Текст книги "Софья Ковалевская"
Автор книги: Любовь Воронцова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
АННА-ШАРЛОТТА
Софья Васильевна встретилась с сестрой Миттаг-Леффлера на следующий день по приезде в Стокгольм. Они давно, по рассказам профессора, с симпатией относились друг к другу, были готовы к дружбе. Может быть, с большим нетерпением стремилась к этому Ковалевская. У нее, уже осознавшей свои силы в науке, писательский дар все еще вызывал смиренное преклонение. Анна-Шарлотта несколько побаивалась ученой-женщины, как человека, парящего в недоступной ей сфере абстрактного мышления.
Когда шведка осторожно открыла дверь в библиотеку, Ковалевская, перелистывая книгу, стояла у окна. На широком, освещенном солнцем стекле, как нарисованные тушью, темнели ее четкий профиль, волны коротких вьющихся волос, тонкая фигурка в гладком черном платье.
Быстро обернувшись, Ковалевская пошла навстречу Анне-Шарлотте с протянутыми руками. Ее глаза лихорадочно блестели, но заговорила она о самых будничных вещах, пожаловалась на простуду.
Писательница почувствовала даже некоторое разочарование: «Странно, почему брат находит ее необыкновенной?» – и предложила проводить Ковалевскую к врачу.
Они вышли на улицу, перебрасываясь незначительными фразами. Анна-Шарлотта не заметила, как случилось, что, не успев дойти до квартиры врача, она рассказала Ковалевской содержание задуманной ею драмы «Каким образом делаешь добро», план которой был ей самой неясен.
Начала Анна-Шарлотта рассказывать неуверенно, ощупью, пытаясь объяснять неопределившуюся тему. Но Софья Васильевна так быстро и так горячо прониклась ее мыслями, с такой симпатией одобряла и объясняла якобы высказанные ею идеи, что мягкая, податливая шведка увидела вдруг свою драму глазами Ковалевской.
Близость, впрочем, пришла потом, а в эту встречу молодые женщины только приглядывались друг к другу. Софья Васильевна могла судить о чем-либо, лишь зная хорошо предмет. Ей надо было прочитать произведения Анны-Шарлотты, прежде чем составить о ней мнение.
Дружба этих женщин доставляла много удовольствия стокгольмскому обществу, настолько разны и каждая по-своему необычайно интересны были обе подруги. Анна-Шарлотта, высокая, сильная, со светлыми курчавыми волосами и кроткими голубыми глазами, казалась удивительно спокойной и уравновешенной рядом с маленькой, порывистой русской. Ее внешность обращала на себя общее внимание, но она не была такой прекрасной собеседницей, как Ковалевская.
Софья Васильевна любила спорить во имя спора, нередко сама придумывала для себя возражения, чтобы опровергнуть их. Анна-Шарлотта строго держалась темы беседы, а если ей приходилось отстаивать свою мысль, она делала это со спокойствием, выше всего ценимым Софьей Васильевной в новом друге.
– Есть люди, которые, как Анна-Шарлотта, одним своим присутствием в комнате разливают покой, вносят гармонию, производят впечатление свежести и спокойствия мрамора или мягкости бархата, – говорила она.
На вечерах Анна-Шарлотта больше сама слушала, а если говорила, то всегда старалась давать точные определения. А когда вступала в беседу Софья Васильевна, «Микеланджело разговора», как ее называли, гости умолкали. Все происходило так, как рассказывала Анна-Шарлотта, все могло происходить так, как рассказывала Софья Васильевна, и все было гораздо интереснее, чем в действительности.
Ни одна из способностей Софьи Васильевны не вызывала такого удивления и восторга, как ее психологическая проницательность, ее умение по жесту, интонации угадать характер и судьбу человека. Пришлось ей ехать как-то в поезде с одной женщиной. Ковалевская заговорила со спутницей, расспрашивала ее о планах, а затем сказала:
– Вы, наверное, будете иметь успех. В жизни каждого человека наступает решительный момент, когда вся дальнейшая судьба его зависит от того, пойдет ли он по тому пути, по которому должен идти, или нет. Кто пропустит этот момент, тот губит всю свою дальнейшую жизнь. Вы же принадлежите к числу людей, которые умеют выбрать настоящую дорогу.
– Но как же вы можете знать все это обо мне? – удивилась спутница.
– Я увидела, как вы на станции расставались с вашей матерью, – ответила Ковалевская. – Вы смеялись, прощаясь с ней, а когда поезд тронулся, вы заплакали. Я сразу увидела, что у вас есть и сердце и мужество. А такие люди сумеют в нужное время выбрать истинный путь.
Как-то Анна-Шарлотта произнесла фразу из книги одного датского писателя: «Нужна гениальность, чтобы любить».
Присутствовавшие при этом молодые поэты поняли мысль так, что только гении могут любить. Ковалевская долго не могла заставить их правильно понять это выражение.
Когда они ушли, Софья Васильевна воскликнула:
– Нет, право, невероятно, до какой степени могут быть глупы даже самые даровитые люди, когда дело идет о любви! Эти молодые люди рассуждают и пишут книги о ней, а не понимают, что некоторые люди обладают гением в любви, как обладают гением в музыке или в механике, и для гениев любви любовь превращается в дело жизни, тогда как для других она только один из эпизодов. И обычно бывает – так, что гений любви влюбляется в идиота любви, и это составляет одну из самых запутанных загадок жизни. А юноши даже не заметили этого. Но если существует область, в которой самая глупая женщина умнее самого умного мужчины, так это область любви.
Анна-Шарлотта Леффлер, улыбаясь, слушала пылкую тираду. Наконец Софья Васильевна догадалась, что подруга намеренно вовлекла ее в спор.
– О коварная Анна-Шарлотта! Ты бросила перчатку, а предоставила одной мне выпутываться из беды?!
Леффлер, как и многие другие, не любила прерывать остроумную, образную речь Ковалевской.
Однажды, гуляя пешком по лесу в погожий морозный день, Анна-Шарлотта заговорила о красоте зимы, которая нравилась ей больше лета. Софья Васильевна окинула долгим взглядом прямую высокую фигуру подруги, ее румяное с полуоткрытым ртом и сияющими глазами лицо.
– Ты сама и твои произведения, – сказала она, – похожи на этот ясный, мягкий, морозный день. Но явится любовь, которой ты так боишься, и заставит растаять снег.
– Весьма возможно, – ответила Анна-Шарлотта. – Никто не может предвидеть своей судьбы. Знаю одно: если я и боюсь любви, то только потому, что стоит ей вторгнуться в мою жизнь, и она обратится во всевластную и, быть может, всесокрушающую силу.
Леффлер легко поддавалась влияниям, воспринимала чужие мнения и взгляды.
– Я боюсь людей, – говорила она, – которые имеют глубокие убеждения, противоположные моим. Я похожа на воск, и всякое сильное убеждение оставляет на мне свой отпечаток. К счастью для меня, сильных убеждений на свете очень мало…
Живя постоянно в обществе Софьи Васильевны, Анна-Шарлотта всецело подпала под ее влияние и в своих произведениях отражала взгляды Ковалевской. Ковалевская говорила, что, будь она рядом, Анна-Шарлотта не написала бы драму «Истинная женщина».
– Мне просто противна твоя «истинная женщина», которая вступила в борьбу с мужем, чтобы сохранить для матери остатки своего состояния, – укоряла она подругу. – Да понимаешь ли ты, что женщина, отдавшая себя любимому человеку, никогда не задумается пожертвовать для него всем своим состоянием до последнего эре!
При этих словах горькие складки вокруг ее рта проступили резче, сумрачные тени приглушили неистовый блеск огромных, чуть косящих глаз. Она-то не задумалась отдать Владимиру Онуфриевичу не только свое состояние!
В «Летней идиллии» Леффлер заставила вступившую в брак с горячо любимым человеком женщину покинуть мужа, так как она не смогла совместить обязанности матери, хозяйки, помощницы в делах мужа со своим призванием. И в повести «Алия» героиня отказывается от личного счастья, видя, что ее самостоятельность не привлекает, а отталкивает мужчину.
Эти произведения вызвали большой шум в обществе, и Анна-Шарлотта говорила, повторяя мысли русской подруги:
– Я знала, что мои слова будут перетолкованы в самом вульгарном смысле: скажут, будто бы я проповедую, что теперь настала очередь мужчин отказаться от своего призвания ради призвания женщин, о чем, конечно, я и не помышляла. Я только хотела сказать, что если кому-либо и приходится отказываться от призвания, то это должен или, скорее, должен бы был делать тот, независимо от пола, который обладает менее выраженной умственной индивидуальностью.
Если супругам придется вследствие этого по временам жить отдельно, то это еще, по-моему, не большая беда. Почему нельзя приравнять совместную жизнь супругов ко всякой другой совместной жизни? Ведь известно, что люди развиваются лучше и свободнее, когда они не живут вечно и неразрывно вместе? Да здравствует путешествие от времени до времени одного из супругов к Северному полюсу! От этого любовь становится свежее, а личность свободнее.
Но когда Анна-Шарлотта полюбила, ей не хотелось больше писать. В сорок лет она жила своим счастьем, «как живут в юности». Софья Васильевна завидовала этой способности отдаваться чувству, забывая обо всем на свете, завидовала тому, что шведка встретила большую любовь.
– Анна-Лотта получает все, чего ни пожелает, – говорила Ковалевская. – Если у нее когда-нибудь явится фантазия совершить путешествие на Марс, наука придет к ней на помощь и откроет воздушный путь на эту планету.
Все словно «само шло» в руки А.-Ш. Леффлер: не задаваясь большими целями, она, например, написала юмористическую повесть «Густен получит пасторат» которой мать незадачливого Густена становится счастливой, уверовав в непременную удачу сына.
Софья Васильевна сказала, что эта вещь трогает ее несравнимо больше, чем любая драма Анны-Шарлотты, так как в ней изображен весь трагический смысл жизни.
– Мы все живем иллюзиями, умираем от иллюзий и только тогда можем назвать себя счастливыми, если и умираем с иллюзиями, как мать Густена.
– Я вовсе не думала создавать что-нибудь глубокомысленное, когда писала эту повесть, – возразили Анна-Шарлотта. – Я хотела просто изобразить судьбу такого рода людей.
– Но это именно и есть наша общая для всех судьба! – воскликнула Ковалевская. – Поэт по вдохновению дает всегда гораздо больше того, что он предполагал дать. Затем на сцену появляется глупый критик и указывает на философские и социальные тенденции автора. На самом деле вся суть в том, что поэт заставляет других философствовать и морализировать благодаря художественному воспроизведению действительности…
Писательское дело неотразимо влекло ее, и она настойчиво старалась разгадать его сущность.
ПРОФЕССОР УНИВЕРСИТЕТА
Мы пьем из чаши бытия
С закрытыми глазами,
Златые омочив края
Своими же слезами.
М. Лермонтов
ЦЕЛЬ ДОСТИГНУТА
В конце мая 1884 года Софья Васильевна поехала в Берлин провести каникулы возле учителя, посоветоваться с ним о своих занятиях. Она надеялась, что ей разрешат послушать лекции в университете.
Миттаг-Леффлер дал ей множество поручений, касающихся основанного им два года назад научного журнала «Acta mathematica», в число редакторов которого привлек он и русскую ученую. Она должна была добыть от математиков статьи, а от Вейерштрасса – еще и тему для конкурса на премию шведского журнала.
Вейерштрассу многие уже сообщили об успехах его ученицы.
О выдающемся таланте Ковалевской как преподавателя говорили и ученики и профессора. Она с необыкновенным искусством умела возбуждать и направлять интерес слушателей к любимой науке, считалась с индивидуальностью каждого ученика, относилась очень внимательно ко всем проявлявшим талант, Учитель Ковалевской не скрывал радости и нетерпеливо ждал, когда же ее официально назначат профессором. Ему так хотелось, представляя ученицу, называть ее:
– Фрау профессор Ковалевская!
Софья Васильевна смеялась и пыталась убедить старого друга, что теперь не так важно, произойдет ли это событие днем раньше, днем позже.
– Все равно ведь ваши чиновники не разрешили мне слушать лекции в Берлинском университете, хотя и знают, что я сама читала их в Стокгольме.
– Да, конечно, – сердито возражал Вейерштрасс. – И отказали только потому, что ты еще не имеешь этого звания. Они не посмели бы третировать тебя, как начинающую студентку, будь ты профессором.
Учитель говорил о ее назначении при каждой встрече, а это случалось почти ежедневно.
– Как бы отнеслись в Стокгольмском университете, если бы я пожелал прочитать там лекции? – спросил он однажды, отводя глаза.
– О, вы еще спрашиваете? Да об этом говорят как о неосуществимом желании! Мы были бы просто счастливы послушать вас! – взволнованно сказала она, а затем добавила – Но, признайтесь, вам хочется приехать в Стокгольм только тогда, когда я буду там профессором, не правда ли, тщеславный человек? Если это так, а я уверена, что близка к истине, вы обязаны помочь мне предстать перед шведами всемогущей. Господин Миттаг-Леффлер поручил мне добиться от вас темы, которую вы могли бы предложить на премию «Acta».
Вейерштрасс вдруг рассердился.
– Ты злоупотребляешь моим отношением! – крикнул он. – Я слышать больше не хочу ни о каких премиях!
Ученица недоумевающе посмотрела на профессора. Но Вейерштрасс, уже овладев собой, с юмором поведал Софье Васильевне, как он был наказан за собственное коварство. Очень занятый – шесть часов в неделю лекции о вариационном исчислении, два раза в месяц двухчасовые занятия на семинаре, – Вейерштрасс на настоятельные просьбы коллег не без умысла предложил для берлинского конкурса вопрос из синтетической геометрии и думал, что на него никто не сможет ответить.
– И представь себе, вопреки моим ожиданиям посыпалось вдруг столько работ, да одна объемистее другой, что мне теперь их хватит недель на семь при самом упорном труде! А ты предлагаешь мне еше новую казнь!
– Все же я думаю, что это великий грех, если вы не поможете советом своему талантливому ученику! Журнал и создан энергией Миттаг-Леффлера и, между нами, только его энергией держится…
В конце концов Вейерштрасс дал себя убедить: он не только обещал подумать о теме, но даже высказал мнение о порядке присуждения премии, очень порадовавшее Ковалевскую.
– Полезнее всего присуждать определенную сумму за наилучшую математическую работу последних лет, – сказал он.
– Да, да, вы правы, – согласилась Софья Васильевна. – В России существует премия на подобных условиях. Премия Бэра в три тысячи рублей. Ее присуждают раз в три года за лучшую работу по анатомии. Я нахожу, что эта премия принесла больше пользы, чем другие, потому что она действительно предоставляет имеющимся у нас в России выдающимся натуралистам возможность продолжать свои исследования…
Ковалевская приходила к Вейерштрассу знакомиться с его новыми работами, с диссертациями молодых и обсуждала с ним свои намерения. По совету профессора Софья Васильевна навещала немецких «богов математики» Кронекера, Кенигсбергера, Фукса.
Восхищавшийся талантом Софьи Васильевны Кронекер за неделю прочитал ей подробный курс лекций по обобщению интеграла Коши.
– По-видимому, это нечто замечательное, – сообщала она Миттаг-Леффлеру. – Я, со своей стороны, особенно поражена аналогией с потенциалом. Я уже раньше предчувствовала нечто подобное!
Удалось Ковалевской узнать о некоторых молодых математиках, которых можно было привлечь к сотрудничеству в журнале.
«Знаете ли вы что-нибудь о работах Гурвица? – писала она Миттаг-Леффлеру. – Судя по тому, что я здесь слышала, это совсем молодой геометр (26 лет) с очень большим талантом. Его только что назначили профессором в Кенигсберге. Его диссертация о модулярных функциях очень изящна… Это человек, которого нужно непременно привлечь в «Acta»… Минковского также нет в Берлине в настоящее время. Он ничего не создал за эту зиму, но, вероятно, это потому, что ему еще много надо учиться. Подумайте только, ведь ему всего 20 лет!»
Сожаление о напрасно потраченном в Петербурге и Москве времени нет-нет да и закрадывалось ей в душу.
Приехав на этот раз в столицу Германии уже не как ученица – хотя бы даже талантливая, но ученица, – Софья Васильевна теперь независимее рассматривала своих знаменитых ученых коллег и подмечала то трогающие ее, то смешные, то неприятные черты в их характерах.
Она трижды на званых обедах встретилась с Лазарем Фуксом, тем самым ректором Геттингенского университета, с которым Вейерштрассу пришлось вести длительную переписку по поводу защиты ее диссертации. Фукс занимал важное положение в Берлинском университете. Софья Васильевна злословила о нем:
– Наш мэтр окончательно раздавлен тяжестью своего нового достоинства! Он не читает ничего, кроме того, что абсолютно необходимо для его лекций! Мне было совершенно невозможно заставить его говорить о математике. Когда я начинала рассказывать ему что-нибудь, он только время от времени произносил: «Гм, гм». А когда я задавала ему вопросы, он пыхтел, принимал вид мученика и, казалось, говорил мне: «Ради самого неба, дайте же мне спокойно предаваться пищеварению».
Впрочем, это не помешало ей восторгаться тем, что «не прошло и двух недель, как Фукс представил труд в академию, а Пуанкаре уже успел воспользоваться им, чтобы положить в основу своей новой работы, которую он только что доложил в Парижской академии. Теперь, после того как Фукс сообщил идею его исследований, она кажется настолько простой и естественной, что трудно понять, как она никому не пришла в голову раньше».
Но вестей об утверждении профессором все не было. Оказалось, что Миттаг-Леффлеру пришлось бороться за Софью Васильевну даже после того, как правление университета отважилось, наконец, предоставить ей штатную должность.
«У самых худших ночных колпаков, – возмущался он в письме к Ковалевской, – еще больше открылись глаза на то, какое ужасное дело совершилось! Особенно поражен Дюбен – дурак второго, если не третьего класса. Он предполагает, что вы должны быть нигилисткой и привезете еще неизвестные взрывчатые вещества в наше добропорядочное отечество!»
На трудности этой борьбы Миттаг-Леффлер не особенно сетовал. Он считал, что если хватит сил, вдвоем с Ковалевской за пять-десять лет он сумеет столько сделать, что положение математики «как в Стокгольме, так и вообще на свете» будет несравнимо лучшим, чем теперь. И если он не совершил в своей жизни многого, что в юности намеревался сделать, то уж одно дело – приглашение Ковалевской – будет, несомненно, вписано в его послужной список как «стоящий поступок»!
Прекрасные слова, но до осуществления цели жизни было далеко. Софья Васильевна почти перестала верить, что все обойдется благополучно. Вдруг поздно вечером 24 июня 1884 года принесли телеграмму от члена правления университета барона Уггласа с извещением, что «госпожа Ковалевская назначена профессором сроком на пять лет», а вслед за ней вторую – от Миттаг-Леффлера.
Бежать к Вейерштрассу даже с таким известием Софья Васильевна не решилась. Она ходила по комнате, сжимая в руке драгоценные листки бумаги. Хотелось поведать свою радость кому-то близкому, дорогому. И никого, никого не было в эту минуту возле нее! Она вздохнула, села за стол и написала Миттаг-Леффлеру:
«Дорогой друг! Мне нечего говорить вам, какой радостью преисполнили меня телеграмма от Уггласа и пришедшая несколькими часами позже ваша телеграмма. Теперь я могу признаться вам, что до последней минуты не была уверена, что дело кончится успехом, и все время боялась, что в последнюю минуту появится какое-нибудь непредвиденное затруднение (как это часто случается в жизни)».
Едва дождавшись утра, она отправилась к Вейерштрассу и протянула ему смятые телеграммы.
– Теперь я от всей души желаю обладать силами и способностями, необходимыми для того, чтобы хорошо выполнить свои обязанности и быть достойной помощницей во всех делах Миттаг-Леффлера. Теперь я верю в будущее и так счастлива работать вместе с моим шведским товарищем. Как хорошо, что мы с ним встретились в жизни! И этим я тоже обязана вам!.. – сказала она учителю на его поздравления.
***
Весть о назначении Ковалевской штатным профессором разнеслась по Берлину. Скромная русская стала знаменитостью. Германский министр просвещения фон Госслер выразил желание познакомиться с «фрау профессором», наговорил всяческих комплиментов и разрешил ей – единственной из женщин! – доступ на лекции во все прусские университеты, если она пожелает их посещать. У нее просили математические работы для журнала, ее пригласили на годичное заседание Берлинской академии, а на следующий день во всех газетах было напечатано, что «в числе публики находилась госпожа Ковалевская, профессор математики в Стокгольме».
Сестра Миттаг-Леффлера Анна-Шарлотта написала для шведских газет такую восторженную биографию первой женщины-профессора, так много, со слов брата, сказала о важности научных трудов русской ученой, что Софья Васильевна съязвила:
– О, если бы я была на месте своих врагов, то не упустила бы этого благоприятного случая, чтоб поиздеваться над ученой дамой!
Среди благожелательных голосов прозвучал и враждебный. Это был голос Августа Стриндберга. Еще недавно он выступал в литературе как защитник освобождения и равноправия женщин, а затем, когда под влиянием книг таких писательниц, как Анна-Шарлотта Эдгрен-Леффлер и Агрелль, в обществе стали превозносить женщину, Стриндберг возмутился против «унижения мужчины». Он объявил, что женский пол – враг мужского, что если мужчина теперь не соберется с силами для борьбы с ним, ему придется «подпасть под иго женщин – низменных в своей жажде власти».
Стриндберг написал в газете статью против назначения Ковалевской.
– Он доказал так ясно, как дважды два – четыре, насколько такое чудовищное явление, как женский профессор математики, вредно, бесполезно и неудобно, – шутила Софья Васильевна. – Я лично нахожу, что он, в сущности, прав. Однако возражаю против одного: что меня пригласили лишь из любезности к моему полу.
Злословие писателя не отразилось на отношении Ковалевской к нему. Когда позднее ей пришлось присутствовать на юбилее Стриндберга, кто-то высказал свое удивление, что она оказывает внимание человеку, выступавшему против нее. Софья Васильевна на это ответила.
– Именно потому, что односторонний Стриндберг так несправедливо нападал на меня, я счастлива, что могу выразить свое удивление гениальному Стриндбергу. Мы, женщины, должны учиться у мужчин, но не допускать, чтобы их человеческие слабости или ошибки затемняли для нас истинные их заслуги…
Ей не было нужды обижаться на необъективное отношение большого писателя. Вся ее профессорская деятельность была живым опровержением выпадов Стриндберга. Ковалевская излагала наиболее трудные разделы высшей математики, новейшие исследования видных ученых Германии, Франции, Англии и свои собственные работы. Она читала лекции два-три раза в неделю по два часа. Нередко ей приходилось заменять заболевших профессоров. Однажды она по этому поводу даже написала хворавшему Миттаг-Леффлеру: «Математический факультет было бы правильнее назвать математическим лазаретом. Одна я гожусь на что-нибудь».
Цюрихский профессор Шварц, с которым ей когда-то так хотелось поработать, прислал ей весьма любезное письмо. Шварц восторгался тем, что Ковалевская стоит «на собственных ногах», что благодаря своим знаниям она завоевала себе такое положение, какому могут позавидовать многие мужчины. Он писал о своем желании непременно приехать в Берлин – повидаться и поговорить с ней. Он сообщал, что ему не удалось дать в одной из своих работ строгие доказательства и он надеется, что Софья Васильевна поможет преодолеть затруднения, которые оказались ему не под силу.
– Это слишком уж лестно! – прочитав письмо Вейерштрассу, усмехнулась Софья Васильевна. – Я не могу относиться к Шварцу с прежней приязнью. Мне рассказали, что он строит козни против Миттаг-Леффлера. И уж, конечно, я встану на защиту своего шведского друга!
– Да, мой ученик действительно интригует! – подтвердил Вейерштрасс. – Геттингенская обсерватория намеревалась пригласить на пост директора вашего Гюльдена. А Шварц добивался этого места для своего друга Шеринга, хотя берлинские астрономы утверждают, что избрание Шеринга равносильно исключению обсерватории из списка астрономических учреждений.
– А я очень довольна, что в Германии не решен вопрос об условиях приглашения Гюльдена, – сказала Ковалевская. – Вероятно, Швеция сможет сохранить его. Знаете, в настоящее время, я думаю, есть немного астрономов, которые стоили бы его!
Вейерштрасс насмешливо прищурился:
– Я вижу, ты всерьез занята делами Стокгольмского университета? Это хорошо. Ты проявляешь благородство характера и чувство благодарности. Значит ли это, что ты полюбила Швецию и нашла в ней вторую родину?
– Полюбила ли я Швецию? Нашла ли вторую родину? – задумчиво повторила Софья Васильевна слова учителя. – Да, я очень, очень признательна этой стране за широкое отношение к нам, женщинам. Но, да простят мне боги мою дерзость, – засмеялась она, – я, кажется, начинаю понемногу затягиваться там нежной, бархатистой, зеленой тиной «благопристойности»!.. Вам известно что-нибудь более мертвящее, чем устоявшееся, властное и непререкаемое так называемое общественное мнение? – спросила она Вейерштрасса, и глаза ее потемнели.
– Гм… – неопределенно отозвался профессор.
– Вы мужчина и можете позволить себе не особенно им интересоваться, – продолжала Ковалевская. – Но как быть женщине? Да еще одинокой? К тому же ученой, что само по себе есть уж нечто выходящее за пределы освященного традициями положения? В Москве перед отъездом в Берлин я получила письмо от жены астронома – Терезы Гюльден. Гюльдены долго жили в России, они ко мне хорошо относятся, мы очень дружны. Но даже Тереза советует мне взять Фуфу в Стокгольм, иначе меня будут осуждать за равнодушие к дочери.
– Но это же вздор! – негодующе воскликнул Вейерштрасс. – Разве можно сравнивать жизнь девочки в России, у добрейшей фрейлейн Юлии, с неустроенной жизнью в незнакомой стране, где ты так занята?
– Вот я и написала Терезе, что готова подчиняться суждению трибунала стокгольмских дам во всем, что касается житейских мелочей. Но в серьезных вопросах, особенно когда идет речь о благополучии ребенка, было бы непростительной слабостью, если бы я подчинялась чужому влиянию из желания предстать хорошей матерью в глазах стокгольмского курятника…
Горячую, подозрительно горячую речь Сони Вейерштрасс слушал, опустив голову на руку. Очень горько будет узнать, что Соня несчастна в благополучной Швеции!
А она, не желая тревожить учителя, призналась только одному из берлинских приятелей, как тяжело ей возвращаться в Стокгольм:
– Скажу вам откровенно, что у меня сейчас примерно такое чувство, как у ребенка, который должен из дому вернуться в школу. Я, конечно, невыразимо счастлива, что мне предстоит такая прекрасная деятельность в Стокгольме. Там имеются люди, которые ко мне очень хорошо относятся и оказали мне за короткое время моего пребывания там много любезностей. Но тем не менее я чувствую себя там совсем чужой. Становится очень грустно, как подумаешь, что придется в течение большого промежутка времени оставаться вдали от людей, которыми я дорожу. Собственно говоря, мне больше чем кому-либо следовало бы привыкнуть к одиночеству, и тем не менее мне это не удается. Чем меньше у меня на свете остается друзей, тем труднее мне расставаться с ними… Впрочем, – торопливо добавила она, – мой сплин – это неизбежная реакция. Я была вынуждена слишком много работать…