![](/files/books/160/oblozhka-knigi-sofya-kovalevskaya-191086.jpg)
Текст книги "Софья Ковалевская"
Автор книги: Любовь Воронцова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)
ОБРАЗЫ РОДИНЫ
К началу осеннего семестра в университете Софья Васильевна вернулась в Стокгольм в тяжелом душевном состоянии. Работала она с какой-то отчаянной решимостью, заканчивая свое дополнительное исследование о движении твердого тела. Ей надо было успеть представить его на конкурс. За эту работу Ковалевской была присуждена Шведской академией наук премия короля Оскара II в тысячу пятьсот крон.
Успех не радовал ее. Не успев по-настоящему отдохнуть, полечиться, она опять надорвала здоровье.
В таком состоянии Софья Васильевна не могла заниматься математикой и обратилась к литературе. Она отдала «Воспоминания детства» перевести на шведский язык, прочитала их в литературном кружке «Нья Идун»[16]16
Идун – скандинавская мифологическая богиня, хранительница золотых яблок юности, благодаря которым боги не стареют.
[Закрыть], и встретила единодушное одобрение. Но стокгольмские друзья не советовали издавать воспоминания от первого лица: «Здешнее общество найдет неприличным, что молодая женщина столь откровенно рассказывает об интимной жизни своих родителей». О, этот самодовольный, непогрешимый господин директор Пальме! Это всемогущее «общественное мнение»… Софья Васильевна вынуждена была последовать совету друзей и издать воспоминания как повесть «Сестры Раевские».
Книга принесла Ковалевской славу писательницы. Героиня повести Таня Раевская стала любимым литературным образом шведских читателей. Повесть была перепечатана почти во всех европейских странах и вызвала восторженный отзыв критики, как одно из лучших произведений, рисующих дворянско-помещичий быт России пятидесятых-шестидесятых годов XIX столетия. Ковалевской писали незнакомые люди – читатели, благодарили за повесть и просили продолжить воспоминания.
Но ей хотелось, чтобы «Воспоминания детства» прочитали русские в России. Она послала рукопись двоюродному брату Н. Г. Чернышевского академику А. Н. Пыпину для журнала «Вестник Европы». Пыпин вскоре сообщил, что воспоминания понравились издателю журнала историку M. M. Стасюлевичу и будут опубликованы.
В это же время, когда печатались в Швеции «Сестры Раевские», Софья Васильевна предприняла еще одну совместную работу с Анной-Шарлоттой. Из последней поездки в Россию она привезла найденную в квартире Анны Васильевны рукопись драмы. Пьеса Анюты произвела впечатление произведения очень талантливого. Но весь колорит ее, все ее глубоко грустное настроение были настолько «русские», что подруги решили приспособить драму к шведскому пониманию. Софье Васильевне очень хотелось, издав хотя бы таким образом пьесу сестры, поставить «духовный памятник» той, чьи богатые дарования были загублены тяжкой жизнью преследуемой революционерки.
Ковалевская сама составила план драмы, написала весь первый акт и продиктовала остальные. Пьеса получила название «До смерти и после смерти» («Ante mortem, post mortem»). В кружке «Нья Идун» ее нашли слишком мрачной и предрекали непременный провал. Ни один стокгольмский театр не принял драму. Пьесу Анны Васильевны Жаклар поставили только датчане в Копенгагене.
После этой неудачи Софья Васильевна еще больше ушла в себя, уединилась, стала избегать знакомых. Она думала о судьбах людей, которых знала в дни юности, о России. Единственным человеком в Стокгольме, с которым делилась Ковалевская мыслями, была Эллен Кей. Ей открывала Софья Васильевна свои литературные замыслы. Занятия литературой отвлекали от скорбных дум, давали успокоение нервам и мозгу, словно бы переносили на родину, окружали милым воздухом. За душной, давящей пеленой филистерского бытия стокгольмского «общества» она видела мысленным взором немеркнущий свет далеких лет молодой революционной России. Как факелы в ночи, пылали, озаряя дорогу свободы, юные, чистые сердца жертв царского произвола. Софья Васильевна собиралась написать большой роман «Vae victis!» («Горе побежденным!»), показав бурный весенний разлив революционной России шестидесятых-семидесятых годов, незабвенную пору великого подъема, которая навсегда осталась для нее самым светлым временем. Миогие из тех замечательных самоотверженных юношей и девушек, которых она знала, погибли в тюрьмах, в ссылке, на каторге. Она хотела воздать им славу. Они олицетворяли Россию, родину.
Переделав введение к «Vae victis!», Софья Васильевна отдала его перевести с русского на шведский язык и напечатала в стокгольмском журнале «Норден». А память воскрешала все новые картины заветного прошлого, выводила из подернутого пеленой забвения героические образы юных борцов за свободу и справедливость. Припомнились нашумевшие на весь мир судебные процессы над народниками – «50», «193», проведенные вскоре после возвращения Ковалевской в Россию из Берлина. Свыше двух тысяч пропагандистов, виновных только в том, что они «ходили в народ», собрали царские прислужники в тюрьмы Петербурга. Среди арестованных было много друзей Ковалевских, родственников Софьи Васильевны, между ними – двоюродная сестра, когда-то начинавшая в Гейдельберге заниматься математикой и покинувшая науку для революционной работы, Наташа Армфельд. Софья Васильевна собирала деньги по подписным листам для семей арестованных, хлопотала у адвокатов, приятелей – присяжных поверенных Спасовича, Ольхина. Через Достоевского и А. Кони добилась разрешения на брак Веры Гончаровой, племянницы А. С. Пушкина, с заключенным Павловским, которому угрожало тяжелое наказание. Многие девушки-революционерки вступали в брак с незнакомыми им людьми, чтобы облегчить их участь, так как женатым смягчали условия каторги.
О них, жертвах царской злобы, должна написать Ковалевская – она знала их, она видела их, измученных, но сильных духом, на процессах. Она видела и знала тех, кто судил этих «преступниц» и «преступников», похожих скорее на первых христианских мучеников, брошенных на растерзание зверям.
И она начала писать историю Веры Гончаровой, повесть «Нигилистка», изданную в Швеции под названием «Вера Воронцова». Она дала яркую картину суда, как бы в ответ на грязь и клевету, которых не жалели жандармы для революционеров. С убийственным сарказмом описывала она судей – впавших в детство сенаторов, на чьей груди орденов больше, чем волос на голове, карьеристов-прокуроров с их беспардонно-гнусным, оглушительным красноречием; зрителей – представителей высшего общества, потерявших способность чему-нибудь удивляться и проникших в зал суда из любопытства, как на пикантное зрелище. Но даже этих дам и господ потрясли ум, энтузиазм и нравственная красота подсудимых, во имя высокой идеи отказавшихся от обеспеченной жизни. Забыв о привитой воспитанием чопорной сдержанности, светские барыни неистово аплодировали «этим отвратительным нигилистам», которые вдруг предстали в ореоле святости, чистоты, героизма.
В полном оцепенении слушали они последнее слово рабочего Петра Алексеева, неожиданно для них оказавшегося человеком интеллигентным, и Софьи Бардиной – маленькой, с глубоко сидящими умными глазами и строгим ртом двадцатидвухлетней девушки. Недавняя цюрихская студентка, товарищ Натальи Армфельд по московской революционной группе, Софья Бардина бросала фразу за фразой, как камни.
– …Собственности я никогда не отрицала, – говорила она. – Напротив, я осмеливаюсь даже думать, что я защищаю собственность, ибо я признаю, что каждый человек имеет право на собственность, обеспеченную его личным производственным трудом, и что каждый человек должен быть полным хозяином своего труда и его продуктов… Преследуйте нас, – с гневом и презрением закончила Софья Бардина свое выступление, – за вами пока материальная сила, господа, но за нами сила нравственная, сила исторического прогресса, сила идеи, а идеи, увы, на штыки не улавливаются!
Ее приговорили к каторжным работам – через пять лет отважная девушка бежала из Сибири, работала нелегально в России, а затем перебралась в Швейцарию. Тюрьмы довели ее до неизлечимой болезни, превращавшей деятельного человека в беспомощного инвалида. Жить вне революционной борьбы Софья Бардина не смогла и покончила с собой.
Никогда не забывала Ковалевская этих людей – жертв тупого ожесточения царских приспешников. Отговаривая Марию Янковскую, за которой охотилась русская охранка, от одной ненужно рискованной нелегальной поездки в Россию, Софья Васильевна писала ей: «…Я не могу хладнокровно представить себе тебя, такую нервную, полную жизни, где-нибудь в глубине русской тюрьмы, осужденной на много лет изгнания в Сибирь, – одним словом, подверженной мучениям медленной и неизбежной смерти, ожидающей политических преступников в России. Эта смерть хуже смерти на виселице, так как она гораздо мучительнее, а надежда на бегство, в сущности, минимальная».
И, отвечая настоятельной потребности сердца, Софья Васильевна задумала возложить венок на самую дорогую среди множества могил – на могилу Н. Г. Чернышевского, написав повесть «Нигилист».
«…Теперь я заканчиваю еще одну новеллу, – сообщала она Марии Янковской, – которая, надеюсь, заинтересует тебя. Путеводной нитью ее является история Чернышевского, но я изменила фамилии для большей свободы в подробностях, а также и потому, что мне хотелось написать ее так, чтобы и филистеры читали ее с волнением и интересом. Я окончу ее через несколько дней, и если ты пожелаешь перевести ее на французский язык, то я пришлю тебе рукопись».
С нескрываемой преданностью показала Софья Васильевна под именем Михаила Гавриловича Чернова – Н. Г. Чернышевского – обаятельный облик, благородство, глубокий ум и большое литературное искусство вождя революционных демократов.
«…Вообще в те редкие случаи, когда Михаил Гаврилович вступал в разговор, – писала Ковалевская, – он тотчас овладевал всей беседой и подчинял себе всех слушателей. Красноречие у него было какое-то особенное, совсем не цветистое: он никогда не искал фраз, слов, и доводы являлись сразу и становились в ряды, как хорошо дисциплинированные солдаты, причем у слушателей обыкновенно являлось приятное самообольщение, что мысль Михаила Гавриловича стала им ясна сама собой, прежде чем он успел ее развить. Несмотря на обычную сдержанность Чернова, молодежь его обожала, и личное его влияние равнялось почти влиянию его журнальных статей».
Ковалевская запомнила рассказы о Чернышевском его двоюродных брата и сестры – А. Н. Пыпина и П. Н. Фандер Флит, жены – Ольги Сократовны, сыновей – Михаила и Александра, доктора П. И. Бокова и других. По этим воспоминаниям она смогла восстановить атмосферу, царившую в «Современнике».
«…Разговор в кабинете, – рассказывала она об одном из очередных собраний в редакции, – был очень оживленный, и, как следовало ожидать, предмет беседы составлял новорожденный, в честь которого собрались сегодня: новая книжка журнала. Все присутствовавшие уже успели просмотреть ее, и все были согласны, что этот номер по составу своему был даже удачнее прежних». Ковалевская описывает содержание литературного отдела: первая глава повести Слепцова казалась, по ее словам, выхваченной прямо из современной жизни; новая поэма Некрасова так и забирала за живое. Даже переводная часть, и та была интересна: печатался новый роман Шпильгагена «От мрака к свету», способный задеть в душе русского читателя живые струны. Но не в литературном отделе, однако, была главная сила: интерес был весь сосредоточен на внутреннем обозрении.
«И вот тут-то Чернов превзошел себя. Его статья «Логика истории» – это такая прелесть, такая гениальная вещь, равной которой давно не появлялось у нас в России. Да, она расшевелит умы, заставит людей подумать и помыслить!» – восклицает автор повести. И описывает Чернышевского-литератора. С восторженным удивлением Ковалевская говорит о его способности все сказать: коснуться самых жгучих современных вопросов, высказать все, что лежит на сердце у молодежи, доказать не только законность ее надежд и ожиданий, но и неизбежность их существования; и сказать все это так, что цензура ни к чему и придраться не может. «А статья, – пишет Ковалевская, – по-видимому, не что иное, как панегирик правительственным мерам: она вся пересыпана восхвалением царя. Чернов все время имеет вид, как будто он говорит не свои слова, а только развивает царскую мысль, только поясняет смысл и значение недавнего переворота – эмансипации крестьян – и показывает последствия, долженствующие проистечь из него неизбежно, неотвратимо, в силу неопровержимой исторической логики. После всякого существенного, внезапного переворота в судьбе народа status quo немыслимо. Должно произойти одно из двух: либо силы, вызвавшие переворот, продолжают действовать, и тогда одна реформа неизбежно влечет за собой другую, либо наступает ретроградное движение, реакция. Но эта последняя может быть вызвана лишь противной партией, а не тем правительством, которое само произвело переворот этот и должно неизбежно стремиться и к развитию всех последствий. Уничтожить, затормозить можно только путем новой революции. И вот на основании этих логических доводов Чернов развивал картину будущей России: полная автономия Польши и Финляндии, земля в руках народа и русский народ, свободно высказывающий свою волю и беседующий с царем при посредстве земских соборов. Вот что увидит Россия в день своего тысячелетия, которое она через два года собирается праздновать».
Ковалевская описала в «Нигилисте» первых цюрихских студенток – Суслову, Яковлеву, Корсини, сподвижников Чернышевского – Добролюбова и Слепцова, поэта Некрасова, брата М. Янковской – А. Залеского. Для характеристики каждого нашла она идущие от сердца слова, обнаруживая свое преклонение перед великим подвигом революционных демократов. Единственный, кого не смогла она понять и «принять», был Н. А. Некрасов. В обрисовке его образа она повторила все, что говорили о нем недруги из либеральной партии. Отдав должное огромной силе воздействия стихов Некрасова, Ковалевская со свойственным ей ригоризмом не прощала великому поэту ни действительных, ни измышленных его врагами личных ошибок и недостатков.
Но она так и не окончила повести «Нигилист». Эллен Кей по памяти записала содержание заключительной главы, как рассказала ей Ковалевская. В этой главе, как и в предшествовавших, также изменены имена, факты, смещено время подлинных событий. «Чернышевский вышел из своей неизвестности, – передает Эллен Кей замысел Ковалевской, – стал внезапно знаменитым в кругах молодежи, благодаря своему социальному роману «Что делать?». На веселой пирушке его приветствовали как надежду и вождя молодежи, и он вернулся в маленькую мансарду, где жил со своей молодой женой.
Она спит, когда он возвращается домой. Он подходит к окну и смотрит вниз, на спящий Петербург, где еще мерцают огни. Он про себя говорит с громадным городом – приютом насилия, бедности, несправедливости и угнетения. Но он завоюет его; он вольет в него свой дух, постепенно все начнут думать его мыслями, как это делала молодежь. Ему вспомнилась молодая одухотворенная девушка, симпатия которой так же горячо неслась к нему. Чернышевский начинает мечтать, но отрывается от мечтаний, идет поцеловать жену, чтобы таким образом разбудить ее и сообщить о своем триумфе. В этот момент раздается резкий стук в дверь. Он открывает – и оказывается перед жандармами, которые пришли арестовать его».
При жизни Ковалевской «Нигилист» не был напечатан, а «Нигилистку» царская цензура не позволяла ни издавать, ни ввозить в Россию из-за границы. На протяжении долгих лет повесть «Нигилистка» была предметом обсуждений в цензурном комитете, кончавшихся неизменными резолюциями – «запретить».
Кроме этих повестей, Софья Васильевна собиралась переделать свое первое литературное произведение – «Приват-доцент», не найденное до сих пор. Она говорила Анне-Шарлотте:
– Я думаю, что если я его совершенно переработаю, то смогу сделать нечто замечательное. И каким великолепным случаем это может быть для проповеди социализма! Или же, во всяком случае, для того, чтобы развивать тезис, что демократическое, но не социалистическое государство представляет величайший ужас, какой только может быть…
С чем бы ни сталкивалась Софья Васильевна, все напоминало ей о России, все возвращало ее мысли к родной земле.
«КРЕСТЬЯНСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ»
По приглашению ректора высшей народной школы Александра Холмберга Ковалевская приехала однажды посмотреть необыкновенное для русского человека явление – «крестьянский университет» в деревне.
С. маленьким чемоданчиком в руках появилась она ранним утром на Стокгольмском вокзале, возбужденная мыслью о путешествии, ярким солнцем, расцветившим стеклянную крышу дебаркадера тысячами крохотных радуг, невольно улыбаясь, разглядывая предотъездную суету, приветливые лица многочисленных провожающих. Нигде не встречала она так укоренившегося обыкновения провожать отъезжающих по железной дороге всеми чадами и домочадцами, друзьями и знакомыми.
Начались двухнедельные каникулы, и в глубь страны отливали массы школьников, студентов, чиновников, литераторов. Заметнее всех были члены парламента – крупные землевладельцы и крестьяне. Не раз приходилось Ковалевской слышать в риксдаге и видеть в газетах и журналах портреты наиболее выдающихся депутатов. В одном из вагонов третьего класса она заметила группу худых, костлявых, со скуластыми лицами далекарлийских крестьян в длинных коричневых, из домотканого сукна кафтанах, с клетчатыми бумажными платками на шее. А среди них – сухопарого старика с пискливым голосом. Она узнала Лисс-Улофа-Ларсона – личность настолько популярную, что школьники даже сложили о нем песню.
Один из богатейших крестьян Далекарлии, землевладелец и обладатель капитала миллиона в полтора крон, он не любил болтать о своем богатстве; сыновьям образования не дал, кроме обязательного тогда трехклассного; одевался и заставлял всех в семье носить платье из домотканой материи, есть простую пищу и работать не покладая рук наравне с батраками.
Сам Ларсон учился тоже недолго, но природный ум, крестьянская смекалка превращали его выступления в риксдаге чуть ли не в чрезвычайное событие. Сила его – в умении «считать копейку», когда дело касалось государственного бюджета. В эти обсуждения он вносил грошовую бережливость мужика-скряги, немилосердно торговался со всеми, кто просил денег на дороги, школы, науку, торговался из убеждения, что «с казны всяк готов лишнее сорвать».
Ковалевской забавно было видеть, как за этим сухоньким, упрямым старичонкой ухаживали важные сановники, профессора, доказывая ему значение их замыслов.
На станции, где сошла Софья Васильевна, ее поджидал молодой крестьянский парень со светлыми волосами и такими лазоревыми глазами, каких Ковалевская нигде, кроме Швеции, не встречала. С широкой улыбкой юноша подал гостье большую с мозолями руку: когда учащиеся крестьянского университета узнали о намерении женщины-профессора посетить их, они жребием решали, кому достанется честь ее встретить.
Лошади тащили тарантас по проселочной дороге среди невысоких сосновых и еловых деревьев, между которыми иногда, напоминая родину, белели стволы березок и красные – в пушистых шишечках – вербы. Иногда подступала к дороге скала, облепленная лишайниками и папоротником. Попадались среди леса пахотные участки с избой под ярко-красной крышей в центре усадьбы. И эти дворы, раскинутые на большом расстоянии один от другого, придавали особое своеобразие ландшафту, а земля, на вид тощая и скупая, говорила о том, что человеку здесь надо очень упорно бороться, чтобы вырвать у нее какое-то благо. Как же могли зародиться высшие школы для крестьян в такой обделенной богом стране?
В серых сумерках перед Ковалевской возникло массивное каменное здание, окруженное большим садом. На крыльце ее ждали: ректор – доктор философии Лундского университета, писатель, педагог Александр Холмберг, его жена-писательница, хорошенькая, белокурая, розоволицая женщина с чистыми голубыми глазами, сестра известного поэта Бота, и несколько девушек-родственниц, которые, по обычаю, достигнув совершеннолетия, приехали на год-два приучаться хозяйничать.
После ужина, когда гостью привели в гостиную, раздался стук в дверь. В комнату вошло человек десять молодых крестьян. По приглашению хозяйки они уселись за общий стол.
– Так у нас заведено, – объяснил Ковалевской ректор. – Часть учеников проводит вечера с нами. Всем не вместиться здесь, поэтому они чередуются между собой. Иногда мы беседуем о том, о сем, иногда я читаю вслух, а иногда занимаемся музыкой. Все они учатся пению у учителя, жена моя аккомпанирует им на фортепьяно, так что подчас из хороших голосов составляются даже квартеты. Ну, а остальные развлекаются гимнастикой, борьбой.
Со двора и в самом деле доносились крики, смех, топанье десятков ног.
Холмберг рассказал Софье Васильевне, что первую высшую народную школу для крестьян основал в Дании теолог и философ Грундвиг из чисто религиозных побуждений. Он говорил, что человек необразованный не может быть сознательным христианином, что должны существовать такие заведения, куда бы мог обратиться юноша из простонародья в момент, когда он в состоянии выработать мировоззрение, когда наиболее восприимчив к новым впечатлениям.
Школа Грундвига имела успех, нашла последователей. Скоро на создание подобных школ стали смотреть как на род христианского подвига. Число их увеличилось на пожертвования богатых лиц. Многие выдающиеся научные деятели отказались от ученой карьеры для места учителя высшей школы.
Со временем, под давлением жизни, теологический характер школ заметно ослабел. В программу преподавания наряду с историей были введены математика, естественные науки и другие полезные предметы.
В Швеции высшие народные школы открывали не на частные, а на государственные средства,(так как крестьянская партия в парламенте включила их строительство в свою программу.
– У нас в Швеции крестьяне далеко не так богаты, как в других странах, например, во Франции, – говорил Холмберг внимательно слушавшей его рассказ Ковалевской. – Исключая южную часть, земля всюду требует затраты большого труда. Но зимой у крестьян остается досуг. Крестьянские университеты, не отрывая человека от земли, не вырабатывая из него специалиста, должны пробуждать в нем сознание, давать общее понятие о накопленных человечеством сокровищах науки и искусств, приобщать к умственным наслаждениям, доступным интеллигентному слою общества.
– Но ректор и учителя должны себя полностью посвятить этому делу? – заметила Ковалевская, вспоминая юношей и девушек, стремившихся работать в деревнях России.
– Да! – воскликнул Холмберг. – От ректора зависит очень многое. Вот скоро пятнадцать лет, как мы с женой сосредоточили на школе все наши заботы и помышления.
– Мужу предлагали более выгодные места, – добавила госпожа Холмберг. – Он отказался и от научной и от литературной карьеры, и никогда еще нам не пришлось об этом пожалеть, так как никакая деятельность не дала бы ему, вероятно, такого удовлетворения, как эта.
В следующие дни Софья Васильевна присутствовала на уроках, беседовала с учениками, входила во все мелочи их быта, занятий, игр и развлечений.
На уроке истории, который вел Холмберг, она даже позавидовала: вряд ли какому-нибудь профессору удавалось так наэлектризовать свою аудиторию!
В воскресенье, когда занятий в школе не бывает, Ковалевская с супругами Холмберг посетила несколько семей окрестных крестьян и фермеров, терпеливо выпивая в каждом доме традиционную чашку кофе с черствыми бисквитиками, дожидающимися гостей по нескольку месяцев.
С грустью сравнивая с русскими избами, разглядывала она двухэтажные дома, состоящие из пяти комнат, убранных скромно, но содержащихся очень чисто. Правда, не нашла она здесь кустарных вещей: городские торговцы выудили их у крестьян как «рухлядь», обменяв на фабричные безвкусные побрякушки. Но ее поразило ужасающее отношение крестьян, владеющих пусть даже буквально жалким лоскутком земли, к совершенно безземельным торпаре – поденщикам, испольщикам, ремесленникам. Пожалуй, ни одна титулованная девушка так высокомерно не относилась бы к незнатному человеку, как относились крестьянки к труженикам-торпаре.
С облегчением перевела Софья Васильевна дыхание, вернувшись в школу, где терпеливым воспитанием уничтожали или смягчали даже такую отвратительную рознь среди учащихся.
«Лежа в эту ночь в постели, я долго не могла заснуть: все вертелись у меня в голове мысли о далекой родине, – так заканчивала Ковалевская свой очерк для русского журнала «Северный вестник» о трех днях в крестьянском университете в Швеции. – Думалось мне: придется ли мне когда-нибудь в жизни в какой-нибудь заброшенной, глухой русской деревушке рассказывать кучке русских молодых крестьян о Швеции, как я рассказывала сегодня шведам о России…»