355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лопе Феликс Карпио де Вега » Испанская новелла Золотого века » Текст книги (страница 36)
Испанская новелла Золотого века
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:01

Текст книги "Испанская новелла Золотого века"


Автор книги: Лопе Феликс Карпио де Вега


Соавторы: Мигель Де Сервантес Сааведра,Тирсо Молина,Антонио де Вильегас,Антонио де Эслава,Хуан де Тимонеда,Хуан Перес де Монтальван,Дьего Агреда-и-Варгас,Себастьян Мей,Луис де Пинедо,Алонсо Кастильо де Солорсано
сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 39 страниц)

Единственное, чего добился дон Мануэль предерзостным своим поступком, было то, что если прежде вызывал он у меня некоторую приязнь, теперь я ненавидела даже тень его; и хотя Клаудия настойчиво старалась вызнать у меня причину моего горя, у нее ничего не вышло, и я так и не захотела выслушать ни слова из того, что дон Мануэль пытался передать мне; а всякий раз, когда ко мне являлась сестра его, приход ее был для меня равнозначен смерти. Словом, жизнь была для меня настолько отравлена ненавистью, что если не рассталась я со своей душой по собственной воле, то лишь потому, что не хотела совсем ее загубить. Клаудия же распознала мое несчастье по чувствам, мною владевшим, а для пущей верности переговорила с доном Мануэлем, от которого и узнала обо всем происшедшем; уговорил он ее успокоить меня и отвлечь от гневных мыслей, обещая, как и мне обещал, что будет моим супругом. По воле небес я выздоровела, ибо ждали меня худшие несчастия; и вот однажды, когда мы с Клаудией остались наедине, ибо матушка моя с остальными прислужницами удалились из дому, повела она такие речи:

– Не дивлюсь я, моя сеньора, что страдания твои так сильны, как ты показывала и показываешь; но не след принимать так близко к сердцу то, что случается с нами по прихоти судеб и с соизволения небес, коим все тайны ведомы, а нам их знать не дано; ведь от эдаких страдании недолго и жизнь свою сгубить, а с нею и душу. Согласна, великую дерзость учинил дон Мануэль, дерзновенней не измыслить; но ты превзошла его в дерзновенности, а ведь при всем, что случилось, ты хоть и многое поставила на карту, но ничего не проиграла, ибо когда станет он твоим супругом, все будет исправлено. Когда бы ты могла вернуть утраченное с помощью страданий и отчаяния, был бы смысл страдать и отчаиваться; теперь, когда честь твоя в руках и во власти дона Мануэля, нет тебе никакого проку от того, что ты его отвергаешь, ведь по этой причине ты даешь ему повод бросить тебя, обесчещенную, если прискучит ему твое жестокосердие. У твоего оскорбителя немало достоинств, так что он без труда завоюет любую красавицу из своих родных мест. Сама знаешь, лучше прибегнуть к лекарству, пока оно есть, а то потом ищи-свищи; и вот нынче он попросил меня смягчить твое сердце и сказать тебе, как дурно поступаешь ты и с ним, и с самой собою, и передать тебе, что он скорбит о твоем недуге, что ты должна взбодриться и постараться выздороветь; твоя воля – его воля, и он на том стоит и исполнит все, что будет тебе угодно повелеть ему. Подумай же, сеньора, все это тебе во благо; и во благо тебе то, что он начнет переговоры с твоими родителями, дабы стать твоим супругом; и тогда урон, что понесла твоя честь, будет возмещен и исправлен; а все прочее – чистейшее безумие и окончательная твоя погибель.

Я хорошо понимала, что советы Клаудии верны, ибо никаких других средств измыслить не могла; но я так ненавидела дона Мануэля, что много дней не могла сказать ей никаких добрых слов для него; и хотя я уже начала вставать с постели, я более двух месяцев не пускала к себе на глаза предерзостного любовника, отсылала обратно его дары, а любое письмо его, попавшее мне в руки, рвала в клочья. В конце концов дон Мануэль – то ли потому, что все же питал ко мне какую-то склонность, то ли потому, что был уязвлен моей суровостью и хотел в отместку обойтись со мною еще более предательски, – открылся своей сестре и рассказал ей обо всем, что у нас с ним произошло. Донья Эуфрасия подивилась, посетовала и, попеняв брату за то, что поступил он столь грубо и дурно, взялась сделать так, чтобы сменила я гнев на милость.

Одним словом, и донья Эуфрасия, и Клаудия потрудились не зря и вынудили меня сдаться; и так как между влюбленными пережитые горести усиливают чувства, то ненависть, которую питала я к дону Мануэлю, превратилась в любовь, его же любовь превратилась в ненависть, ведь после того как мужчина добьется обладания, чувство его улетучивается, как дым. Целый год прожила я в этих мытарствах, так и не дождавшись, чтобы дон Мануэль заслал сватов к моему отцу и была назначена свадьба; а многочисленные искатели моей руки, которые вступали в переговоры с отцом, цели не достигали, ибо известно было, что я не склонна идти замуж. Мой возлюбленный отвлекал меня обещаниями: мол, едва государь, удовлетворив его прошение, пожалует ему облачение рыцаря ордена святого Иакова, дабы отец мой по всей справедливости мог принять его в сыновья, – и тотчас же исполнятся его и мои желания; и хотя промедления эти причиняли мне великую печаль и даже опасение, как бы не воспоследствовало из-за них какой беды, я не торопила дона Мануэля, чтобы не вызывать в нем недобрых чувств.

В те поры отец мой уволил одного прислужника, и на его место поступил некий молодой человек; и был он, как я узнала позже, тем самым бедным кабальеро, на которого я никогда не обращала внимания (да и кто обращает внимание на бедняка?). Он не мог жить вдали от меня, а потому, сменив одежду и имя, превратился в слугу. Когда я увидела его в первый раз, мне почудилось, что это тот самый юноша, который некогда любил меня, но я не придала этому обстоятельству значения, ибо казалось мне, что подобная вещь невозможна, Луис (таким именем он назвался) вскорости распознал, что нас с доном Мануэлем связывает обоюдная склонность; но, зная твердость моего характера, не допускал и мысли, что склонность эта может выйти за пределы честных и добродетельных желаний, устремленных к супружеству. Не сомневался он, что от меня ему на долю – даже будь он известен как дон Фелипе – может выпасть лишь небрежение, которое всегда сносил он молча; и вот, дабы не лишиться возможности видеть меня, он терзался муками непризнанного и отвергнутого влюбленного, и единственною наградой было ему то, что он может видеть меня и говорить со мною в любое время.

Так прожила я несколько месяцев, ибо хотя любовь дона Мануэля не была истинной, он в величайшей степени владел искусством притворяться, а потому я полагала, что могу быть довольна и пользуюсь взаимностью; о, когда бы продлилось мое самообольщение! Но ложь, даже если долгое время удается ей выдавать себя за правду, не может в конце концов не раскрыться.

Помню, как-то под вечер сидели мы на помосте в покоях его сестры, перешучиваясь и перекидываясь острыми и забавными словечками, как бывало и прежде, и тут его позвали; вставая с подушки, он уронил мне на подол кинжал, который отстегнул, потому что тот помешал ему, когда он садился на такое низкое сиденье; и по этому поводу я сложила следующий сонет:

 
Спрячь эту сталь разящую, ведь с нею
Сыщу я выход в доле, мне сужденной;
Салисьо, знай: смогу я стать Дидоной,
Коль сам ты уподобишься Энею.
 
 
Я гневом и обидой пламенею:
Снискав взаимность, охладел влюбленный.
Чем жить покинутой и оскорбленной,
Я в грудь себе вонзить клинок сумею.
 
 
Встречая твой суровый взгляд, я плачу —
Страшусь принять элиссины страданья;
Беды твоя да не допустит воля.
 
 
Коль хочешь ты того, я жизнь утрачу.
Возьми клинок, верни мне упованья:
Вся честь – тебе, а мне благая доля.
 

Донья Эуфрасия и ее братец похвалили не столько сам сонет, сколько то, как быстро я его сочинила; хотя дон Мануэль хвалил вяло, ибо, казалось, склонность его ко мне весьма ослабела. Мою же склонность к нему омрачал страх, ибо я опасалась родительского гнева; и когда оставалась я в одиночестве, глаза мои изливали сии опасения в горьких слезах, и я сетовала на неблагодарность возлюбленного и слала к небесам пени на свое злосчастие. Но когда, видя мое печальное лицо и следы слез, свидетельствовавшие о том, что я подвергала глаза свои каре, которой они не заслуживали, ибо не были повинны в моей трагедии, дон Мануэль вопрошал меня, в чем причина моей грусти, я, дабы не нанести урона своему достоинству, в беседах с ним отрицала чувства, о которых свидетельствовали мои глаза и которые были так сильны, что мне стоило труда скрывать их.

Случись бы так: влюбилась, призналась, сдалась – что ж, дорогу горестям, пусть обгоняют друг дружку. Но стать жертвою стольких несчастий из-за насилия – подобное произошло со мною одной! О прекрасные и рассудительные дамы, судите же, какое разочарование я познала! О мужчины, полюбуйтесь, какое оскорбление нанес мне один из вас, обманщиков! Кто бы мог подумать, что дон Мануэль сыграет подобную шутку с такой женщиной, как я: ведь хоть и был он богат и знатен, мои родители не взяли бы его к нам в дом и оруженосцем, и это до сих пор мучит меня сильнее всего: я не сомневалась, что он меня не заслуживает, – и знала, что он мною пренебрегает.

Было же все дело в том, что уже более десяти лет дон Мануэль ухаживал за одною сарагосской дамою, каковая не была ни самой красивой, ни самой добродетельной и хотя состояла в замужестве, не пренебрегала никакими поклонниками: муж ее был нрава покладистого, ибо кормился не от своих трудов и, когда требовалось, уходил из дому; и такое поведение для мужчины настолько предосудительно, что низких мерзавцев, живущих подобным ремеслом, и мужчинами не назовешь, это сущие скоты. Когда эта самая Алехандра – так ее звали – всецело предалась дружбе с доном Мануэлем, по воле неба, то ли ей в наказание, то ли мне на погибель, занемогла она опасной болезнью и, почувствовав близость смерти, дала богу обет прекратить столь недозволенную связь; и, обретя желанное здравие, она полтора года блюла сие богоугодное обещание. Вот как раз в эту-то пору дон Мануэль и успел меня погубить, будучи отлучен от ложа Алехандры; хотя, как я позже дозналась, он навещал ее из учтивости и подносил ей дары в знак признательности за прежние милости. Будь они прокляты, эти знаки учтивости, которые так дорого обходятся многим женщинам!

Поглощенный ухаживаньем за мною, он перестал бывать у Алехандры, ибо знал, что от нее ему проку мало; а эта женщина, заметив, что неблагодарный мой властелин перестал показываться у нее в доме вопреки своему обыкновению, догадалась, что причиной тому какое-то новое увлечение, и, начав доискиваться, вызнала – то ли через подкупленных прислужниц из дома дона Мануэля, то ли нашептало ей мое злосчастье, – что дон Мануэль собирается на мне жениться: напели ей тут и про мою красоту, и про его преданность, и про то, что он неизменно чтит меня, поклоняясь мне, словно божеству, ведь люди в россказнях не знают удержу, особливо же если эти россказни кому-то во вред.

В конце концов Алехандру обуяла такая ревность и такая зависть к моему счастью, что она пренебрегла данным Господу обетом, дабы усугубить мои горести; и уж коль скоро она нанесла подобное оскорбление Господу, с какой стати было ей щадить меня? Она обладала нравом дерзким и решительным и, не долго думая, решилась первым делом повидаться со мною. Но не будем об этом, не то я никогда не доскажу до конца историю своего разочарования, а мука, которую испытываю я, повествуя о нем, настолько сильна, что не дает мне медлить, смакуя воспоминания. Итак, приласкала она дона Мануэля, добилась, что вернулся он к прежней дружбе, достигла своей цели и стала снова жить во грехе, и думать забыв про то, что обещала Господу.

Вам, наверное, покажется, сеньоры, что я упиваюсь, повторяя столь часто имя этого неблагодарного; но это не так: для меня оно – яд, и хотела бы я, чтобы яд этот, не покидающий моих уст, в конце концов лишил меня жизни. Итак, он, как прежде, стал находить восторги и забвение в обманчивых чарах сей Цирцеи[120]120
  Цирцея (Кирка) – волшебница с острова Эя, превратившая спутников Одиссея в свиней, а его самого год удерживавшая на своем острове.


[Закрыть]
и поскольку разлука распаляет желания в любящих, он наведывался к ней с неукоснительностью, равной небрежению, которое выказывал тем самым по отношению ко мне. И выказывал столь явно, что ни в тягостные летние дни, ни в скучные зимние ночи не находилось у него для меня ни часа, и тогда начала я испытывать все печали, выпадающие на долю беспомощной и покинутой женщины; ибо если и уделял он мне мгновение, поддавшись моим сетованиям и жалобам, то был со мною так холоден и равнодушен, что холод этот остужал ярое пламя моего сердечного влечения – не настолько, чтобы изгнать его у меня из сердца, но настолько, чтобы омрачить мое чувство, как оно того и заслуживало. В конце концов начала я испытывать страх, страх порождает ревность, а ревность побуждает нас искать себе злополучий и находить оные.

Нет для любящего сердца худшей погибели, чем внезапно споткнуться о чувство ревности, и воистину после такого падения уже не подняться, ибо если ревность безмолвна и не вопиет об оскорблениях, то оскорбители, полагая, что об оскорблениях не ведают, не боятся наносить их; а если ревность подает голос, то они теряют всякое уважение к тем, кого оскорбляют. Так случилось и со мною: я не могла мириться с ветреностью дона Мануэля, стала досадовать на него, выговаривать ему, затем начались ссоры, так что он объявил меня неуживчивой и злонравной, и вскоре поняла я, что ему ненавистна. Мне приходит на память один сонет, который сочинила я как-то раз, когда страсть ревности особенно меня мучила; и хоть, возможно, сонет покажется вам скучен, я его прочту:

 
Счастливица, не думай, что всегда
Любимой будешь, избранной, всевластной:
Придет пора, исчезнет сон прекрасный,
На смену счастию придет беда.
 
 
И я была любима и горда —
Так погляди, как ныне я несчастна:
Тот, кто к любви склонял меня так страстно,
С тобой – огонь, со мной – хладнее льда.
 
 
Счастливица, одно мне утешенье;
Тот, кто со мной неблагодарным был.
Тебе готовит эти же лишенья.
 
 
Не радуйся, что он ко мне остыл:
Заплатишь ты за все мои мученья,
И ревности моей опасен пыл.
 

Дон Мануэль принимал эти излияния так, словно они уже утратили для него всякую цену, а подозрения мои норовил развеять гневными речами, утверждая, что подозрения эти ложны. Оба мы вели себя изо дня в день все опрометчивее, и в конце концов пошли между нами такие раздоры и распри, что отношения наши стали более похожи на смертельную вражду, чем на любовь. Тогда решила я вызнать всю правду, чтобы не смог он отпереться, и вот, словно можно было найти выход в столь очевидной беде, велела я Клаудии неотступно следить за ним и тем окончательно все сгубила.

Как-то под вечер заметила я, что дон Мануэль чем-то обеспокоен; ни мои мольбы и слезы, ни просьбы сестры не помешали ему выйти из дому, и тогда я приказала Клаудии поглядеть, куда он направился. Клаудия пошла следом за ним и заметила, что он вошел в дом Алехандры; она стала ждать, что будет дальше, и увидела, что Алехандра с товарками и дон Мануэль сели в экипаж и поехали в один сад. Верная Клаудия не могла смириться с подобным беспутством, столь для меня оскорбительным; она последовала за ними, и когда все вошли в сад, открыто перед ними предстала и сказала дону Мануэлю то, что по справедливости следовало сказать. Сказано было хорошо, когда бы выслушано было так же, ибо дон Мануэль, раздосадованный тем, что его застигли с поличным, напустился на Клаудию и разбранил ее и обращался он с нею так, словно был не моим возлюбленным, а ее господином. Предерзостная же Алехандра, зная, что она-то в фаворе, такую дала себе волю, что нанесла Клаудии обиды и словесно, и действием, и оказалось тут, что знает она, и кто я такая, и как меня зовут, и даже все, что произошло, и вперемешку с бранью грозилась, что об всем сообщит моему отцу. И хотя этого она не сделала, но совершила поступки не менее – а то и более – дерзкие: в любое время наведывалась в дом к дону Мануэлю, причем вела себя до крайности вызывающе, а в речах позволяла себе всяческие вольности, так что Клаудия не раз подвергалась по ее милости многим опасностям.

Короче, дабы не утомлять вас, скажу все до конца. Не страшилась эта женщина ни Бога, ни собственного мужа, и дошла до того ее предерзость, что пыталась она своими руками лишить меня жизни. Во всех предерзостных поступках Алехандры дон Мануэль винил не ее, а меня и был прав, ибо я заслуживала еще худших страданий и опасностей; ревность моя была так безудержна, что не замечала я никаких препон и преград и летела навстречу погибели очертя голову и забыв про страх. Я только и делала, что скорбела, и лила слезы, и пеняла дону Мануэлю; то выказывала к нему нежность, то неприязнь, ибо решила порвать с ним и больше с ним не знаться, хотя и понимала, что в этом случае погибла безнадежно; а то упрашивала я его поговорить с моими родителями, чтобы я стала его женой и кончились мои мытарства; но поскольку он этого уже не хотел, то все горести и страхи приходились на долю доньи Эуфрасии, ибо она вынуждена была делить со своим братом все опасности; и сколько ни искала она выхода, найти не могла. По поводу всех этих злополучий сложила я десимы, каковые хочу вам прочесть, ибо в них мои чувства изображены лучше и краски подобраны тоньше; вот как они звучат:

 
Уже сдалась печали я,
Покоя сердце восхотело,
И только рвется вон из тела
Душа усталая моя:
Навек охотно б отлетела.
И жизнь уже – как огонек
Над грустным фитилем огарка:
Хоть миг кончины недалек,
Он в страхе смерти вспыхнет жарко.
Чтоб оттянуть желанный срок.
 
 
Кляну я свой удел земной
И горько плачу дни и ночи.
Карая собственные очи,
Как будто лишь они виной
Печали, что владеет мной.
Сокрылось вдруг, исчезло с глаз
Все то, чем сердце дорожило,
О, где вы, радости, сейчас?
Увы, утратила я вас
За то, что вас не заслужила.
 
 
Меня звал солнцем тот, кто был
Мне небом, тот, кто стал мне ныне
Погибелью, кто прежний пыл
В жестокий хлад преобразил.
Меня ж – в луну, что меркнет в стыни.
Идя на убыль непрестанно
Среди печалей и невзгод.
Но все ж любовь моя живет,
Она верна и постоянна,
Она на убыль не пойдет.
 

В те поры государь назначил вице-королем Сицилии сеньора верховного адмирала, и дон Мануэль, который не знал, как выпутаться из нашего с Алехандрой соперничества и, что самое правдоподобное, не очень-то хотел на мне жениться и притом понимал, что ему отовсюду грозят опасности, без ведома сестры и матери выхлопотал через адмиральского мажордома, ближайшего своего друга, место свитского дворянина при адмирале. Все это он держал в тайне от всех и рассказал об этом одному только слуге, который состоял при нем и должен был сопровождать его, когда сеньор адмирал двинется в путь. За два-три дня до отъезда дон Мануэль распорядился приготовить ему в дорогу одежду, а всех нас уведомил, что собирается на неделю или чуть подольше съездить в одно свое имение; за то время, что я его знала, он уже не раз проделывал это путешествие.

Наступил день отъезда, и, простившись со всеми домашними, пришел он попрощаться со мною, а я, не ведая об обмане, хоть и опечалилась, но не до такой крайности, как если бы узнала правду; и в тот раз я увидала у него в глазах больше нежности, чем раньше, а когда он меня обнял, он слова не смог вымолвить, и глаза его увлажнились, так что после его ухода напали на меня и растерянность, и нежность, и подозрения; и все же в конце концов пришло мне на ум, что любовь содеяла какое-то чудо и с ним, и со мною. Так и провела я этот день: все время плакала – то на радостях, при мысли, что он меня любит, то от печали, при мысли, что он в отлучке.

И вот, когда совсем стемнело, а я сидела у себя, опершись щекой на руку, в ожидании матушки, ушедшей в гости, и было у меня на душе неспокойно и грустно, вошел ко мне Луис, что служил у нас в доме, а вернее сказать, дон Фелипе, тот бедный кабальеро, на которого именно из-за бедности его я смотрела некогда столь неблагосклонно – и у нас, в Мурсии, и здесь, в Сарагосе, – что и лица его толком не запомнила; а он служил мне лишь ради служения. И когда увидел он, как я сижу, промолвил:

– Ах, моя сеньора! Знай ты, подобно мне, какое содеялось несчастье, твоя печаль и растерянность превратились бы в смертную муку!

Услышав такие слова, я испугалась, но промолчала, чтобы он смог без помехи разъяснить смутные эти слова, а он продолжал:

– Сеньора, незачем более таиться предо мною, ибо уже много дней подозревал я истину, но теперь другое дело, теперь я знаю все доподлинно.

– Ты повредился в уме, Луис? – сказала я.

– Нет, я не повредился в уме, – отвечал он, – хоть и мог бы, ибо любви, которую питаю я к тебе, моя сеньора, довольно, чтобы лишился я рассудка, а то и жизни, узнав то, что узнал сегодня.

И поскольку нечестно скрывать это долее от тебя, знай, что изменник дон Мануэль отправляется в Сицилию вместе с адмиралом, ибо состоит у него в свите. И я не только узнал от слуги его, что он совершил этот нечестный поступок, дабы уклониться от исполнения обязательств, которыми связан с тобою, я собственными глазами видел, как отбыл он нынче после обеда. Подумай же, на что ты решишься при сих обстоятельствах; я же клянусь честью человека моего звания, – а мое звание выше, чем ты полагаешь, сеньора, – что поступлю по твоей воле, как только узнаю, какова она, и сдержу обещание даже ценою собственной жизни, либо мы с ним погибнем оба.

Я постаралась не выказать скорби и спросила:

– Но кто же ты такой, что хватило бы у тебя мужества поступить так, как ты говоришь, если все это правда?

– Уволь покуда от объяснений, – отвечал Луис, – когда дело свершится, ты все узнаешь.

Все это подтвердило мое подозрение (возникшее, как сказала я, с самого начала), что передо мною дон Фелипе, о чем я догадывалась уже по его внешности. Я хотела было ответить ему, но тут вошла матушка, и беседа наша закончилась.

Поговорив со мной, матушка вышла, а я, задыхаясь от слез, устремилась к себе в опочивальню, упала на постель, и незачем рассказывать, как я сетовала, как плакала, как меняла решения, то собираясь лишить жизни себя, то собираясь лишить жизни того, кто лишал меня оной, и под конец приняла я самое худшее из решений, о котором вы сейчас услышите: предыдущие все же делали мне честь, то же, на котором я остановила выбор, окончательно погубило меня. Встала я с постели куда проворнее, чем предвещало мое горе; взяла свои драгоценности, матушкины и много денег серебром и золотом, ибо все это было доверено мне, и стала дожидаться, когда отец мой придет к ужину. Когда пришел он, меня позвали к столу, но я отвечала, что мне нездоровится, и я попозже подкреплюсь водою с вареньем. Сели они за стол, и сочла я, что наступил подходящий миг, дабы осуществить мое безумное решение, ибо слуги и служанки были все при деле, хлопотали вокруг стола, а прожди я дольше, мне не удалось бы выполнить задуманное, поскольку Луис обычно запирал входные двери, а ключи хранил при себе. И вот, не сказавшись никому, даже Клаудии, хоть была она моей поверенной, я вышла из своей опочивальни в коридор, а оттуда – на улицу.

Неподалеку от дома, где я жила, проживал тот самый слуга, которого отец мой уволил и на его место взял Луиса; я знала, где он живет, поскольку оказывала ему помощь; он был уже стар, и я его жалела и даже навещала, когда выходила из дому без матушки. Отправилась я к нему, и добрый старик принял меня с великим состраданием к моему горю, о коем он уже имел некоторое понятие, ибо в свое время я обещала ему, что после свадьбы возьму его на службу к себе в дом. Октавио – так звался старик – порицал мое решение, но сделанного не воротишь, а потому пришлось ему молчать и повиноваться; вдобавок он узнал, что я при деньгах, коими я с ним поделилась.

У него в доме провела я ту ночь, терзаясь печалями и опасениями, наутро же велела ему пойти к нам и, сделав вид, что он ничего не знает, отыскать Клаудию и сказать, что он пришел ко мне, как хаживал и раньше, а сам чтобы поглядел, что происходит и не ищут ли меня. Отправился Октавио и нашел он там… Что нашел? Довершение моего несчастья. Когда я вспоминаю об этом, не знаю, как только сердце у меня не разрывается. Пришел Октавио в мой несчастный дом и увидел, что возле дома собрались чуть ли не все горожане: одни входили, другие выходили, и он тоже вошел вместе с прочими, стал разыскивать Клаудию и наконец нашел ее, грустную и заплаканную. Она рассказала, что, отужинав, матушка пришла ко мне в опочивальню, чтобы узнать, какой недуг на меня напал, и, не найдя меня, стала спрашивать слуг, где я. Все отвечали, что, когда ушли прислуживать за столом, я лежала в постели; стали искать меня по всему дому и поблизости, и тут обнаружилось, что ключи от всех ларцов лежат у меня на кровати, а дверь, которая ведет в коридор и всегда была заперта, распахнута настежь. Заглянули в ларцы – и недосчитались денег и драгоценностей; тут сообразили, что это неспроста, и матушка моя подняла крик; услышал ее мой отец и поспешил к ней; и так как был он уже в преклонных годах, от ужаса и горя рухнул навзничь, лишившись чувств; и то ли из-за падения, то ли обморок был настолько глубок, но он так и не пришел в себя. Всему тому было причиною мое безрассудство. Еще Клаудия сказала Октавио, что лекари распорядились не предавать тело земле, покуда не истечет установленный законом срок, но в смерти сомневаться невозможно и уже делаются приготовления к похоронам. Еще сказала она, что матушка моя тоже чуть ли не при смерти, и среди всех этих бед про мою беду если и вспоминали, то лишь затем, чтобы осудить мое безрассудство; матушка узнала обо всем, что было у меня с доном Мануэлем, ибо как только я исчезла с глаз долой, слуги доложили ей обо всем, что знали, и она не захотела искать меня, сказав, что, коль скоро выбрала я супруга по собственному вкусу, желает она, чтобы Господь послал мне с ним больше счастья, чем принесла я своему семейству.

Воротился Октавио с этими вестями, которые весьма огорчили меня и опечалили, особливо же когда сказал он, что по всему городу толкуют только о моей истории. Разбушевались мои страсти, и я чуть было не лишилась жизни; но поскольку небо еще недостаточно покарало меня за то, что принесла я своим столько несчастий, угодно ему было сохранить мне жизнь, дабы испытала я все те, которые мне были уготованы. Я немного приободрилась, узнав, что меня не разыскивают; зашила я все свои драгоценности и дублоны в одежду, чтобы провезти их с собою незаметно, и, собравшись должным образом в дорогу, дней через шесть мы с Октавио покинули Сарагосу и направились в Аликанте, откуда мой неблагодарный возлюбленный должен был отплыть в Сицилию.

Добрались мы до цели и, убедившись, что галеры еще не прибыли, остановились на постоялом дворе и стали обдумывать, как бы устроить так, чтобы я попалась на глаза дону Мануэлю. Октавио каждодневно наведывался в дом, где остановился сеньор адмирал; он видел, случалось, моего предателя-супруга (если я могу так его назвать) и по возвращении рассказывал мне, что там происходит. И вот как-то раз он среди прочего рассказал мне, что мажордом подыскивает себе рабыню, и хоть к нему уже приводили нескольких, ни одна ему не понравилась. Услышав это, решилась я на хитрость, а вернее, на безумие почище всех тех, которые уже совершила, и сделала как задумала: я приладила к щекам поддельные клейма, свидетельствовавшие, что я рабыня, облеклась в мавританские одежды, назвалась Селимою и велела Октавио отвести меня к мажордому, выдать за рабыню и, если я придусь по нраву, продать за любую цену.

Октавио весьма огорчился моему решению и пролил из-за меня немало слез, но я утешила его, сказав, что затеяла весь этот маскарад лишь для того, чтобы привести в исполнение мой замысел и добиться, чтобы дон Мануэль поступил по моей воле; а когда, сам того не ведая, неблагодарный будет все время у меня на глазах, мне откроются его намерения. Октавио утешился, услышав мои доводы, а еще больше – услышав от меня обещание отдать ему деньги, которые он за меня выручит; вести о моей матушке я попросила посылать мне в Сицилию.

В конце концов все устроилось настолько к моему удовольствию, что не прошло и недели, как я была продана за сотню дукатов и стала рабыней – не хозяев, что купили меня и отдали за меня названную сумму, но моего неблагодарного и коварного возлюбленного, ради которого обрекла я себя на столь низкую долю. Я ублажила Октавио деньгами, отданными за меня, да прибавила еще кое-что из своего достояния, и он так расчувствовался при прощании со мною, что, не желая видеть горьких его слез, я безмолвно отошла от него. И стала я служить моим новым господам; сама не знаю, грустила или радовалась я на первых порах, но они явили себя людьми хорошими, и в этом смысле оказалась я удачливее, чем была прежде; к тому же я сумела снискать приязнь их и благоволение и в скором времени уже властвовала у них и в доме, и в душах.

Сеньора моя была молода и доброго нрава, и с нею, а также с двумя прислужницами, состоявшими при доме, я была в таких добрых отношениях, словно каждой из них доводилась дочерью, а всем вместе – сестрой; особливо же сдружилась я с одной из прислужниц по имени Леониса, она так меня любила, что делили мы и стол, и постель. Леониса все уговаривала меня принять христианство, а я, чтобы угодить ей, отвечала, что дожидаюсь лишь подходящего случая, а желаю этого еще пуще, чем она сама.

Дон Мануэль увидел меня в первый раз, когда пришел на обед к моим хозяевам; и хоть обедал он у них часто, ибо был с ними в дружбе, мне не выпадало случая его увидеть, ибо я не выходила из кухни до того дня, о котором речь; а в тот день я принесла из кухни одно блюдо. Устремил на меня коварный взгляды и признал меня, но замутили ему зрение клейма рабыни у меня на лице: они были подделаны с таким совершенством, что никому и в голову не пришло бы, что это подделка. Одолели его сомнения, да такие, что он куска до рта не мог донести, все думал, кто же перед ним, ибо, с одной стороны, он понимал, что это я, а с другой – не мог поверить, чтобы я пошла на подобное преступление: он ведь не знал, какие несчастья произошли по его вине в моем злополучном доме.

У меня же не меньшее удивление вызвала одна новость, которую узнала я вот каким образом: заметив, что дон Мануэль пристально ко мне приглядывается, я отвела глаза, чтобы не вывести его из заблуждения слишком рано, и устремила их на слуг, хлопотавших вокруг стола. Слуг было трое, и среди них увидела я Луиса, того самого, что служил у нас в доме; и еще я увидела, что Луис дивится не меньше, чем дон Мануэль, тому, что на мне такое одеяние; но у него в памяти запечатлелась я лучше, чем в памяти у дона Мануэля, а потому он узнал меня сразу, несмотря на поддельные клейма.

Когда повернулась я, чтобы уйти в кухню, я услышала, что дон Мануэль спросил у моих хозяев, не это ли рабыня, что они купили.

– Да, – отвечала моя госпожа, – и она так хороша собой и добронравна, что я безутешно горюю при мысли, что она мусульманка, и дала бы вдвое больше, чем за нее заплатила, лишь бы приняла она христианство; и когда вижу я на столь красивом лице клейма рабыни, я еле сдерживаю слезы и осыпаю проклятьями того, кто мог содеять подобное.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю