355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лори Ли » Сидр и Рози » Текст книги (страница 10)
Сидр и Рози
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:33

Текст книги "Сидр и Рози"


Автор книги: Лори Ли



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

Такой круговорот бреда был знакомым визитером, но моя семья долго привыкала к нему. Джек спрашивал, нужно ли мне так много стонать, а Том проверял меня всякими хитрыми уловками; в большинстве же случаев со мною обращались, как с больной собакой, оставляя в покое до поправки, до лучших времен. Лихорадка налетала вдруг, драматически, она нарастала стремительно, но сжигала себя довольно быстро. Затем следовал период выздоровления, когда я жил на молочных продуктах и сухарях; потом на меня накатывала тоска, я поднимался и уходил, начинал драться и вопрос о моей болезни закрывался. Кроме лихорадки с бредом, который смущал меня и ставил в замешательство, я никогда ничем больше не болел, и, несмотря на разговоры о рубцах в легких и ТБЦ, мне в голову никогда не приходило, что я могу умереть.

Но однажды ночью, обливаясь потом во время очередной атаки, которая, казалось, ничем не отличалась от остальных, я испытал шок, вызвавший у меня почти сладострастное благоговение. Как обычно, лихорадка вспыхнула резко, я метался в привычном пожаре, когда вдруг, проснувшись среди ночи с ясной головой, я обнаружил всю семью вокруг своей постели. Семь пар глаз смотрели на меня, пораженные страшной догадкой не обо мне, а с чем-то внутри меня. Мать стояла, беспомощно заламывая руки, а девочки молча плакали. Даже Харольд, который обычно не проявлял эмоций, выглядел бледным и напряженным в свете свечи.

Я удивился их молчаливости и, заглянув им в глаза, увидел там смесь страха и печали. Что привело их внезапно, в слезах, в темноте ночи к моей кровати? Мне было тепло и уютно, я чувствовал себя полностью расслабленным, мне хотелось смеяться, будто я как-то исхитрился обдурить их всех. Они начали перешептываться вокруг меня, обо мне, поверх меня, но не обращаясь напрямую ко мне.

– Таким он никогда раньше не был, – заявил один. – Слушать страшно его ужасную болтовню.

– И такого вида у него никогда не было – настоящее привидение.

– Как жестоко – бедный малыш.

– Он был таким веселым пареньком – ай-я-яй.

– Ну-ну, Фил; не убивайся так.

– Как вы думаете, придет викарий так поздно?

– Хорошо бы кто-нибудь сбегал за ним.

– Давайте постучим к Джеку Холлидею. Он может съездить за доктором на велосипеде.

– Присядь, Ма. У него ужасное дыхание.

– Может быть, позвонить отцу…

Будучи в полном сознании, я слушал все это и боролся с искушением присоединиться к беседе. Но странность их тона заставляла меня молчать. В их поведении чувствовалась какая-то особая угроза, некий род испуганного благоговения присутствовал в их глазах и голосах, как будто они увидели за мною тень могилы. Именно тогда я понял, что сильно болен; но без боли, тело мое чувствовало себя нормально. Девочки молча готовились к дежурству, оборачиваясь в шали. «Иди, отдохни немножко, Ма, мы позовем тебя попозже». Они важно расселись вокруг кровати, сложили руки на коленях и принялись внимательно рассматривать мое лицо с ввалившимися глазами, боясь пропустить первые признаки фатальных перемен. Меня сковало молчание этих напряженно ждущих фигур. И тут, в этот зябкий час посреди ночи до меня впервые в жизни дошло, наконец, что я вполне мог умереть.

Больше ничего не помню из той мрачной истории, думаю, что просто заснул – под защитой сестер мои веки спокойно сомкнулись. Вполне возможно, что сестрички могли стать последним из виденного мною на земле. Когда я, к их огромному удивлению, проснулся, кризис, по-видимому, миновал. И если бы не это ночное посещение и не последующее поведение всех жителей деревни, я бы никогда не узнал об опасности.

Я оставался в комнате Матери много недель, и камин пылал постоянно. В своих лучших одеждах приходили соседи, будто совершали паломничество, приносили цветы. Одноклассницы присылали куриные яйца, разрисованные поцелуями, а одноклассники дарили свои ломаные игрушки. Даже школьная учительница (чье сердце было из камня) принесла целый кулек конфет и орехов. Наконец, Джек, не в силах хранить секрет дольше, рассказал, что за меня молились в церкви, перед алтарем, дважды – два воскресенья подряд. Моя тарелка была полной, я чувствовал себя бессмертным; очень мало кому выпадало пережить подобные почести.

На этот раз выздоровление шло еще приятнее, чем всегда. Я жил на бульонах с сухими, воздушными бисквитами. Ежедневно меня растирали камфорным маслом и делали горячие обертывания. Лежа в едких парах перца, я целыми днями играл. Мою кровать завалили четками, комиксами, засушенными цветами, старыми патронами, складными ножами, блестящими пробками, цикадами в коробочках, принесли даже несколько чучел коноплянки.

Я старался использовать все преимущества положения больного и действовал очень просто, когда мне что-нибудь не нравилось. Особенно когда дело доходило до принятия лекарств – целого глотка непереносимой гадости.

Это было заботой сестер – заставить меня проглотить такую дрянь, и они подолгу стояли надо мною с протянутой ложкой.

– Ну давай, малыш. – Раз! Два! Три!..

– Потом дадим вылизать банку из-под варенья…

– Мы заткнем тебе нос. Ты его вовсе не почувствуешь.

Я скашивал глаза и принимал безучастный вид.

– Ну будь же хорошим мальчиком. Выпей на этот раз. Давай.

– Арчи говорит нет, – отвечал я.

– Что?

– Арчи, – повторял я, – не хочет лекарство. Арчи не любит лекарство. И Арчи не будет пить лекарство. Так говорит Арчи.

– Кто такой Арчи? – перешептывались они, качая головами. И обычно оставляли меня в покое.

После лихорадки тело и голова ощущали необыкновенную пустоту, будто я перезревший кабачок. Болезнь опустошала настолько полно, что я чувствовал себя лишенным плоти. Долго пробыв в доме, без солнца, в лихорадке, мое тело претерпело удивительные перемены. Я чувствовал себя бесцветным, бескровным, без внутренних органов, прозрачным для света и звука. Сквозь тело свободно проходил свет от окна, колеблющий пыль воздух, свечение раскаленных каминных щипцов, трепетное сияние язычка свечи. Тепло, блики, пылинки, тени отражались от меня, как будто бы я стал стеклянным. Я казался бестелесным плоским отпечатком на простыне, нематериальным, как сеть в воде. Тучный человек теряет тупые жиры и дряблые соли. Что я потерял, когда очистился, не могу сказать; но чувства мои теперь были настроены на такую мучительную обостренность, что они вибрировали на каждое движение в мире, на каждую перемену в доме и на улице, будто строение тела полностью изменилось.

Когда я просыпался по утрам, мокрый от слабости, свет казался мне идущим прямо из рая; он лился через окна накатывающимися волнами, голубыми и зелеными потоками, неся с собой осколки пения птиц, запахи цветов, голоса и переливающиеся краски неба. Его свет вымывал из комнаты ночь и ночные кошмары, дарил нормальный день, так что я просыпался с благодарностью за то, что страхам приходилось исчезать. Предметы спальни сбрасывали маски чудовищ и появлялись в глуповато-обыденном виде. Обитые деревом стены радовали своей фактурой и сучками; зеркало фиксировало факты; в золоте утра омывались картины, являя свои хорошо знакомые лица. Я вздыхал и вытягивался, как вынесенный волной на берег матрос, который почувствовал под собой безопасность земли, дикий океан исчез, вокруг зеленые листья, чудом получено избавление.

И каждое утро, на заре, я замирал в благодарном трансе. Вдыхал ароматы комнаты, впитывал ее особенности – запах воды в кувшине, пыли в углах, аромат стекла и бумаги, сухих камней, удерживающих подоконник, пчел, атакующих листья герани, сосны карандаша, лежащего возле моей кровати, свечного огарка и огня, бегущего по щепе. Но я также чувствовал, даже не видя, какое оно, наступающее утро: знал направление ветра, качаются ли деревья, вышли уже коровы в поле или нет, открыта калитка в саду или закрыта, покормлены ли уже куры, вес облаков в невидимом мне небе, точную температуру воздуха. Лежа в постели, кожей чувствовал всю долину, который час, время года, погоду – я возвращался к жизни. Некий тип пантеистического величия делал меня единым целым с деревней, так что я чувствовал себя разделяющим ее предназначение; и, омытому лихорадкой, холодному, как лед, но живому, мне казалось, что я никогда не утеряю этого единства…

Позже, напевая, по лестнице поднималась Мать с моим завтраком, оживленная, как встрепанный ветром жаворонок.

– Я сварила тебе яйцо и сделала вкуснющую чашку какао. И тоненький кусочек чудного хлебушка с маслом.

Свежесваренное яйцо имело вкус согретой солнцем манны небесной, какао пенилось и испускало пар, а ломтик хлеба, отрезанный специально для больного, был таким тонким, что сквозь него видна была тарелка. С виноватым видом я жадно съедал все, пока Мать поправляла постель, потом давала мне карандаш и блокнот для рисования, четки и игрушки и усаживалась рядом, чтобы поддержать рассказами о грядущих радостях.

– Я собираюсь пойти в Строуд и купить тебе коробку красок. И, может быть, коробочку монпасье. Все спрашивают о тебе. Даже мисс КОЭН! – представляешь.

Мать смотрела на меня с гордостью. В ее взгляде светилась одна любовь – он ведь просто не способен делать ничего дурного. Когда я поднимусь, мне не придется колоть дрова для печи, и никто не будет сердиться на меня за это целый месяц. О, благословенная слабость, которая поглотила меня тогда. О, счастье быть постоянно и навсегда больным…

Пневмония – та болезнь, которая была знакома со мною лучше других, и я выстроил из наших отношений целое драматическое действо. Но в некоторых случаях она была не единственным моим оружием; я также собрал в союзники и менее значительные заболевания, перепробовав их за довольно короткий период из нескольких лет. Вот приблизительный букет – опоясывающий лишай, ветрянка, свинка, корь, стригущий лишай, аденоиды, носовые кровотечения, гниды, отит, боли в желудке, расстройство вестибулярного аппарата, дистрофия, скарлатина и глухота после простуды.

А затем, видимо, чтобы завершить круг, я получил сотрясение мозга. В один из черных, как смоль, вечеров меня сбил велосипед. Две ночи я пролежал без сознания. К тому времени, когда выкарабкался, весь побитый, в болячках, одна из моих сестер влюбилась в моего велосипедиста – симпатичного молодого незнакомца из Шипскомба, который заодно сбил и мою Мать.

Но детство, усложненное бесконечными лихорадками и сотрясением мозга, подтвердило одну бесспорную истину: если бы я имел хрупкое здоровье, то наверняка бы умер, поэтому никто не сомневался в моей выносливости. То были дни, как я уже говорил, когда дети увядали очень быстро, когда мало что можно было сделать, если были поражены легкие – давали лишь жженый каменный уголь и молились. В тех холодных коттеджах, с их сочащимися влагой стенами, сырыми постелями и холодными полами, дети заболевали и умирали в течение года, выживали лишь сильнейшие. Я не был сильным, просто оказался выносливым, закаленным всеми своими бедствиями. Но иногда, когда забываю о своей выносливости, то чувствую, как близок был к тому, чтобы последовать зову ушедших.

Может показаться странным, но не болезнь, а несчастный случай наиболее глубоко повлиял на меня, как мне кажется. То дуновение в ночи, которое вывело меня из бессознательного состояния, оставило, кажется, навсегда свою отметину, накинув тень мрачности на мое чело и открыв зловещую дверцу у меня в мозгу. Дверцу, через которую меня регулярно стали посещать некие посланцы, чьи слова спасают. Но всю красоту слов я никогда не могу ухватить, это оставляет во мне печаль, экзальтацию и панику…

Дяди

Наша семья считалась огромной даже по стандартам тех дней, и особенно богато мы были одарены дядями. Но не так сильно поражало их количество, как манера вести себя, которая превращала их для нас, мальчиков, в легендарные фигуры, а девочек заставляла страдать и волноваться за них. Дядя Джорж – брат нашего отца – был худым, усатым бродяжкой, который продавал на улицах газеты, ходил почти всегда в лохмотья и, как говорили, потерял свою удачу в погоне за золотом. А со стороны матери было еще пять дядьев; коренастые, очень земные, сильно пьющие мужчины, которых мы любили и которые были героями нашей юности. Мы липли к ним со всей силой привязанности, мы испытывали гордость за них – надеюсь, они тоже не разочаровались в повзрослевших племянниках.

Дедушка Лайт, который имел самые красивые ноги среди всех кучеров Глочестера, растил пятерых своих сыновей в окружении лошадей; и они во многом унаследовали его талант. Двое сражались против буров; и все пятеро служили в кавалерии во время Первой мировой войны, где они умудрились выжить в бойнях при Монсе и на Ипре, удачно нашли свою дорогу через несколько других сражений и вернулись, наконец, к мирной жизни, хотя тела их и были нашпигованы шрапнелью. Мои первые воспоминания о них – это привидения в хаки, приезжающие домой на побывку с войны – квадратные, огромные, в обмотках, сладко пахнущие кожей и овсом. Они появлялись, как герои, в ореоле войны; они спали, как мертвые, целый день; затем чистили сапоги, драили пуговицы и снова возвращались на войну. Это были мужчины большой силы и кровавых подвигов, кулак их целился во врага. Они являлись всадниками ада и апокалипсиса, каждый казался нам получеловеком, полуконем.

Не раньше конца войны это братство мстителей разделилось в моей голове, так что я смог воспринимать каждого отдельным человеком и узнать, наконец, кто есть кто. Сыновья Джона Лайта, пять братьев Лайт, во многом создали местный колорит, будучи почитаемы за свою необузданность, силу рук, за неторопливый, склонный к хвастовству, ум. «Мы вышли из старинного рода. Мы занесены в книгу Гиннеса. Ведь сказал Всемогущий: "Да будет свет",[2]2
  Свет – по-английски Light.


[Закрыть]
и было это задолго до Адама…»

Все как один, братья были взращены, чтобы стать кучерами, чтобы продолжать дело своего отца; но Армия вывела их в другой мир, и к тому времени, когда я стал достаточно взрослым, чтобы понимать, что они собою представляют, с лошадьми работал только один, остальные пошли по другим дорогам; один работал с лесом, другой – с моторами, третий вошел в корабельное дело и последний строил канадскую железную дорогу.

Дядя Чарльз, самый старший, больше всех был похож на деда. Он имел такое же длинное лицо и прекрасные ноги в гамашах, такой же медленный, тяжелый голос с глочестерскими басовыми нотками, такой же запах табака вился вокруг него. Он рассказывал нам длинные истории о войне и терпении, о работе с лошадьми в топях Фландрии, о чуде умудриться выжить на поле боя, которое презирает показной героизм. Он излагал свои рассказы с юмором, хотя сохранял при этом каменное лицо холодной самоуверенности знания, поэтому преодоление трудностей в каждой из его историй о дилемме жизнь-смерть представлялось не более, чем ловкой победой в картах.

Теперь, когда он вернулся наконец со своих непостижимых войн, он пошел работать лесником, по очереди живя в чаще разных местных лесных массивов с женой и четырьмя чудными ребятами. Когда он переезжал, каждый коттедж, в который он вселялся, приобретал привычный для семьи вид, ясно говорящий о занятиях хозяина. Мне он напоминал пожегщиков угля в затерянных лесных избушках из сказок братьев Гримм. Мы, мальчики, любили навещать семью дяди Чарльза, следуя за ними из леса в лес. Их домик всегда окутывал ароматный дым, во дворе были сложены дрова, а со скоса крыши и с дверных косяков свисали хвосты горностая, лисьи шкуры, вороньи тушки, силки и мыши. Стены в кухне завешивались топорами и ружьями, в углу стоял каменный кувшин с имбирем, а на громадной плите всегда кипела кастрюля с голубями или, может быть, с только что ободранным кроликом.

Молодые годы дяди Чарли скрывали несколько любопытных загадок, объяснить которые не могла даже наша Мать. Когда окончилась бурская война, он некоторое время работал барменом в городе бриллиантов Ранд. В те дни двери не закрывались никогда, а в обязанности бармена кроме всего прочего входило также умение сбивать холодные коктейли. Дядя Чарли абсолютно подходил для такой работы, потому что в молодости он был настоящим львом. После адски тяжелого дня шахтеры спускались из своих лагерей с оттянутыми алмазной крошкой карманами, покупали виски баррелями, упивались до умопомешательства, затем начинали громить салуны… Вот куда попал дядя Чарльз, король тех пропойных баров. Его мускулистая, вооруженная бутылкой рука, укладывала их всех в конце концов в ряд. Но даже он не был суперменом и порой тоже оказывался битым. Однажды ошалевшие от виски посетители использовали его в качестве тарана, когда крушили стойку с выпивкой. Два дня после этого инцидента он провалялся с разбитой головой и до сих пор в доказательство сохранял на голове роскошную шишку.

Потом он исчез на два – три года, ушел в подполье, работал в публичных домах Иоганнесбурга. В течение этого времени к нам не приходили письма, не долетали новости, и даже много лет спустя он никогда ничего не рассказывал о тех годах. Затем внезапно, без предупреждения, он объявился в Строуде – бледный, худой, без единого пенни. Он не говорил, где был, не объяснял, что делал, но раз и навсегда закончил свои скитания, так он сказал. И девушка из наших мест, хорошенькая Фанни Кайсон, приняла его, выйдя за него замуж.

Вот тогда он и осел в местных лесах и стал одним из лучших лесников в Котсволде. Его наниматели льстили ему, любили его и регулярно ему недоплачивали; но он был счастлив среди своих деревьев. На зарабатываемые гроши он поднимал семью, добавляя лесной дичью, никогда не читал дочерям нравоучений, воздействуя на них только шуткой, а сыновей учил опыту собственного сердца. Открытием таинства было видеть его за работой где-нибудь на расчищенной лесной делянке, когда он возился с саженцами, как с только что вылупившимися птенцами, нежно потряхивая их жилистые клешни, ровно выставляя деревца вдоль насыпи в ямки-гнезда, которые создали его руки. Его жесты были ласкающими и точными, и растения жадно тянулись к его прикосновениям. Казалось, они немедленно распускали свои крохотные листики и укоренялись навсегда в том месте, где он ставил их.

Молодые леса, которые поднялись теперь в Хорслее, в Шипскомбе, в Рендкомбе и Колне, это леса моего дяди Чарли, которые он сажал за тридцать пять шиллингов в неделю. Это его дворцы, возведенные из летней тени, его поднявшиеся до облаков небоскребы листвы, его птицы, его молодые посадки карабкаются по нашим холмам, стараясь восстановить забытую перспективу. Он умер в прошлом году, как и его жена – они умерли друг за другом, в течение недели. Но дядя Чарли надолго оставил след в нашем пейзаже – как он и хотел.

Следующим из Лайтов был дядя Том, темноволосый, спокойный, разговорчивый, полный потаенной силы, который умел обращаться с женщинами. Первое, что я помню о нем, это то, что он был кучером и садовником одновременно в старинном особняке в Вудчестере. Он был женат на тете Минни – крохотной, милой женщине с прямым пробором, которая будто бы сошла с рисунков Крукшанка. Жизнь в их маленьком, аккуратном конюшенном дворе, в окружении горшков с папоротниками, красиво вышагивающих пони, ярко раскрашенных двуколок и колясок, всегда казалась мне больше игрушечной, чем настоящей, и, навещая их, приходилось менять плоскость существования и оставлять тяжелый мир позади.

Дядя Том имел хорошие манеры, в чем-то даже был денди и умел творить нечто необыкновенное со своими бровями. Он умел двигать ими независимо друг от друга вверх-вниз по лбу, и эта особенность выглядела почему-то неприличной. Когда он молчал, он двигал бровями постоянно, как бы стараясь уверить вас, что он желает вам добра; этому трюку и величественной осанке он и был обязан своему успеху у женщин. Еще холостяком он страдал от почти непрерывных преследований; но, будучи медлительным в обращении, он имел быстрые ноги и умудрялся убегать от девушек. Наша Мать гордилась его успехами. «Он был совершенно необыкновенным, – рассказывала она. – Настоящим джентльменом. Был похож на короля Эдуарда. Он мог, не задумываясь, истратить целый фунт».

Когда он был молодым, девушки страдали из-за него постоянно и делали подарки Матери, чтобы она замолвила за них словечко. Они часто приглашали ее на чай и на всякие другие мероприятия, чтобы передать ему записочку или пылкое письмо, завернутое в яркий шарфик для нее. «Я стала самой популярной девушкой в округе, – продолжала она. – Наш Том был таким изысканным…»

Многие годы дядя Том играл в свои коварные игры и обходил затруднительные ситуации. Пока не нашел достойного противника в лице Эффи Манселл, девушки такой же сильной, как и прямолинейной. По словам Матери, Эффи М. была уродиной шести футов ростом и сильной, как тяжеловоз. Как только она решила, что хочет заполучить дядю Тома в мужья, она стащила его с велосипеда и объявила ему о своих намерениях. На следующее же утро он сбежал в Ворчестер и поступил на работу кондуктором трамвая. Он бы поступил гораздо разумнее, если бы сбежал на шахту, потому что девушка преследовала его по пятам. Она стала целыми днями ездить в его трамвае, там он оказался целиком в ее власти; и, что еще хуже, должен был платить за ее проезд; никогда прежде его так не унижали. В конце концов он заработал себе нервный срыв, не смог работать, его уволили, и ему пришлось прятаться в каменоломнях. Но опасность миновала, когда Эффи вышла замуж за инспектора, тогда дядя Том вернулся к лошадям.

Теперь он стал осмотрительнее. Конюшня доказала ему – ты можешь спастись около лошадей, но не на трамвае. Но чего он хотел теперь больше всего на свете, так это доброй женской защиты; он понял, что земля горит у него под ногами. Поэтому вскоре он женился и успокоился со вздохом облегчения и некоторым удивлением, которое выражали его брови.

С тех пор дядя Том жил тихо и приятно, как принц в нарочитой ссылке, играя лицом время от времени, просто как мантией величия и обаяния. Торжественные гримасы и понимающие конвульсии бровей – вот и все, что осталось от прошлого великолепия…

Моя первая встреча с дядей Рэем – старателем, подрывником, охотником на бизонов и строителем трансконтинентальных железных дорог – была отмечена запоминающейся внезапностью. До какого-то момента он оставался легендой на другом конце света, а в следующее мгновение оказался в моей кровати. Привыкший ощущать рядом только нежные тела своих братьев и сестер, я проснулся однажды утром и обнаружил около себя огромного, храпящего, грубого мужчину. Я потрогал его громадные ноги и руки в узлах, оценил поросль на подбородке, почувствовал крокодиловую силу этого великолепного создания и стал размышлять, кто бы это мог быть.

– Это твой дядя Рэй вернулся домой, – прошептала Мать. – Вставай и дай ему спокойно поспать.

Я увидел кирпично-красное лицо, тонкий индейский нос, почувствовал запах сигар и паровозного масла. Это и был герой наших мальчишеских, хвастливых рассказов школьных дней, и, разглядев его получше, я не разочаровался. Кожа у него была блестящей, как железо, и изношенной, как скала, и раскинулся он, как спящий атаман разбойников. Он приехал со стройки железной дороги навестить нас, его жгли деньги и жажда, и дни, которые он провел в нашем доме в тот раз, были полны чудес и усилий по самосожжению.

В одном он абсолютно не походил ни на каких других мужчин, которых мы знали до сих пор – или о которых слышали, если до того доходило. Со своим дубленым лицом, с набитым зубами, как у акулы, ртом и зоркими голубыми глазами, он выглядел, как воин из вигвама, раскрашенный изображениями солнца и картинами героических сражений. Он говорил на канадском диалекте железнодорожных лагерей, растягивая слова и проталкивая их сквозь нос. Каждый сантиметр его тела был татуирован – корабли под всеми парусами, флаги всех народов мира, рептилии и большеглазые девушки. Хитрой игрой мускулов тела он умудрялся заставлять корабли плыть, флаги трепетать на ветру, а змея обвиваться вокруг дрожащих девушек.

Дядя Рэй стал для нас подарком дьявола, чудовищной игрушкой, добродушным чудаком, более экзотичным, чем цирковая обезьяна. Он мог часами сидеть неподвижно, пока мы обследовали его, и принимал все наши издевательства. Если мы толкали его, он стонал, если щипали, он делал вид, что всхлипывает; он переносил боль и неудобства от нас, как настоящий Калибан. Или вдруг он переворачивал нас вверх ногами, или ставил плясать себе на живот, или подбрасывал нас парами, по одному в каждой руке, стукая головами в потолок.

Но, раньше или позже он объявлял:

– Ба, мальчики, я должен идти.

Тогда он вставал, стряхивал нас, как блох и начинал медленно облизывать губы.

– Куда ты пойдешь, дядя?

– Посмотреть на человека-мула.

– Вовсе нет! Куда ты собираешься? Для чего?

– Клянусь. Хоть рубите пальцы. Отрежьте язык. Обварите маслом спину.

– Неправда! Ты придумываешь! Дядя!..

– Просто нужно идти, ребята. Увидимся в аду. Трите к носу. Будьте молодцами. Пока.

И он убегал; хотя Бог знает куда, мы не могли придумать такого места. Затем возвращался, может быть, на следующий вечер, насквозь мокрый, с собачьей ухмылкой. Он почти ничего не видел, не мог повесить пальто, не мог найти задвижку двери. Он падал на стул у камина, от него валил пар, он распевал песни и флиртовал с протестующими девочками. «Иди-ка лучше спать», – говорила Мать строго; при этом он разражался театральными рыданиями. «Анни, я не могу! Я не могу сдвинуться ни на дюйм. Сломал ногу… Может, две».

Однажды вечером, после отсутствия в течение двух дней, он вернулся на велосипеде, но проехал мимо дома, прямо вниз, в берегу, в штормовую темноту, и врезался в туалет. Девочки выбежали и притащили его в дом, стонущего, вымазанного кровью. Они уложили его на кухонный стол, сняли ботинки и обмыли раны. «Ну и ну, в каком же он состоянии, – хихикали они, шокированные. – Это виски, а может быть, и что похуже, Мама». Он начал петь «О, Долли, дорогая…», затем принялся есть мыло. Он пел и пускал пузыри, а мы столпились вокруг, никогда наш дом не посещали мужчины, подобные ему.

Скоро распространился слух, что Рэй Лайт вернулся домой, набитый канадским золотом. Его записали в дебоширы, за ним охотились девушки и несколько раз предупреждала полиция. В основном, он через все перешагивал, но временами девушки по-настоящему доставляли ему беспокойство. Скромная молодая швея, которую он обнимал в кино, украла у него в темноте набитый долларами кошелек. А однажды утром Бити Барроуз пришла к нашим дверям и заявила, что он обещал на ней жениться. Под аркой пивоваренного завода в Строуде, сказала она, чтобы окончательно убедить нас. Ему пришлось три дня прятаться на чердаке…

Но, пьяный или трезвый, дядя Рэй был все тем же – большим волосатым животным, убегающим развлечься; беспомощным великаном, дружелюбным, наивным, сентиментальным и откровенно похотливым. Он пугал моих сестер, но даже таким они его обожали; что же касалось нас, мальчиков, чего же больше могли мы желать? Он даже учил нас на себе, как вязать узлы, хвастаясь, что никакой узел его не удержит. Поэтому однажды вечером мы привязали его к кухонному стулу, понаблюдали немножко, как он пытается освободиться, и отправились спать. Мать нашла его на следующее утро, стоящим на локтях и коленях, все еще привязанным и крепко спящим.

Тот визит дяди Рэя, с его играми и демонстрацией картинок, был похож на продолжение в доме Рождества. Заведенный порядок, дисциплина и нормальное поведение были отменены на это время. Мы поздно не ложились спать, позволяли себе разные вольности и разделяли с ним его пьяную свободу. Он носился по округе, исчезал в свои командировки, возвращался взъерошенный, в подпитии, щипал девочек, пел песни, падал, поднимался и разбрасывал доллары. Мать по очереди то поджимала губы, то потворствовала ему, цокала языком, посмеивалась. Девочки были так же возбуждены и в любую минуту готовы к атаке, как и мы, хотя по иному, исподтишка; они часто шушукались: «Ты бы поверила такому? Я – ни за что! Какой ужас!» или «А ты слышала, что он мне тогда заявил?»

Когда он истратил все деньги, он отправился назад в Канаду, в лагерь железнодорожников, оставив тут несколько разбитых голов, разжиревших хозяев гостиниц и хорошеньких девушек. Вскоре после возвращения в Канаду, работая в заснеженном Рокки, он подорвался на динамите. Его отбросило от тропы Лягающейся Лошади на девяносто футов, прямо на замерзшее озеро. Школьная учительница из Тамворта – теперь моя тетя Элси – проехала четыре тысячи миль, чтобы собрать его по кусочкам. Откопав его из снега и отогрев, она вышла за него замуж и привела к себе домой. Это и стало концом метаний первопроходца – рыскающей собаки прерий; но без него Канадская Тихоокеанская железная дорога никогда бы не дошла до Тихого океана, во всяком случае, мы в этом были уверены.

Мрачный, величавый дядя Сид был четвертым, но не последним из братьев. У этого невысокого, сильного человека, когда-то чемпиона по крикету, жизнь была отравлена ревматизмом. После того как вернулся из армии, он стал шофером автобуса и работал на одном из первых омнибусов. Эти, на сплошных шинах, с открытым верхом, пассажирские колесницы были левиафанами дорог в то время, пошатывающимися осадными башнями, которые ехали куда попало и их верх часто застревал под мостами. Наш дядя Сид, один из лучших шоферов, стал знаменитым в округе. И чувство гордости, и страх переполняли нас одновременно, когда он, громыхая, пролетал мимо, торча, как на насесте, в своей полной дыма кабине. По лицу его тек пот от пива и прилагаемых усилий, когда он крутил руль, борясь с колесами, чтобы удержать огромный автобус на дороге. При каждом рейсе через город разрушалась черепица на крышах и водосточные трубы, срывались кожухи с уличных фонарей. Но больше всего он переживал, чтобы не задавить женщин и детей, и никогда не заезжал на тротуар. Неудержимый горлопан, загруженный людскими душами, причина панического бегства полисменов и лошадей – именно дядя Сид своими умелыми руками создавал автобусу его сумасшедшую карьеру.

Летопись жизни дяди Сида, как и дяди Чарли, началась во время Южноафриканской войны. В качестве солдата-наемника он заработал репутацию молчаливого, хитрого и выносливого человека. Его талант к крикету, развитый на изрытых кротами просторах Шипскомба, и там обеспечила ему особые привилегии. Очень скоро его отправили играть за армию, и он стал получать усиленное питание. Одержимость его деревенской манеры игры вызвала переполох в офицерской среде. Наконец-то, на плоском поле, с опаленными солнцем сухими воротцами, после бугристого, с коровьими лепешками родного поля, он попал прямиком в разряд гениев, побив все возможные рекорды и истрепав огромное количество чужих нервов. Его убийственные посылы низвели бывших героев до состояния паники; они просто помахали ему рукой и сбежали – когда он вошел с битой, парни надели шапочки и молча рассеялись по границам поля. Я представляю себе этого широкоплечего, невысокого, подвижного человечка, бьющего без промаха крикетный шар от земли, лицо его налито кирпичной кровью от ярости, плечи рвутся из-под подтяжек. Я вижу его крюк для следующей передачи, затем разворот на коротких, кривых ногах и удар, от которого шар пролетает чуть не полпути до Иоганнесбурга. При этом мысленно он слышит одобрение из далекого Шипскомба. В старой трансваальской газете, сохраненной Матерью, я однажды нашел счет, который выглядел примерно так:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю