Когда того уже волокли на помост, девушка, вцепившись в него, кричала: «Поверьте, мы не аристократы! Нет, нет, нет!» И кто-то додумался до изуверской мысли: поднес ей чашку и сказал: «Выпей, если это правда, – там кровь аристократов!» – Княгиня запнулась, словно ей перехватило горло. – Бедная девочка выпила. Да, да, выпила! И все вокруг заулыбались, зааплодировали: «Отпустить ее! Она говорила правду!»
Елизавета побелела, поднесла шарф, накинутый на плечи, ко рту. Ее душили спазмы.
– Бог мой! Зачем я это говорю? Что за безумие! И они вдвоем, подхватив Лизу, повели ее к спальне.
– Прости, Лизонька, мать свою неразумную. Тебе беречься надо, а я язык распустила. Думала самой полегче станет – неделю от этой истории отойти не могу. Сейчас, душенька, потерпи... – И крикнула, горничной: –
Капель, да поскорей!
Успокоив, сколь можно, жену и дождавшись пока она уснет, Аренберг вернулся в гостиную и сказал княгине:
– Мне кажется, надо действовать через герцога Орлеанского. Теперь он господин Эгалите! Вы подумайте, «господин Равенство»! Накоротке с народными вождями: Бурбон в обнимку с революцией – какая картина! Впрочем, это не имеет значения – лишь бы он помог спасти Ламбаль.
...Герцог Филипп Орлеанский принял Аренберга со всей любезностью, но, узнав, в чем дело, досадливо сказал:
– Ах, дорогой Луи, как вы наивны! Чем я могу помочь? Видите, я сам сижу в своем Пале-Рояле на положении арестованного. Мне не доверяют. Для наших с вами, – он многозначительно взглянул на гостя, – друзей в красных колпаках я – брат короля, роялистская ветвь на древе династии, которую для полного спокойствия лучше отсечь.
– Мне кажется, – возразил Аренберг, – вы недооцениваете своего влияния. Вы – единственный из Бурбонов на стороне санкюлотов. Это производит впечатление, поверьте мне! Нынешние вожди, несомненно, ценят ту позицию, которую вы заняли в споре сословий! Да что там – все знают о ваших приязненных отношениях с самим Робеспьером. Жизнь Ламбаль в руках этого человека! Его слово заменяет закон. Напишите ему... Всего несколько слов. Вам это зачтется, ваше высочество.
Герцог буквально подскочил в кресле, оглянулся и громким шепотом сказал:
– Тс-с-с! Вы с ума сошли, милейший! «Ваше высочество»! Запомните, я – гражданин Филипп Эгалите. Все! – И, еще более понизив голос, добавил: – То, что мы сейчас беседуем с глазу на глаз, донеси об этом слуги, тотчас будет объявлено роялистским заговором. У Робеспьера до нас с вами просто не доходят руки. А вы хотите, чтобы я подал свой голос в защиту кого? Подруги королевы. Я еще не сошел с ума.
– Но вы же знаете эту женщину! Во Франции никогда не случилась бы революция, если б у аристократии была такая же совесть, как у Мари, и ее сострадание к обездоленным. – Аренберг подошел к сидевшему за столом герцогу и тихо проговорил ему на ухо: – Всего несколько слов – и Ламбаль будет спасена. Во имя Господа нашего – напишите.
Аренберг пододвинул герцогу чистый лист бумаги, протянул перо.
– Да что с вами, дорогой Луи! – почти взвизгнул герцог. – Вы задались целью упечь меня в застенок? Ни слова о Боге! Вы какой-то странный, право! Как будто не от мира сего. Ну да ладно, вы всегда были мне симпатичны, и от вас, кажется, не отвяжешься. Сядьте, не нависайте надо мною.
Написав первые несколько слов, герцог отложил перо:
– А как сказано! Кто только вознаградит мое красноречие? За пятнадцать – двадцать казненных палач получает луидор. Во сколько же вы оцените, принц, спасение мною одной души? Ха-ха, шучу! Что делать! Мое сердце мягкое, как яблоко. И вы этим пользуетесь.
Герцог снова принялся за письмо. Время от времени он подымал голову:
– Позвольте дать вам совет, Аренберг. Не ввязывайтесь в эту историю. Вы недавно женились. Я слышал, что она русская и очень мила. Не сомневаюсь – у вас хороший вкус. Тем более вам следовало бы держаться подальше от этой революционной кутерьмы. Зачем рисковать? Из-за Ламбаль вас могут объявить роялистом, и никакие ваши антимонархические тирады, о которых знает пол-Европы, не помогут. Подумали бы лучше о вашей молоденькой жене. Вы и ее подвергаете опасности.
– Мы едины в мыслях. Она не менее моего переживает за принцессу. Так случилось, что именно Ламбаль сыграла благую роль в нашем знакомстве. Мы с женой всегда будем помнить об этом.
– Похвально, у новой принцессы Аренберг благородное сердце. Это редко бывает у женщин! Поверьте моему богатому опыту: они жадны и корыстолюбивы. Вы думаете, мой брат погубил Францию? Он слишком глуп для этого. Его супруга упрекала меня, что я как последний барышник стригу купоны с Пале-Рояля. Но это все лучше, чем разворовывать казну на свои побрякушки. Ну вот, кажется, все.
Герцог картинным жестом положил перо на место, ласково взглянул на Аренберга и пододвинул ему бумагу:
– Берите! Вот вам доказательство, что я враг всякой жестокости!
Едва Аренберг вышел из кабинета, хозяин Пале-Рояля, лицо которого стало жестким и напряженным, набросал еще несколько строк и, позвонив .в колокольчик, передал записку тотчас явившемуся слуге.
– Это гражданину Робеспьеру. Он должен получить сию бумагу срочно. Я сказал – срочно!
Герцог Орлеанский оказался предателем в стане Бурбонов. Его популярность среди «третьего сословия», то есть народных масс, была огромна. Накануне взятия Бастилии клокочущие ненавистью к угнетателям парижане проносили по улицам его изображение с криками: «Да здравствует герцог Орлеанский!» Однако на самом деле никто не знает, что именно было на уме герцога: он презирал и чернь, и своих королевских родственников. Каждый год в день казни короля Людовика XVI на его могиле собираются потомки Бурбонов, но никогда никого не приглашают из ветви герцога Орлеанского.
* * *
Максимилиан Робеспьер, невысокий, изящно сложенный, тридцати с небольшим лет, походил на хорошенькую барышню – ему бы в пьесах Бомарше играть. Однако он зарекомендовал себя как человек, пожалуй, самый жестокий из всей революционной верхушки. Авторитет у него был огромный. Если кто-то и мог облегчить участь обреченной принцессы, то только он.
Бегло проглядев бумагу, Робеспьер сказал:
– Меч революционного правосудия не карает невинных! Женщины к тому же бывают опаснее мужчин – они мастерицы скрывать свои истинные мысли и намерения. Гражданка Ламбаль – самое доверенное лицо четы тиранов, короля и королевы. Благоразумно не делать для нее исключения. Таково мое мнение, гражданин Аренберг.
Однако посетитель был настойчив:
– Но я слышал, что недавно отменили смертный приговор сразу нескольким десяткам арестованных женщин.
– Знаю, знаю. Одна из них ждет ребенка. Другие, как было установлено, не совершали преступлений против сограждан. Именно это помогло им избежать наказания, – с важностью произнес Робеспьер.
– Но Ламбаль как раз истинный друг народа, – горячо продолжил Аренберг. – Она презирает придворных, считает их последними бездельниками и дармоедами. Те платят ей ненавистью и распускают порочащие ее слухи. Спросите у простого народа: кто такая Ламбаль? Вам ответят – честный и добрый человек. Революция не может очернить себя убийством этой прекрасной женщины.
Конечно, принцу не следовало произносить этих слов.
Робеспьера, много сил положившего, чтобы гильотина работала бесперебойно и таким образом справедливость восторжествовала, восставший Париж обожествлял и называл «неподкупным»... Что делать – простодушию угнетенных нет предела! Им всегда кажется, что кому-то на самом деле дороги их интересы. Увы, вся история человечества доказывает, что нет более надежного способа к собственному возвышению, нежели с праведным блеском в глазах вывести сограждан на площади с оружием в руках. Французы дорого заплатили за свою доверчивость. Робеспьер тоже просчитался, закончив жизнь на гильотине, куда отправил многих людей.
– А вы сентиментальны, гражданин Аренберг, – будто о чем-то размышляя, проговорил Робеспьер. – Революция вообще не может себя очернить – имейте это в виду. Одним словом, все решит суд, справедливый народный суд. И хватит об этом!
Когда Аренберг вышел, Робеспьер вынул из кармана черного сюртука записку, полученную из Пале-Рояля от герцога Орлеанского: «Ламбаль – это источник вечной смуты в нашей революционной столице. С ней лучше быстрее покончить. Преданный вам гражданин Филипп Эгалите».
Маленький клочок бумаги был смят и полетел в едва тлевший камин.
...На суде председатель городской коммуны после череды вопросов сказал арестованной гражданке Ламбаль:
– Присягните немедленно свободе и равенству, а также поклянитесь, что вы ненавидите короля и королеву.
– Я охотно присягну первому, но не могу поклясться в последнем – это против моей совести.
Посовещавшись, судьи произнесли:
– Наше решение – освободить принцессу.
Это была условная фраза, означавшая смертный приговор.
Тем временем по Парижу распустили слух, будто Ламбаль участвовала в дворцовом заговоре с целью возвращения на трон короля и расправы с взбунтовавшейся беднотой. Разумеется, жаждавшие мести парижане поверили во все эти россказни. Толпа, собравшаяся у зала суда, требовала передать «Ламбальшу» в их руки.
Этого как раз и хотела революционная власть. Суд народа! Разве он может быть несправедливым? Ведь «трудящиеся массы» никогда не ошибаются!
«Из зала суда, – писал очевидец, – вышла небольшого роста, одетая в белое платье женщина, которую палачи, вооруженные разным оружием, немилосердно били».
Крестный путь принцессы Марии-Терезы де Ламбаль начался.
О принцессе Ламбаль написаны книги. И спустя столетие ее образ волновал воображение художников и поэтов, причем не только французов.
Лауреат Нобелевской премии по литературе 1906 года итальянский поэт Кардуччи посвятил ей прекрасный сонет.
Ручьи печалятся, и внятен вздох глубокий
В летящих из-за гор Савойи ветерках.
Железа, ярости теперь настали сроки:
Маркиза де Ламбаль простерта на камнях.
Да, в золоте кудрей, что льются, как потоки,
Она, раздетая, повержена во прах;
И тело теплое цирюльник мнет жестокий
Рукой кровавою, забыв недавний страх.
«Какая белая! – бормочет в диком гневе. –
Не шея – лилия! А щечки – нам на горе!
С гвоздикой сходен рот – под стать чистейшей деве».
Без упоминания изуверской расправы над беззащитной женщиной едва ли обошелся какой-либо и научный труд, посвященный Французской революции. Патологическая жестокость этого самосуда осталась примером того, какие омерзительные, нечеловеческие инстинкты способна обнаружить толпа, почувствовав свою полную вседозволенность. И не важно, на каких широтах эта толпа беснуется. Недаром Пушкин, которому советская пропаганда настойчиво и бесполезно приписывала революционные взгляды, писал о русском бунте как «о бессмысленном и беспощадном».
А ведь Ламбаль, в сущности, – лишь одна из тысяч жертв «бессмысленной и беспощадной» ярости толпы.
...Итак, конец принцессы был предрешен. Но даже смерть на виселице или под ножом гильотины выглядела бы истинным благодеянием по сравнению с тем, что пришлось выдержать этой женщине, пока смерть не похитила ее из рук мучителей. Воистину, всякое сравнение их с дикими зверями, самыми кровожадными, можно считать оскорблением братьев наших меньших. Но помнить о расправе над Ламбаль следует хотя бы для того, чтобы иметь представление о том, во что в иных случаях может превратиться существо разумное и, как говорят, божественное по своей природе.
...Ламбаль вывели из зала суда. У дверей, возбужденно жестикулируя и перекрикивая друг друга, стояли мужчины и женщины. Они ждали появления принцессы, чтобы вырвать ее из рук стражи, которая тотчас пала под ударами ножей и пик. Осужденная оказалась в руках убийц, дождавшихся своего часа.
Все попытки Аренберга вырвать Мари Ламбаль из рук осатаневших от крови санкюлотов не увенчались успехом. На старинной гравюре изображено начало крестного пути беззащитной женщины, отданной на растерзание мучителям, среди которых нетрудно заметить и представительниц прекрасного пола. Кричит испуганный жутким зрелищем ребенок, и даже пес, испуганно оглядываясь на людское безумство, уходит прочь.
Автор знаменитой книги «Картины Парижа» Мерсье, не замеченный в симпатиях к аристократии, повинной, по его мнению, во многих общественных язвах, тем не менее не нашел никакого оправдания этому «столь же гнусному, сколь и бесполезному подвигу сентябрьской резни». Зверь почуял запах крови, и его ничто уже не могло остановить. Правда, кто-то пытался помешать самосуду и, взывая к милосердию, хотел пробиться ближе к несчастной, которой остервеневшие женщины уже наносили удары.
С заломленными назад руками, Ламбаль могла лишь прикрыть от ужаса глаза, увидев, как неведомых ей защитников толпа забила насмерть. Настал ее черед.
«Некий Шарла, парикмахерский подмастерье с улицы Святого Павла, ставший барабанщиком милицейского батальона, вздумал сорвать с нее чепчик концом сабли, – описывал первый акт этой драмы секретарь Комитета общественной безопасности. – Опьяневший от вина и крови, он попал ей повыше глаза, кровь брызнула ручьем, и ее длинные волосы рассыпались по плечам. Два человека подхватили принцессу под руки и потащили по валявшимся тут же трупам ее защитников. Спотыкаясь на каждом шагу, она силилась сжимать ноги, чтобы не упасть в непристойной позе».
Граф Ферзен спустя две недели после гибели принцессы сообщал в частном письме:
«Перо не в силах описать подробности казни мадам де Ламбаль. Ее терзали жутким образом в течение восьми часов. Вырвав ей грудь и зубы, ее старательно приводили в сознание, оказывая всяческую помощь, и все для того, чтобы она могла «лучше почувствовать смерть».