355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лоренс Даррелл » Месье, или Князь Тьмы » Текст книги (страница 1)
Месье, или Князь Тьмы
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 17:32

Текст книги "Месье, или Князь Тьмы"


Автор книги: Лоренс Даррелл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)

Лоренс Даррел
МЕСЬЕ, или Князь Тьмы

Глава первая
«Outremer»[1]1
  Outremer (фр.) – букв, «за морем», название палестинских владений ордена тамплиеров; своего рода девиз ордена.


[Закрыть]

С незапамятных времен мы ездили из Парижа на юг одним и тем же поездом – длинным медлительным поездом, вытягивавшимся вереницей голубоватых огней в сумеречной дали, словно гигантский светляк. В Прованс он обычно прибывал затемно, когда полосы лунного света делали все вокруг похожим на тигриную шкуру. Мне этого ни за что не забыть, да и ему тоже! Мне, то есть Брюсу, каким я был, и ему – Брюсу, каким я стал, изо дня в день записывая по несколько слов – совсем коротко. Поезд имел обыкновение вдруг останавливаться и надолго замирать, то ли неожиданно засыпая посреди пути, то ли на долгие часы погружаясь в раздумья. Это было похоже на омуты и водовороты памяти – когда твои думы испуганными головастиками начинали виться, например, вокруг слова «самоубийство». Наш поезд никогда не приходил вовремя, и никогда не придет.

Так размышлял одинокий пассажир, сидевший в хвостовом вагоне поезда, в освещенном купе третьего класса и не сводивший глаз со своего двойника в тусклом зеркале. В начале весны всегда одно и то же, говорил он себе – и в далекие школярские годы старой PLM[2]2
  PLM – сокращение названия железнодорожной магистрали Париж – Лион – Средиземное море.


[Закрыть]
было так же. Когда, сопровождаемый гулким эхом, поезд отъезжал от Дижона, людей в нем почти не оставалось. Пассажир попытался вспомнить, сколько времени он не был в том городе, но из-за накатившей дремоты ему казалось, что на самом деле он никогда оттуда и не уезжал. Во всяком случае, какая-то часть его существа не покидала тенистые улочки и тихие неряшливые площади.

На сей раз возвращение было необычным, потому что бегство из северной зимы в нарождающуюся весну случилось по зову печальной телеграммы. Ужасно – в такое время года ехать по таким делам! На севере беспрерывные снежные бури почти парализовали железнодорожное движение, а здесь весна уже начала прогревать землю. Едва пересекаешь пояс тутовых рощ и углубляешься в зону рощ оливковых, как душой завладевает покой, ибо даже по-зимнему серый рассвет не в силах скрыть обилие золотых мандаринов, словно за окном – Греция и сады Эпикура. Пассажир не сводил невидящих глаз с мелькавших за окном пейзажей.


Этим пассажиром был я сам, Брюс, и ехал я не по своей воле. Из Праги меня вызвала лаконичная, как водится, телеграмма. В ней сообщалось о самоубийстве моего давнего и самого близкого друга Пьера де Ногаре; даже больше, чем друга, потому что сестра его, Сильвия, это моя жена, правда, подпись стояла не ее, а семейного нотариуса. Телеграмму доставили в Британское посольство, где я последние несколько лет служил врачом. «Брюс Дрексел, доктор медицины, к вашим услугам» – сейчас в этом появилась некая иллюзорность, вроде эха давней реальности, не потревоженной мстительным временем! От собственного пристального взгляда мужчине в зеркале было не по себе. Поезд же с грохотом мчался вперед.

Неплохо было бы привести в порядок мысли и чувства, как полагается литературному персонажу, но у пассажира ничего не получалось. Кстати, у Роба Сатклиффа в знаменитом романе про всех нас точно такое же начало. Непостижимым образом я словно копировал его главного героя, призванного к ложу умирающего (разница только в этой детали) друга, который собирается открыть ему нечто важное. Есть там и Сильвия, как всегда, в центре происходящего. Трогательно описано ее безумие. Конечно же, мы в романе несколько окарикатурены; но события переданы довольно точно, да и Верфельский старый шато тот же, где мы все это пережили в промежутке между двумя путешествиями. Теперь не только Сатклифф отождествляет себя с главным персонажем, но и Брюс, ну а о персонаже писатель однажды сказал: «В наше время реальность безнадежно вышла из моды, и нам, пишущим, приходится рассчитывать на искусство, чтобы ее оживить и осовременить».

Но тогда насколько реальные люди отличны от вымышленных персонажей? Умирая, человек становится частью прошлого; зато это приводит его друзей в чувство, во всяком случае, должно бы. Когда я читал роман, мне было интересно, как переплетаются реальность и фантазия. Теперь уже и Сатклифф стал прошлым, а его бумаги моя сестра Пиа привезла в верфельский архив, где несчастье совместной жизни, ожесточившее их, стало доступно биографам. Дело не в том, что Пиа оказалась скверной женой, ведь они до безрассудства любили друг друга; речь, по сути, идет о печальной истории перерождения отношений, которое опустошило Сатклиффа и лишило его запаса жизненной прочности. Такие, как Роб, слишком привязчивы и уязвимы, а потому их легко сломать. Попадись эти строки на глаза моей сестре, она бы заткнула уши и закричала:

– Нет!

Но это правда.

А ведь через несколько месяцев нам троим предстояло опять встретиться в городе, где родился Пьер, чтобы возобновить необыкновенную дружбу, которая полжизни связывала нас и слегка ослабла лишь из-за последнего назначения Пьера в Дели. В этом году мы оба собирались выйти в отставку и вернуться в Верфель, чтобы за массивными стенами разрушающегося шато прожить до конца наш сюжет с Сильвией. В каком-то смысле замуровать себя здесь, полностью отрешиться от мира, развить и обогатить сбереженный нами тройственный союз, который выдержал много испытаний и (для меня, во всяком случае) был самым ценным опытом в жизни. По напряжению и отдаче мне и в самом деле нечего сопоставить с нашим любовным треугольником, родившимся под несчастливой звездой, потому что однажды Сильвия потеряла рассудок и едва не утянула в эту пучину брата. Пьер пребывал в пограничном состоянии. Не окажись рядом меня, думаю, он тоже соскользнул бы в безумие, спасаясь в нем от мыслей о ее помешательстве. А теперь все изменилось, неожиданно и круто. Со смертью Пьера не стало будущего и у человека, которым я сделался. Из-за ухода моего друга вся действительность словно перевернулась; но при этом ощущение, что меня ограбили, вызвало к жизни не свойственную мне прежде равнодушную и бесстрашную ироничность. В зеркале отражался мрачно ухмыляющийся мужчина. А в это самое время Сильвия, накинув китайскую шаль, гуляла в далеких зеленых садах Монфаве и, шевеля губами, вела беззвучную беседу с умершим братом. Представив это, Брюс вскочил и в ярости от обиды и боли принялся мерить шагами купе, будто зверь, угодивший в капкан.


В том новом для меня ощущении нереальности происходящего свою роль, несомненно, сыграла усталость. В одночасье никто не уходит, и мертвый Пьер только-только начал предъявлять права на память своих друзей. Застыло лишь его тело, а память о нем была живой и теплой. Очнувшись от дремы, я каждый раз заново переживал его смерть, заново испытывал острую боль. Несколько мгновений не было ничего, пустота – потом, будто лезвие ножа, выскакивало воспоминание, и я осознавал, что его нет и не будет, ибо он ушел в ту таинственную условность, называемую смертью, о которой мы ничего не знаем, а потому не можем ни сжиться с нею, ни укротить ее.

Любопытно, думал ли он, умирая, о посвящении, через которое мы когда-то вместе прошли в Египте – под руководством Аккада терпеливо проникая в доктрины гностиков[3]3
  Гностики – члены ряда сект, являющиеся последователями гностицизма – дуалистического учения поздней античности, в котором соединены некоторые идеи христианства, древнегреческой философии и восточных религий.


[Закрыть]
из пустыни? Мне-то известно, как сильно они повлияли на Пьера. Ведь в трактовке смерти гностики вполне тверды и определенны, и после посвящения уже никак нельзя было придавать смерти особое значение, ведь смерть человека всего лишь итог смерти Бога! Не могу забыть, в какой ужас приводила меня эта мысль! Аккад, ласково улыбнувшись, тогда сказал нам на прощание:

– Не думайте о том, что вы тут узнали. Но постарайтесь поскорее с этим сжиться – чем быстрее сживетесь, тем быстрее перестанете об этом думать.

Очевидно он говорил о смерти с точки зрения истинного гностика, которая с тех пор заменила в нашем сознании обыденное представление о смерти, о такой, которая для Аккада и его секты была лишь следствием телесной слабости и недостатка утонченности.

– Смерть – прихоть, если позволяешь себе умереть прежде, чем находишь способ умереть с толком, – говорил он.

Я медленно повторял про себя эту фразу Аккада и, вглядываясь в убегавшую ночь, пытался представить, где он сейчас. Может быть, умер? Мне почудилось, будто от Пьера меня отделяет всего лишь один удар сердца.


Все же нам повезло и со службой, и с путешествиями; мы наслаждались счастьем почти беспрерывного общения друг с другом, и нашей дружбе, вскоре переросшей в любовь, никогда не угрожала опасность зачахнуть. Совсем мальчишкой я познакомился с братом и сестрой, которые вели в своем шато жизнь отшельников, далекую от мелочных забот, странную жизнь, наполненную познанием самих себя и окружающей их красоты; и с тех пор мы редко разлучались. Пьер стал дипломатом, я – врачом при дипломатической миссии, но, несмотря на все превратности судьбы, даже в худшие времена мы получали назначения в соседние страны. Несколько раз нам улыбалась удача, и нас посылали в один город: его – в посольство Франции, меня – Британии. Таким образом мы вместе узнавали Каир и Рим, вместе осваивали Пекин, Берн и Мадрид. В разлуках Сильвия заменяла мне его, ему – меня, соединяла нас, живя попеременно то у меня, то у Пьера. Однако летний отпуск мы всегда проводили втроем в Верфеле. В общем, перемена мест и партнера не мешали нам сохранять наш стиль жизни (и любви).

Впоследствии, все обдумав, я женился на Сильвии, потому что она так захотела. И это еще прочнее связало нас троих. Однако я не был ничего не видящим лунатиком и отлично представлял психологические сложности нашего нового статуса. К тому же мне было известно, что в любой момент разум может окончательно изменить Сильвии; и тогда она навсегда переселится в зеленую тишь Монфаве, под своды большой психиатрической лечебницы, вознесшейся над бурлящими речками и солнечными беседками Воклюза, которые распространяют нечто вроде кинетического покоя Эпидавра.[4]4
  Эпидавр – древнегреческий город, в котором располагался медицинский центр (при храме бога врачевания Асклепия). По преданиям, тамошних пациентов лечили сном.


[Закрыть]
Но мне ни разу не пришлось о чем-то пожалеть. Наша тройственная любовь чаровала меня всю жизнь, и с нею я сойду в могилу. Я знал, что встретил моих единственных вдохновителей, и собственной жизнью воплощал в действительность сюжет и контрапункт «Сонетов» Шекспира. Я нашел господина-госпожу моей страсти. О чем еще мне было мечтать?


Всю зиму я провел в стране замерзающих озер, покорных железной хватке льда, где по ночам кричат летящие на юг дикие гуси. Поэтому, гуляя там в зимних сумерках, то и дело наступаешь на кучки перьев – снег в лесу похож на неубранный стол. Того, кто трапезничал, уже нет. Иногда, бывает, лисица брезгует птичьей головой, но чаще остаются лишь несъедобные перья. В древнем мире, по-видимому, такое тоже случалось, ведь на пересечении дорог, в зеленой роще или на берегу моря путник мог наткнуться на остатки жертвоприношений. Люди отдавали богам животных, как позже стали приносить им первые плоды своих садов. Мне вдруг почудилось, что самоубийство (если это самоубийство) Пьера каким-то образом соотнесено с подобным жертвоприношением. И все же я не мог до конца поверить. Но если не он сам, кто поднял на него руку? В нашем прошлом не было ничего такого, что объяснило бы столь трагичную развязку. Тем более что Пьер понял и, судя по его собственным словам, принял гностические идеи Аккада. Нет, постойте…

Мне вспомнились несколько фраз Аккада, которые звучали примерно так: «Люди наших убеждений постепенно учатся отвергать порядок, установленный так называемым Богом. Они отвергают пустой мир, однако, не как аскеты или мученики, а как выздоравливающие после попытки самоубийства. Но до этого надо дозреть». Неожиданно в мозгу спящего пассажира возникла нелепая мысль. Самоубийство Пьера – часть ритуального убийства… Вот уж чепуха! И я, словно наяву, увидел вторившего Аккаду и наивного, как Дон-Кихот, Пьера. Вечно ему хотелось все довести до крайности.

А Сильвия? О чем же она умолчала? Как обычно в последние два года, мысль о том, что Сильвия в Монфаве, болью отозвалась в висках.


Наконец-то я дома, и сейчас шаркающим шагом устало выйду на пустой перрон – торжественный момент всех приездов и ожиданий, но на сей раз я один. Маленький запущенный вокзал, как всегда, вызвал у меня острый прилив любви и страха, потому что обычно меня встречала Сильвия, рука об руку с медицинской сестрой, сосредоточенно поглядывая вокруг. По-моему, я каждый раз нетерпеливо ее высматривал. Поезд, вздохнув, останавливается, и слышится хриплый голос, с характерным местным выговором, делающий объявления. Я застываю у освещенных окон.

Здесь ничего не меняется, и вокзал все такой же невзрачный, такой же убогий и провинциальный. Глядя на него, невозможно представить знаменитый жестокий город, которому он принадлежит.

Снаружи дует мистраль. В медленно оттаивающих садах торчат посреди кружков полинявшей травы знакомые хиленькие пальмы. Клумбы еще покрыты инеем. Ну и, конечно же, вытянувшиеся в ряд fiacres с резиновыми шинами ждут, не сойдет ли кто-нибудь с раннего поезда. И возницы и лошади уже просто умирают от скуки и отвращения. Еще немного, и фиакры потащатся в спящий город порожняком, потому что следующий поезд – только после одиннадцати. Мне удалось разбудить кучера и сговориться о плате, после чего он повез меня в старый «Королевский отель». Но когда мы немного уклонились от курса и зачем-то несколько раз свернули в сторону крепостной стены, мне вдруг страстно захотелось посмотреть на реку. И я приказал ехать к божеству нашей юности, с ее жизнью так много было связано. Расчувствовавшись, мы ехали вдоль древних крепостных стен в полной темноте. Над нашими головами смыкались кроны деревьев. Неожиданно послышались чьи-то крики, сливавшиеся с шумом ветра. Видимо, это коты справляли свадьбу. Я вышел из фиакра и зашагал рядом с ним, чувствуя, как ветер хватает меня за плечи.

В серых сумерках река была чернильно-черной, вздувшейся и притихшей под обломками льда, которые со звоном сталкивались возле берега.

Небо чуть-чуть посветлело на востоке, однако ночь еще не уступила свои права. Легко было представить, что ты – где-то в центральной Азии, где точно такое же, словно одетое в кольчугу, облачное небо с блекнущим мерцанием лунного света. Кучер что-то недовольно проворчал, но я, не обращая на него внимания, осторожно ступил на знаменитый разрушенный мост, одной рукой держась за перила, а другой – за шляпу, так как здесь ветер уже разгулялся вовсю. Часовню заливал болезненно-призрачный свет, но молящихся еще не было. Разрушенная прославленная реликвия веры людской указывала своими каменными изувеченными пальцами на запад. Мне вспомнился Пьер. Толкуя слова Аккада, он сказал что-то вроде: «На самом деле умирает коллективный образ прошлого – все временные ипостаси, появлявшиеся по отдельности, теперь соединились в одной временной точке чьего-то совершенного восприятия или кристально-чистого понимания, способного остановить мгновение». Какими же пустыми показались мне в продуваемой ветром ночи те глубокомысленные рассуждения. И все-таки тут они были как нельзя кстати. Ведь лет сто эта обшарпанная деревня считалась Римом,[5]5
  Имеется в виду так нызваемое «Авиньонское пленение» (1309–1366; 1370–1377), когда резиденция римских пап находилась не в Риме, а в Авиньоне.


[Закрыть]
центром христианского мира.

В конце концов, это – Авиньон.


В отеле я обнаружил сбивающие с толку послания, но у меня не было возможности сразу же откликнуться на них. Продремав до рассвета, я решительно ринулся на поиски кофе, ощущая болезненный прилив любви к старому городу, пока, словно освободившись от телесной оболочки, шел по его улицам, сопровождаемый звуком своих твердых шагов. Авиньон! Все те же грязные фонари, все те же крадущиеся коты; перевернутые урны, блестящая рыбья чешуя, оливковое масло, осколки разбитого стекла, мертвый скорпион. Пока мы странствовали по свету, город ждал нас, сидя на привязи там, где сливаются две зеленые реки. Прошлое забальзамировало его, сделав недоступным для настоящего. Много лет мы уезжали и возвращались, забывали о нем и вспоминали его. А он со своими мрачными монументами, тяжелыми надтреснутыми колоколами, гниющими площадями всегда ждал нас тут.

В сущности, нам этого и хотелось: чтобы город оставался прежним, чтобы он утешил нас после очередной разлуки. А как же иначе? Ведь он был свидетелем всего самого важного в нашей жизни. Он видел крушение Роба Сатклиффа, болезнь Сильвии и теперь вот самоубийство Пьера. Из лета в лето его обжигало солнцем, пока притиснутые друг к другу черепичные крыши не обретали вид свежей хлебной корочки. Он не отпускал нас от себя, хотя весь прогнил, весь был испорчен ветшающей славой и почти растворился в осенней речной сырости. И не было в этом городе уголка, который бы мы не любили.

О Робе Сатклиффе я почти не вспоминал до этого самого момента: я сижу за столиком в замызганной кафешке и жду, когда часы пробьют восемь. Едва моя сестра Пиа… едва ее извращенность стала очевидной, и Роб понял, что им больше никогда не жить вместе, с этого и началась деградация. На первых порах оно не особенно бросалось в глаза, это превращение завсегдатая клубов, любителя приключений и знаменитого писателя в… в кого? Превращение обожавшего чистое белье денди в шута в нелепой шляпе. У публики постепенно угас интерес к его старым книгам, а новых не получалось. Роб снял две комнатенки в дешевом квартале у «творящей ангелов». Так городские остряки называли старух, которые за небольшую плату брали на воспитание нежеланных или незаконнорожденных детей, как бы давая негласное обязательство жестоким обращением и скудной кормежкой превратить их за пару месяцев в «ангелов», то есть уморить. В последние годы Роб общался только с этой старухой, напивался с нею каждый вечер в ее мерзком доме, кишевшем голодными детьми. Внешне он тоже очень изменился, отрастил черную бороду, надел плащ и широкополую шляпу, придававшую ему весьма колоритный вид. В какой-то момент он перестал мыться и вскоре зарос грязью, как самый настоящий отшельник. Особенно ему нравился его плащ, весь в пятнах жира и мочи. К тому же Роб завел привычку мочиться в постели и предавался этому детскому пороку, втайне злорадствуя, тыкая себя, если так можно выразиться, носом в собственное безобразие. Свой плащ он тоже не упускал случая окропить мочой и с наслаждением вдыхал едкую застарелую вонь. Какое-то время он еще виделся с Тоби, но потом и ему запретил приходить. Подобное демонстративное впадание в детство казалось тем более поразительным, что было осознанным. Как никак Сатклифф начинал свою карьеру как психолог и только потом подался в писатели. Не исключено, что таким образом он мстил моей сестрице, но тем хуже, если это так. Бывало, напившись (он не брезговал и наркотиками), Роб брал напрокат лошадь и, забывшись сном, с опущенной головой медленно ехал по городским улицам. Поводья свободно висели у лошади на шее, не мешая идти, куда ей заблагорассудится. Когда ему приходилось справлять большую нужду, он пачкал не только бумагу, но и пальцы. Непостижимо! Об этих прямо-таки невероятных переменах мне рассказал друг Роба Тоби – тихим печальным голосом, каким обычно сообщал о важных или трагических событиях. Когда тело Роба вытащили из реки (он свалился туда вместе с лошадью), Тоби заставил старуху выложить ему все до мельчайших подробностей…

Как же это было странно – сидеть ни свет ни заря в кафешке, раздумывая то о Робе, то о Пьере, который принял смерть в «Принц-отеле», то есть всего через две улицы отсюда. Почему он не вернулся в шато? Почему остался в городе? Ждал меня? Что-то еще? Возможно, так ему было проще повидаться с сестрой? Теперь уже это тайна, покрытая мраком. Еще немного, и можно будет позвонить, как-то определиться. Никто еще не знает о моем приезде. Да и Тоби, если получил мою телеграмму, наверно, уже здесь.

Начала сказываться усталость после долгого путешествия – я едва не заснул прямо за столиком. Однако заставил себя встать, вернуться в отель, предвкушая горячий душ, который даст мне силы пережить этот день – памятный день моего возвращения в Авиньон и к Сильвии.

Прошел почти год, прежде чем я стал пытаться излагать на бумаге смысл и определять значение всех этих событий. Это хоть как-то скрашивает жизнь в старом шато – странную замкнутую жизнь, к которой в конце концов, я приладился. Эти записи – все ж таки какое-то занятие, я пытаюсь срастить сломанные кости прошлого. Наверное, мне следовало начать гораздо раньше, но даже мысль о комнате, где хранится архив, все эти книги, документы и картины, угнетала меня. Ведь каждый раз, читая дневники, рукописи и письма, я вновь прикасался к жизни моих друзей. А теперь надо спешить, потому что за мной тоже следует тень смерти, правда, куда более прозаической, по причине телесной немощи, но какое-то время я еще продержусь – с помощью уколов. Приходится все использовать, потому что мне не хочется оставлять Сильвию одну раньше отпущенного мне срока.


Я знал, что в связи с кончиной Пьера мне предстоит выполнить кое-какие формальности, и тем же утром позвонил нашему общему другу, доктору Журдену, заботам которого мы всегда вверяли Сильвию. Для невролога он был необычно веселым человеком, и даже слово «меланхолия» воспринималось в его устах, как нечто завидное и приятное.

– Наконец-то! – проговорил он с заметным облегчением. – Мы вас ждали. Ремиссия проходила отлично, знаете ли, и Сильвия много времени проводила с Пьером, пока не грянул этот кошмар. Да, я потрясен не меньше вашего… Зачем? Они только и говорили, что о вашем возвращении и о новой жизни, которую вы все вместе начнете в Верфеле. Естественно, она не выдержала, но это еще не стопроцентный рецидив. Скорее, сумеречное состояние, путаница в сознании, однако картина не совсем безнадежная. А теперь и вы тут, значит, сможете мне помочь. Сейчас она на довольно сильных седативных. А почему бы вам не приехать вечером в Монфаве? Пообедаем тут. Попробуем ее взбодрить.

Я сказал, что приеду. Похоже, Тоби пока не объявился. Неужели не получил телеграмму?

Днем, чтобы убить время, я решил прогуляться по старому городу, расположенному за крепостными стенами, я направился по заросшей травой дороге наверх, мимо уродливых папских дворцов, к великолепным висячим садам Роше-де-Дом. Оттуда открывается вид на три стороны, и можно наблюдать, как петляет Рона, пробивая себе дорогу в крошащемся известняке и размывая рыхлые подножия холмов. Неяркое солнце освещало снежные полосы, уходящие в направлении Альп. Островок внизу, казалось, закоченел, словно дикая утка, запутавшаяся в сверкающей инеем осоке. В отдалении, выпрямившись, как мученик, привязанный к ледяному столбу, стояла гора Сен-Виктор. Ветер никак не желал стихать, но благодаря солнцу, хотя и слабенькому, от земли тянуло то еле уловимым ароматом апельсинов, то чабреца.

Мы часто гуляли здесь вдвоем с Сильвией, заглядываясь на прекрасные виды. И теперь, повторяя наш маршрут, я вспоминал то одно, то другое из тогдашних разговоров. Трагедия придала тем нашим словам новое звучание, ведь теперь они стали частью прошлого, частью того времени, когда с нами еще был Пьер. Я даже как будто увидел нас с нею – словно в романе Роба, – усилием памяти возвращенных на этот самый, тронутый весной холм. Увидел оттененные темными ресницами глаза Сильвии, «совсем как у дрозда», часто говаривал ее брат, и ее иссиня-черные, блестящие, как копирка, волосы. Воспоминания обрели необычный эмоциональный накал, интенсивность которого отнюдь не слагалась – нет, нет! – из множества ностальгии. Прошлое стало весомым, крепким и сочным, подобно осеннему плоду. Оно было настолько живым и полноценным, что никто даже не посмел бы о чем-то сожалеть. Ощущение же обреченности, одиночества и прочих гнусностей принадлежало исключительно настоящему. Здесь, наверху, весна по-щенячьи скреблась в дверь.

Словно в забытьи, не замечая холода, я бродил по саду, вызывая в памяти контуры и извивы давних разговоров и размышляя о том, что уготовило мне будущее в опустевшем мире.

В тот момент Сильвия представлялась мне большим вопросительным знаком. Я не знал, сможет ли она стать прежней Сильвией, почти прежней, и начать со мной что-то вроде новой жизни? Удивительно, как пылко я верил, что присутствие Пьера поможет ей вернуться к здравомыслию, к реальной действительности. Причин для оптимизма у меня было не больше, чем теперь, но все же я надеялся на лучшее. А теперь моя вера поколебалась – я боялся практически неуловимых моментов психического заболевания. Эти его трудно определяемые границы, неожиданные перемены в настроении, нестабильность… Сильвия сама однажды сказала: «Следует остерегаться безумцев. Им нельзя доверять, и они об этом знают, но ничего не могут с собой поделать. И вы, врачи, тоже не в состоянии им помочь».

А если случится худшее? Ну что ж, она и сама предпочла бы поселиться в Монфаве, в тех комнатах, которые уже давно стали ее личными апартаментами, ибо доверяла только своему старинному другу и наперснику Журдену. Я вздохнул, подумав, что, по-видимому, никогда уж нам не странствовать по свету печальным трио – муж, жена и сиделка, а тем более другим трио – брат, сестра и любовник. Как же мы были близки до всех этих несчастий! Не думать о прошлом было невозможно. Пьер, Сильвия, я, Тоби, Роб, Пиа, Сабина с колодой карт, предсказывающих судьбу… где она теперь? Наверное, карты уже поведали ей о смерти Пьера? Я бы не удивился. Под ногами зашуршал гравий. Внизу неясно виднелись нечестиво-уродливые папские дворцы, с тупым величием нависавшие над городом, который, несмотря на звучное имя, все еще был скорее большой деревней. Прерывающаяся недолгими ремиссиями, возвращениями к адекватному состоянию и даже к завидной интуиции, квази-смерть безумия была на самом деле еще более жестокой, чем смерть настоящая. Мне же, по-видимому, она грозила постепенным эмоциональным истощением – и в этом контексте слово «кастрация» звучало не слишком большим преувеличением. Пока я пребывал в состоянии некой заторможенности, у меня внутри все немело и застывало. Естественно (врачи всегда настороже), я уже мог проследить симптомы некой глубинной подавленности в своих мечтах, не говоря уж о фантазиях, в которых, к собственному ужасу, пытался ее отравить. Трудно поверить, но что было – то было. В тягостной тишине я стоял возле кровати и держал руку у нее на пульсе, пока не стихало дыхание, и мраморная бледность лица не убеждала меня в окончательном оцепенении. Чуть погодя к моим ноздрям поднимался сладкий аромат, воображаемый аромат смерти, который я давно знал: подозреваю, то был запах морфия. Эта греза кончалась тем, что приходил Пьер и клал мне на плечо руку, чтобы успокоить и освободить от злых духов.


В этот вечер времени у меня оказалось в избытке. Дневной свет уже уступал место лунному, когда я отправился через весь город на вокзал и нанял fiacre. Мне хотелось, как бывало прежде перед встречей с Сильвией, неторопливо проехаться над незатихающими речками по зеленым полям и каштановым аллеям. Я сгорал от нетерпения, мечтая взглянуть на церквушку, которая так часто становилась местом наших свиданий. Как она там, на маленькой тихой площади, в окружении высоких тенистых платанов? Неужели и желтый почтовый ящик все еще висит на потрескавшейся стенке бистро? Маленькая хрупкая деталь внешнего мира, всплывшая в путаном отраженном мире ее безумия, ее жизни за стенами огромной лечебницы.

Обычно я издалека замечал робко поджидавшую меня под деревьями Сильвию: склонив голову, она прислушивалась к цокоту лошадиных копыт. От трепетного волнения оживала смуглая ее красота, блестели глаза, розовели щеки. А где-нибудь поблизости обязательно пряталась высокая, в серой униформе, по-военному строгая сиделка с седыми волосами, стянутыми узлом на затылке. Из своего укрытия она прилежно наблюдала за тем, как Сильвия на цыпочках бежит мне навстречу, широко раскидывая руки и беззвучно шевеля губами, словно заждавшийся ребенок. До странности напоминавшая горбатого верблюда, маленькая пустая церковь пахла воском, кошками, пылью. Мы входили, обнявшись, успев растопить ледок отчуждения первым трепетным поцелуем. Нас постоянно и даже как будто помимо воли тянуло в придел, помеченный римской цифрой пять, где мы садились напротив большой картины, которую очень любили и которая действовала на нас успокаивающе. Сильвия умоляла говорить шепотом, но не из благоговения перед святым местом, а из опасения, как бы соглядатаи на полотне не подслушали нас – хотя я думаю, что этим подчеркнуто безобидным нарисованным существам и в голову не приходило мешать ласкам влюбленных, уединившихся в тихой церкви.

Я медленно катил по длинным зеленым аллеям между деревьями с первыми весенними почками, когда осознал очевидную противоречивость своих мыслей, которые, подобно маленькому fiacre, заносило то в одну, то в другую сторону. Что-то странное творилось у меня в голове, настоящая анархия, источником которой были неизжитые детские страхи и травмы; но кое-что я все-таки начал понимать. Неужели смерть Пьера, породившая страх и нежность, могла бы приблизить меня к Сильвии? Но ведь я никогда не ревновал к Пьеру, пока он был жив, или только думал, что не ревную? Я был поражен ходом своих мыслей. Теперь Сильвия целиком и полностью принадлежит мне! Если к ней вернется рассудок, мы могли бы завести детей. Еще не поздно… Вот тут-то мой мозг и забуксовал. Однажды это уже могло свершиться, но я повел себя бесчестно, отвратительно. Несколько лет назад, весной, меня застигло врасплох известие о беременности Сильвии, и, не зная в точности, кто отец ребенка, я попытался решить проблему женитьбой, однако вся неразбериха закончилась искусственно спровоцированным выкидышем. Ни к чему трусливо делать вид, будто решающую роль сыграло ее душевное состояние, скорее, под вопросом было наше с Пьером душевное состояние. Быть гомосексуалистом не очень-то приятно, не лучше, чем быть негром или евреем. Маска мужа стала еще одной маской, надетой мною ради власти над братом Сильвии, которую мне давали его чувства. Как бы то ни было, любовь – реальность, возможно, единственная реальность в нашем многое утратившем мире. Но где взять ту единственную любовь, которая живит и обогащает, которая обходится без разрешений, сомнений и без чувства вины?

Теперь не принято слишком много о ком-то расспрашивать, и со стороны наша троица выглядела, наверное, довольно умилительно – особенно если вспомнить саркастические высказывания Роба на наш счет. Мы были старомодны и принадлежали веку благочестия, видно, поэтому Авиньон оказался идеальным местом для нашего безрассудного приключения, которое не оставило бы следов, разве что множество ненужных бумажек в старом шато, но и их когда-нибудь продадут за ненадобностью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю