Текст книги "Софья Ковалевская"
Автор книги: Любовь Воронцова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
– А вы отдали себе отчет в том, сколько неприятных последствий может повлечь за собой шаг, на который согласился ваш приятель? – спросила Янковская. – Да и вас могут обвинить как соучастницу в похищении несовершеннолетней девушки.
– Все это возможно, – возразила несколько озабоченная Софья Васильевна, – Но я не могла поступить иначе. Ведь на женском пути, когда женщина захочет учиться, нагромождено столько затруднений… Я сама наталкивалась на многие из них и поэтому считаю своей обязанностью по возможности уничтожать их на чужом пути. Кто знает, не выйдет ли из этой девушки выдающаяся ученая?
Через неделю Софья Васильевна пришла к Марии Янковской с молодой красивой девушкой с черными косами и смеющимися темными глазами. Это и была сестра Перотта – Зоя, приехавшая по паспорту Ковалевской. Она восхищалась всем увиденным в Париже и своей прелестной опекуншей. Говорила что-то невнятное о любви к науке, о стремлении прослушать лекции в Сорбонне, но было видно, что Париж привлекал ее скорее как город развлечений, а не как средоточие мировой культуры.
Софья Васильевна поселила ее с собой в одной квартире и даже начала обучать математике. Но очень скоро оказалось, что наука эта слишком трудна и суха для Зои. Девушка предпочитала бегать по магазинам, наряжаться и флиртовать с молодыми профессорами и студентами, знакомыми Софьи Васильевны. Однажды Ковалевская с комической озабоченностью шепнула Янковской, глядя на Зою:
– Я, кажется, немножко разочарована: наука вообще, а математика тем более, вряд ли что-нибудь приобретут от моей молодой приятельницы.
Но к девушке она продолжала относиться очень сердечно, посмеиваясь над своим легковерием.
В эту же пору она познакомилась у Лаврова с немецким социал-демократом Георгом Фольмаром. Бывший редактор издававшейся в Цюрихе газеты «Социал-демократ», Фольмар сложил с себя эти полномочия и отправился во Францию. Здесь он установил связь с Петром Лавровичем, который считал, что решительная победа немецких революционеров будет также и победой русских.
Последователь Маркса, Георг Фольмар произвел большое впечатление на Ковалевскую. Он посвящал русскую шестидесятницу в политические дела, пробудил в ней интерес к выдвигавшемуся на передний край борьбы «четвертому сословию» – пролетариату.
– Не думаете ли вы, – спрашивала она нового приятеля, – что настало время, когда надо вновь вызвать к жизни учреждение, подобное старому Интернационалу, только с более строгой организацией и с более определенными целями?
А в одном из писем к уехавшему в Берлин Фольмару Софья Васильевна, обнаруживая те чувства и мысли, которые ей часто приходилось скрывать, призналась:
«Я убеждена, что при настоящих обстоятельствах спокойное буржуазное существование для честно мыслящего человека возможно лишь в том случае, если он намеренно закроет на все глаза и, отказываясь от всякого общения с людьми, посвятит себя отвлеченным, чисто научным интересам. Но тогда нужно тщательно избегать всякого соприкосновения с действительностью, иначе возмущение несправедливостью, которую можно видеть везде и всюду, будет так велико, что все интересы будут забыты в сравнении с интересами происходящей на наших глазах великой экономической борьбы и искушение самому войти в ряды борцов окажется слишком сильным…
Временами я не могу избавиться от мучительного сознания, что все то, чему я отдала все свои мысли и способности, представляет интерес для немногих, тогда как каждый обязан свои лучшие силы посвятить делу большинства».
ГИБЕЛЬ КОВАЛЕВСКОГО
В середине апреля Янковская собралась навестить Ковалевскую, которую долго не видела. Дверь открыла Зоя Перотт. Марию встревожили ее красные, распухшие глаза, расстроенный вид.
– Что случилось?
– Софью Васильевну поразило большое несчастье, – сказала Зоя. – Пятнадцатого апреля умер ее муж. Лишил себя жизни.
Известие о трагической гибели Владимира Онуфриевича сразило Ковалевскую. Она пять дней была без сознания. Врачи опасались за ее жизнь.
За все доброе отношение к ней Зоя платила Софье Васильевне самоотверженным уходом, не покидая ее ни на минуту.
На шестой день Янковская снова отправилась к Ковалевской. Зоя выбежала ей навстречу со словами:
– Она спасена, говорит доктор. Сегодня проснулась, поднялась на постели и стала чертить на одеяле какие-то формулы. Потом попросила у меня карандаш и бумагу и совершенно погрузилась в решение математической задачи. Это очень хороший знак у нее. И она желает вас видеть.
Мария вошла в комнату. Софья Васильевна была бледна, очень похудела, глаза ее напоминали глаза умного, послушного ребенка. Она сидела в постели, совершенно поглощенная задачей.
В следующие дни к ней постепенно вернулось полное сознание, но силы восстанавливались очень медленно. Когда, наконец, настал период полного выздоровления и жизнь вошла в свою норму, прошедшее представилось ей в отдалении, как через дымку.
В эти дни Софья Васильевна очень привязалась к Янковской, вела с ней длинные беседы до рассвета. Она мучительно пыталась разобраться в причинах трагической гибели Владимира Онуфриевича – человека, несомненно, доброго, талантливого, способного откликаться на все хорошее.
Силой своего таланта он с непостижимой быстротой не только овладел наукой, но и занял в ней выдающееся место. А кто оценил его талант?
«Такое хорошее было начало, – писал брату Ковалевский, – как вернулся из-за границы в 74-м (году), и так все испортить. Получи я тогда хоть самое малое место консерватора[9]9
Хранитель музея.
[Закрыть], ничего бы не произошло».
Последние письма Ковалевского к брату – картина его агонии. Рагозины ловко запутали Владимира Онуфриевича. Ему угрожал суд за то, что он якобы умышленно скрывал злоупотребления дирекции, получая взятки паями. Он был подавлен мыслью об этом суде, о позоре, и не смог устоять.
Набранная мелким шрифтом заметка о смерти ученого, имевшего незначительный чин титулярного советника, затерялась в «Московских ведомостях» среди обширных сообщений о коронации Александра III и отчетов о деле 17 народовольцев. Университет принял на свой счет расходы по погребению покойного, так как он «не оставил средств и родных его нет в Москве». Совет утвердил ассигновку в двести пятьдесят рублей, а полиция похоронила Ковалевского, как бездомного бродягу!
Всем сердцем, всем разумом постигла Ковалевская тяжесть своей и Владимира Онуфриевича вины перед наукой, перед талантом.
Взяв карандаш, она быстро стала записывать запросившиеся на бумагу слова:
Если ты в жизни хотя на мгновенье
Истину в сердце твоем ощутил,
Если луч правды сквозь мрак и сомненье
Ярким сияньем твой путь озарил:
Что бы в решенья своем неизменном
Рок ни назначил тебе впереди,
Память об этом мгновеньи священном —
Вечно храни, как святыню, в груди.
Лживые призраки, злые виденья,
Сбить тебя будут пытаться с пути;
Против всех вражеских козней спасенье
В собственном сердце ты сможешь найти;
Если хранится в нем искра святая,
Ты всемогущ и всесилен, но знай,
Горе тебе, коль, врагам уступая,
Дашь ты похитить ее невзначай!
…
Лучше бы было тебе не родиться,
Лучше бы истины было не знать,
Нежели, зная, от ней отступиться.
Чем первенство за похлебку продать.
Ведь грозные боги ревнивы и строги,
Их приговор ясен, решенье одно:
С того человека и взыщется много,
Кому было много талантов дано.
Талант обязывал к научному труду. Но где она сможет работать?
Как быть дальше? От восхищения крупнейших ученых ее способностями до предоставления ей куска хлеба, чтобы жить, и кафедры в высших учебных заведениях, чтобы отдавать свои знания, в республиканской Франции было так же далеко, как и в монархической России. Ковалевской казались жалкой и презренной ложь и лицемерие республики буржуа. Сытые и жадные торгаши блудливо жонглировали святыми словами, держась за свои кошельки. Бесполезно было оставаться в Париже.
И в начале июля 1883 года Софья Васильевна поехала в Берлин. Она еще была слаба после потрясения, но внутренне вполне собрана. Вейерштрасс встретил ее очень сердечно, просил поселиться у него «как третья сестра».
Узнав о гибели Ковалевского, он написал Миттаг-Леффлеру, что «теперь, после смерти мужа, более не существует серьезных препятствий к выполнению плана его ученицы – принять должность профессора в Стокгольме», и смог порадовать Соню благоприятным ответом из Швеции.
Миттаг-Леффлер заручился согласием влиятельных ученых, заинтересованных в привлечении талантливой русской, и написал Вейерштрассу, что Софья Васильевна может в любое время приехать и начать курс своих лекций. Но, как и раньше, он предупреждал: сейчас пока еще невозможно предложить ей штатную должность с постоянным жалованьем. Она должна будет завоевать это право своим дарованием.
– Как я счастлива, что скоро смогу вступить на путь, который всегда был предметом моих наиболее дорогих желаний! – радовалась Ковалевская, благодарила Миттаг-Леффлера за дружбу и спрашивала его совета. Может быть, ей следует побыть подле Вейерштрасса два-три месяца, чтобы заполнить пробелы, еще имеющиеся в ее математическом образовании, и в кругу начинающих свою деятельность доцентов попробовать читать лекции? Это поможет ей выполнять новые обязанности настолько хорошо, чтобы разрушить существующие в отношении женщин предрассудки.
Софья Васильевна познакомилась и подружилась в Берлине с русским математиком Дмитрием Селивановым и немцем Карлом Рунге, предложила им обменяться интересными сообщениями. У нее было что рассказать о новых трудах знаменитых французов, с которыми ей пришлось беседовать; она могла изложить основательно изученную теорию преобразования функций. Такая практика была, бесспорно, полезна. Ведь ей никогда еще не приходилось читать лекции!
Готовясь к поездке в Стокгольм, Ковалевская работала с утра до поздней ночи: разыскивала все появившиеся в печати исследования, делала к своему курсу извлечения из классических трудов, разговаривала с маститыми немецкими учеными – Вейерштрассом, Кронекером, Фуксом, выступала с рефератами перед кружком молодежи. А после бесед о математике часто уезжала к Георгу Фольмару, находившемуся в Берлине, послушать споры немецких революционеров о стоящих перед социалистическим движением задачах.
Исследование о преломлении света Вейерштрасс похвалил и решил отослать его для опубликования в шведский журнал «Acta mathematica».
– Ты прибудешь в Стокгольм, а ученые шведы уже познакомятся с тобой по такой приличной работе, которая может сделать честь любому мужчине-математику!
Ковалевская улыбнулась благодарно и чуть иронически:
– Мне кажется, дорогой учитель, у вас развивается невыносимая «шишка тщеславия». Вы становитесь хвастливым. А это заразительно. Скоро и я начну думать, что действительно большой шик, если женщина, начиная читать лекции, сможет, как о чем-то обыкновенном, говорить о собственных исследованиях…
Вейерштрасс радовался проявлениям жизни в ученице, старался занять ее новыми задачами, давал ей советы, высказывал свои мнения о людях науки – германских ученых, с которыми «маленькая Соня» могла уже общаться, как равная.
Беседуя о Кронекере, Вейерштрасс заметил:
– Ему недостает фантазии (я бы сказал – интуиции), и вполне правильно мнение, что математик, который не является немного поэтом, никогда не станет математиком…
– А я, буду ли я, по вашей теории, настоящим математиком? – серьезно глядя на учителя, спросила Софья Васильевна.
– Возможно, – улыбнулся старый ученый. – Если я и могу тебя в чем-либо обвинить, то скорее в избытке поэтического элемента…
Вскоре учитель нашел, что Ковалевская уже может приступить к новым обязанностям преподавателя высшей школы. И она уехала в Одессу за дочерью, которую надо было отвезти в Москву к Лермонтовой. Свое пребывание в Одессе Софья Васильевна приурочила к открытию VII съезда русских естествоиспытателей и врачей в надежде повидать товарищей.
Съезд открылся 18 августа 1883 года в здании городской думы. Председателем был избран Илья Ильич Мечников, товарищами председателя, кроме Александра Онуфриевича Ковалевского, были Александр Михайлович Бутлеров и Николай Васильевич Склифосовский, членами-распорядителями – академик Ф. В. Овсянников и H. H. Бекетов.
Но напрасно искала Ковалевская среди присутствовавших П. Л. Чебышева и других знакомых математиков Петербурга и Москвы. Никто из них не смог приехать. Встретила она только Николая Егоровича Жуковского.
Организаторы съезда попросили Ковалевскую сообщить делегатам о ее последней работе – «Преломление света в кристаллах». Второе заседание съезда, 20 августа, открылось докладом Софьи Васильевны.
Внутренне сильно волнуясь, она с виду спокойно доложила свою работу. Говорить пришлось долго, обстоятельно: на съезде было мало математиков, преобладали физики. Их больше всего интересовало то, что Ковалевская отбросила гипотезу о невесомом эфире и рассматривала колебания материальной среды.
После доклада Софье Васильевне задали множество вопросов. Она очень подробно ответила на них, проявляя солидные знания и в математике и в физике.
Выступление на съезде было для нее репетицией будущих лекций в университетской аудитории. Здесь-то она не испытывала особого смущения: перед ней находились русские ученые, говорила она на родном языке… А как сложится жизнь в чужой стране?
Впрочем, раздумывать о том, что предстоит, не приходилось. В Москве ее ждали тяжелые дни: хлопоты о восстановлении честного имени Владимира Онуфриевича, устройство дочери у Юлии Всеволодовны Лермонтовой. Везти девочку в Стокгольм, пока не упрочится положение, было рискованно, а обременять Александра Онуфриевича – неприятно.
Все, что только нашлось в бумагах мужа, – письма, документы, записки, проливающие свет на взаимоотношения Ковалевского и Рагозиных, – она представила следователю Московского суда. Разобравшись, следователь изменил свое мнение о Ковалевском:
– Да, теперь я вижу, что Владимир Онуфриевич был увлекающимся, но честным человеком.
Как легко мог опровергнуть Владимир Онуфриевич гнусные измышления Рагозиных, желавших переложить на него ответственность за свои мошенничества с паями! Но, измученный крушением всех надежд, доведенный до отчаяния угрозой бесчестья, он не нашел сил постоять за себя.
Из Москвы Софья Васильевна направилась в Петербург, откуда должна была выехать в Швецию. Настроение было мрачное.
И Москва и Петербург произвели на нее тяжелое впечатление.
«Кажется, что все находятся под гнетом дурного сна, – писала Ковалевская Миттаг-Леффлеру из Петербурга, – и действуют диаметрально противоположно здравому смыслу. Но это не мешает им думать, что вся наша математика ничего не стоит. Я никогда не видела Чебышева в таком плохом настроении, как сейчас».
Хотела выяснить она, точно ли вернули из Сибири Чернышевского и что с ним? Никто не смог ответить.
Люди переводили разговор на другие темы, едва сохраняя приличие. Казалось, им все равно: вернули – ну и пусть вернули; здоров он, сошел с ума – не их дело.
«Да, впрочем, – сообщала Софья Васильевна в письме П. Л. Лаврову, – если бы общество отнеслось к Чернышевскому иначе, может быть, его и подальше упрятали бы власти предержащие!»
Над Россией простерлась черная тень Победоносцева и Каткова.
В атмосфере «разнузданной, невероятно бессмысленной и зверской реакции»[10]10
В. И. Ленин, Соч., т. 1, стр. 267.
[Закрыть] правительства нового царя Александра III «почерневшие» либералы проповедовали идеал «малых дел», множилась отвратительная шайка ренегатов, а «золотая молодежь» создала «священную дружину» с добровольными шпионами, провокаторами и убийцами.
И тем разительней звучал в этом страшном мире гневный голос писателя-воина, писателя-борца. Ковалевская взяла с собой в дорогу и прочитывала страницу за страницей новую книгу Салтыкова-Щедрина «Письмо к тетеньке».
С какой прозорливостью вскрывал писатель перед «тетенькой» – русской интеллигенцией – процессы идейного разложения ее буржуазно-либеральной части, «повадливость», легкость, с какой пала она на колени перед кулаком реакции, чуть было всех русских подданных поголовно к сонму «неблагонадежных» не причислившей.
Щедрин рассказывал о черных временах, когда проходило на глазах интеллигентного общества организованное неистовство, туча мрака – без просвета, без надежд, «а мы прогуливались под сенью тенистых древес, говорили о возвышающих душу обманах и внимали пению соловья!». Со страстной болью напоминал он о том, что даже лучшие ограничивались тем, что умывали руки…
И снова бередила душу Ковалевской мысль: а правильно ли поступила она, посвятив себя науке – «делу меньшинства», а не борьбе с самодержавием?
СТОКГОЛЬМ
Пароход шел шхерами. Больше не качало. Ослабевший ветер налетал порывами. Его тонкий свист тонул в глухом шуме кипевшей под винтами воды. Софья Васильевна стояла на палубе, прижавшись к борту. Из серой мглы выступали смутные очертания города – на темном фоне деревьев светлые пятна зданий с острыми, вонзающимися в облака шпилями. Стокгольм…
«Я так благодарна Стокгольмскому университету, который первым из европейских университетов хочет открыть мне свои двери, что я заранее готова привязаться к Стокгольму, к Швеции, как к родной стране, – писала Ковалевская шведскому профессору. – Я надеюсь, что, прибыв туда, я останусь там на долгие годы и найду там вторую родину».
А сможет ли, найдет ли она в себе силы привязаться к этой радушной стране и полюбить так, как любит Россию?
За лесом тонких мачт, за белыми парусами показалась пристань. Софья Васильевна увидела высокую фигуру Миттаг-Леффлера, его худое, тонкое лицо, развевающиеся светлые волосы над прекрасным лбом. Профессор встречал Ковалевскую с женой, Сигне Линдфорс, похожей на подростка, играющего в замужнюю женщину. С букетом цветов Миттаг-Леффлер протянул Ковалевской скатанную в трубку газету.
– О, вы только послушайте, что пишут у нас о вашем приезде! – задерживая руку Софьи Васильевны, возбужденно сказал он, – «Сегодня нам предстоит сообщить не о приезде какого-нибудь пошлого принца крови или тому подобного высокого, но ничего не значащего лица. Нет, принцесса науки…» Слышите? «…принцесса науки, госпожа Ковалевская, почтила наш город своим посещением и будет первым приват-доцентом – женщиной во всей Швеции». Не находите ли вы, что это добрый знак?
– Да, да, благодарю вас, – Софья Васильевна с трудом произнесла эти слова. Голос не подчинялся ей. Она нежно пожала руку маленькой светловолосой Сигне, восхищенно смотревшей ясными детскими глазами на ученую гостью, и еще раз сказала Миттаг-Леффлеру:
– Благодарю вас, мой мужественный, дорогой друг!
Наверное, сама Швеция встречала ее в образе милой кроткой Сигне и отважного, деятельного Гесты.
– Вы позволите мне называть вас так? И зовите меня Соней. Вам не справиться с русской манерой величать по отцу. Очень длинно!
– Сонья? Красивое имя, – отозвалась Сигне. – Сонья…
В тот же день Геста Миттаг-Леффлер спросил, как Ковалевская отнесется к тому, чтобы он и Сигне пригласили к себе на вечер ученых и познакомили ее сразу со всеми.
– Подождите недели две, пока я не научусь говорить по-шведски, – ответила Ковалевская.
Все рассмеялись над самонадеянным заявлением, а Софья Васильевна попросила порекомендовать ей учителя и стала брать уроки со следующего же дня. Как и все, что делала, она и занималась неистово, с утра до вечера упражняясь в языке. Через две недели Ковалевская, хотя и коверкая безбожно слова, смогла объясняться по-шведски, а через два месяца достаточно познакомилась с современной ей беллетристикой, была захвачена «Сказанием о Фритьофе» великого шведского поэта Эсайи Тегнера. Произведения же Рунеберга вызвали у нее замечание:
– Они мне не особенно нравятся: мне кажется, что у них тот же недостаток, что и в «Сотворении мира» Гайдна. Им недостает дьявола, а без него не существует истинной гармонии в этом мире.
То новое – идеи экономической несправедливости существующего строя, женского равноправия, несостоятельности религии и др., – что проникло в Швецию, было здесь очень бурно принято. Особенно это отразилось на литературе, которую обновляла школа молодых писателей.
Между этими писателями ее внимание привлек Август Стриндберг, которого нашла она человеком чрезвычайно талантливым, но приверженным самому крайнему направлению и в литературе и в жизни, а потому сделавшемуся «страшилищем и козлищем искупления всей благомыслящей части общества». Ее подкупало в этом полном противоречий человеке бесстрашие, с каким бросал он вызов всем закоснелым догмам старого мира. Понравились ей некоторые драмы норвежца Генриха Ибсена, а сестру Миттаг-Лефлера – Анну-Шарлотту Эдгрен-Леффлер – Софья Васильевна сочла даже «большой революционеркой».
Вскоре Софья Васильевна могла составить некоторое представление о Стокгольме. По первым впечатлениям это была «невероятная смесь новых веяний на чисто немецком патриархальном фоне». Формы правления Швеции делали ее как будто одной из самых свободных стран Европы; в ней, казалось, писали и говорили обо всем, о чем угодно. Но сила традиций и общественного мнения, подобных тем, какие властвовали и в Англии и в Германии, была очень велика.
– Только с тех пор как я живу в Стокгольме, – говорила Софья Васильевна, в первое время расположенная замечать в приютившей ее стране лишь хорошее, – общественное мнение, представлявшееся мне каким-то мифическим божеством, стало вполне ощутительно. Здесь чувствуешь действительно, что существует известная связь между убеждением и делом. Нелегко уверить в чем-либо шведа, но если это удалось, то он не остановится, подобно славянину, на полдороге, удовлетворяясь нашей славянской беспечностью, думая, что раз истина доказана, значит, нечего о ней беспокоиться. Швед не терпит разлада между словом и поступками, не щеголяет набором пышных фраз.
– Потребность создать себе идеал, а затем всю жизнь поклоняться ему – это ваша национальная болезнь, в этом признается ведь и кто-то из героев «Дикой утки» Ибсена, – смеялась она, поддразнивая своего шведского друга.
И ее сначала очень привлекала способность северян чувствовать себя нравственно обязанными доказывать делом свои убеждения. Ни в одной стране не удавалось с такой легкостью собирать крупные суммы денег на поддержку любого начинания, заинтересовавшего общество. Стокгольмский университет был основан тоже на частные пожертвования, хотя в шведской столице имелось тогда не так много богачей, для которых пожертвовать несколько десятков тысяч крон ничего не стоило бы. Ковалевская с болью вспоминала, с каким трудом удавалось получить в России подпиской очень небольшие, в сущности, суммы для поддержания женских медицинских курсов, которыми, на словах, интересовался чуть ли не каждый образованный русский.
Нравилось ей в Швеции и то, что погоня за наживой и борьба за кусок хлеба еще не приобрели здесь острого, всепоглощающего характера, как в Западной Европе.
– У вас конкуренция на различных поприщах еще не так велика, чтобы давать ход лишь одним блестящим исключениям за счет масс загубленных людей с обыкновенными способностями! – делилась своими мыслями со шведами Софья Васильевна. – У вас даже богачи не устраивают выставок роскоши, не вводят бедных в соблазны, в искушение разбогатеть во что бы то ни стало, как в Париже, Лондоне, Берлине. И поэтому у вас есть досуг, чтобы наслаждаться самим процессом жизни, ее духовной стороной. Вы верите в святость жизни и ее задач, для вас вопросы нравственной правды и ответственности имеют вполне реальное значение!
Помолчав, она добавляла с лукавой усмешкой:
– Видимо, потому что не так резки противоречия, социальный вопрос не имеет у вас такого всеобщего значения, нет у вас насущной потребности в коренных изменениях общественного строя.
– Да ведь у нас тоже идет борьба, многим приходится в тюрьме сидеть за «оскорбление величества», как, например, Яльмару Брантингу, – возражали шведы.
– О, и у вас «оскорбление величества» карается? Только умы тупые, характеры тиранические, не способные к величию, могут так злобно заботиться о престиже своего ничтожества. Но, несмотря на это, у вас, где так мало, так незаметно все меняется, где нет подобных землетрясению общественных событий, все же можно найти идеальные условия для занятий наукой…
Все шведы, с которыми она встречалась, были настроены весьма либерально, живо интересовались равноправием женщин и социализмом. По крайней мере в теории все относились к социализму с большим сочувствием, не исключая людей, занимающих высокое положение: говорили, что лаже король Оскар II не смотрел на него с ужасом, Софье Васильевне казалось, что она вновь переживает пору, десять-пятнадцать лет назад определявшую жизнь общества в России.
Пристальнее вглядеться в происходящие, хотя и волнующие и привлекательные, но уже знакомые процессы не было времени.