355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лоис Буджолд » Журнал «Если», 1999 № 06 » Текст книги (страница 18)
Журнал «Если», 1999 № 06
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:17

Текст книги "Журнал «Если», 1999 № 06"


Автор книги: Лоис Буджолд


Соавторы: Вячеслав Рыбаков,Тимоти Зан,Владимир Гаков,Брюс Стерлинг,Джерри Пурнелл,Дмитрий Караваев,Александр Ройфе,Сергей Куприянов,Арсений Иванов,Марк Рич
сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

Вячеслав Рыбаков
КАКОЕ ВРЕМЯ – ТАКОВЫ ПРОРОКИ
*********************************************************************************************
1.

Научная фантастика в собственном смысле этого словосочетания возникла недавно, когда начала набирать обороты промышленная революция, и мало кому понятная индустрия принялась заглатывать и переваривать множество людей – практически неграмотных, со страхом и подозрительностью к этой индустрии относящихся. Мир менялся, а массовое сознание катастрофически не поспевало за этими переменами и не принимало их. Научно-популярной литературы в то время не существовало. Навыков к общеобразовательному чтению – тем более. В этих условиях оказалась чрезвычайно плодотворной идея создания беллетристических произведений, где на витки по возможности занимательного действия нанизывались бы сюжетно мотивированные изложения тех или иных научных и технических сведений и доказывалась бы, опять-таки сюжетными перипетиями, их нестрашность и даже бытовая полезность.

Потребность в популяризации основ научно-технических достижений возникает, когда культурный уровень большинства населения еще чудовищно низок, практически – феодален, но нужды промышленной революции уже подтаскивают это большинство к начаткам естественных знаний и минимальной тренировке ума, минимальному привыканию к механизации жизни. Для Франции, например, этот период пришелся на вторую четверть XIX века (классическим примером писателя, удовлетворившего этот никем не названный, но от того не менее ощутимый социальный заказ, является Жюль Верн), для России – главным образом, на время первых пятилеток.

Как только совершается культурная революция, популяризаторская роль научной фантастики отмирает.

Когда-то, много веков назад, бытописательская литература, уделяя психологии людей минимальное внимание, чуть ли не сводилась к описанию нарядов, обрядов, насечек на рукоятках мечей и узоров на попонах – но закономернейшим образом переросла эти рамки, как только возросли и трансформировались духовные потребности общества. Точно так же фантастика переросла популяризацию, которая, в сущности, призвала ее на свет в модификации «научной фантастики». Сызнова навязывать ей эту роль так, как это происходило еще совсем недавно – то же самое, что, скажем, всю так называемую реалистическую литературу загонять в рамки этнографических зарисовок.

Однако с отмиранием призвавшей ее на свет популяризаторской функции НФ не умерла. Ибо очень быстро выяснилось, что сюжеты, главным объектом которых является воздействие научно-технических новаций на повседневную жизнь, позволяют авторам показывать не только локальные изменения и улучшения этой жизни, но и, что гораздо интереснее, тотальные, глобальные ее изменения. Показывать, как под воздействием науки и техники трансформируется общество в целом. Показывать общества, возникшие как следствие прогресса – и людей, возникших как следствие появления этих обществ. Уже Жюль Верн нащупал это – вспомним «Пятьсот миллионов бегумы», где сталкиваются два совершенно разных мира, проросших из одной и той же новой техники, различно ориентированной по целям и задачам применения. Но на качественно иной уровень поднял этот прием Уэллс. Его «Сон», его «Освобожденный мир», его «Люди как боги» стали невиданными до той поры образцами утопий, сконструированных не просто по принципу «Во как здорово!», а как варианты будущего, закономерно и сознательно созданного людьми из настоящего. Но, выбирая в качестве места действия целиком преображенные общества, фантастика неизбежно вынуждена была отказаться от детальной проработки каждого из научных достижений и каждого привносимого им в мир изменения – и с этого момента перестала быть научной и оказалась метафоричной.

Уэллс сделал еще одно открытие, чрезвычайно ценное для формирования арсенала приемов фантастики. Он впервые по-настоящему всерьез и по-настоящему художественно показал, что воздействие науки на человечество совсем не обязательно будет положительным. Так родился жанр антиутопии. И если в романе «Война в воздухе» крах человечества связывался с конкретным техническим достижением, то в знаменитой «Машине времени» он описывался как результат оказавшегося в тупике самого прогресса.

Антиутопии практически сразу абстрагировались от научных частностей и от промежуточных стадий трансформации общества из того, где живут читатели, в то, где живут персонажи. Началось описание результата – и людей, действующих внутри него.

Как только объектом фантастики стали не ТРАНСФОРМАЦИИ МИРОВ, а ТРАНСФОРМИРОВАННЫЕ МИРЫ, виток спирали оказался полностью пройден и уже на новом уровне вооруженная беспрецедентным арсеналом приемов создания разнообразнейших сцен для действия фантастика безвозвратно ушла из той области литературы, где толковали о том, что бы надо и чего бы не надо изменять, и вернулась в ту великую область, где толкуют о том, как бы надо и как бы не надо жить.

Сказать, что после этого она встала в ряд с такими произведениями, как великие утопии Средневековья (теперь воспринимаемые, скорее, как антиутопии), или положительными и отрицательными мирами Свифта, значит, почти ничего не сказать. Во-первых, и сами эти произведения лежат в русле древнейшей традиции, загадочным образом присущей нашему духу. Дескать, стоит только убедительно и заманчиво описать что-либо желаемое, как оно уже тем самым отчасти создается реально, во всяком случае, резко повышается вероятность его возникновения в ближайшем будущем; а стоит убедительно и отталкивающе описать что-либо нежелаемое, как оно предотвращается, ему перекрывается вход в реальный мир. Мы тащим эту убежденность еще из пещер, где наши пращуры прокалывали черточками копий нарисованных мамонтов, уверенные, что это поможет на реальной охоте, и твердо верили, что стоит только узнать подлинное имя злого духа и произнести его, окаянный тут же подчинится и станет безопасен. Когда Брэдбери произнес свою знаменитую фразу «Фантасты не предсказывают будущее, они его предотвращают», он совсем не кокетничал, имея в виду именно это шаманство и заклинательство. Но коль скоро предполагается, что фантастике доступно ПРЕДОТВРАЩАТЬ, то равно с той же степенью вероятности можно предположить, что ей доступно и СОЗИДАТЬ, не так ли?

А во-вторых, апофеозом этой традиции для европейской культуры явились такие произведения, как Евангелие и Апокалипсис. Книга о Царствии Небесном и о том, как жить, чтобы в него войти – и книга о конце света и о том, как жить, чтобы через него пройти.

2.

Вот тут разговор пойдет уже о религии.

История развития религий – в огромной мере есть история развития составляющих их основу потусторонних суперавторитетов. А эти последние развиваются едва ли не в первую очередь по своей способности считать «своими» как можно больше людей, все меньше внимания обращая на их племенную, национальную, профессиональную, классовую и даже конфессиональную – до обращения – принадлежность. Дело в том, что этика, обеспечивающая ненасильственное взаимодействие индивидуумов в обществе, была доселе только религиозной – скорее всего, в нашем культурном регионе она уже и может быть только религиозной.

Почему нельзя дать в глаз ползущей из булочной бабульке и отобрать у нее батон? Ни логика, ни здравый смысл не дают на этот вопрос ответа. Но если большинство людей начнет вытворять все, что разрешает здравый смысл, общество быстро превратится в ад. Ибо здравый смысл есть не более чем срабатывающий на сиюминутном, бытовом уровне инстинкт самосохранения Спасает от такого ада лишь не обсуждаемое, с молоком матери впитанное ощущение, что бить бабушек в глаз нехорошо.

Но, собственно, каким образом такой запрет впитывается с молоком матери? И даже если запрет впитался, вдруг человек, повзрослев, от большого ума все ж таки задастся вопросом, что такое «нехорошо»? Тут-то и нужен ориентирующий, дающий критерий нравственной оценки действий суперавторитет. Запрет бить бабушек – иррационален, он не от мира сего, он как бы противоречит здравому смыслу. Значит, и поддерживающий его суперавторитет неизбежно должен быть иррационален, внелогичен. И чем сложнее Становятся требования этики, чем более они расходятся с требованиями функционирующего вне добра и зла прагматизма – тем более суперавторитет должен становиться не от мира сего. Верую, ибо абсурдно.

На родоплеменной стадии – это первопредок, напридумывавший массу всякого рода табу: то нельзя, это нельзя… Но только по отношению к людям, то есть членам рода. Остальные двуногие и людьми-то не называются, обозначаются совсем иными словами. Бог в это время еще не спаситель, а только наказыватель. Он не зовет вверх, а лишь ставит в строй и командует: Левой! Правой! Охоться! Паши! Делись! И невдомек дикарям, что именно так, стреноживая эгоизм этикой, срабатывает на высшем, уже не сиюминутно-ситуационном, а долговременно-социальном уровне, нащупанном после многовековых проб и ошибок, все тот же инстинкт самосохранения.

Однако стоит обществу усложниться настолько, что представители различных племен начинают взаимодействовать более или менее постоянно, архаичные племенные суперавторитеты выходят в тираж, ибо вместо того, чтобы объединять индивидуумов, они дробят их на «своих» и «чужих». А это чревато взаимоистреблением. Жизнь зовет новых, интегрирующих богов. И они приходят. Постепенно появляются и завоевывают мир этические религии, для которых «несть ни эллина, ни иудея». Критерием «своего» делается братство уже не по крови, а по вере; таким образом, братства размыкаются и перестают быть жестко и навечно отграниченными друг от друга. Теперь вход в братство открыт каждому. И возникает новый мощнейший манок – посмертное спасение. Но запретов становится гораздо больше, потому что интегральный Бог превращается из наказывателя в спасителя. Наказание остается лишь как нежелательный, вспомогательный, побочный момент его деятельности. Бог, в отличие от первобытных божков и первопредков, предлагает человеку возвыситься над самим собой.

Потребность в очередном скачке такого же рода возникла как следствие секуляризации и затем обвальной атеизации европейского общества в XVIII и в особенности в XIX веках. Лишив этические нормы авторитета Христа, новая культура фактически сделала мораль недееспособной, превратила ее в набор мертвых словесных штампов, совершенно беззащитных перед издевательствами живущих здравым смыслом прагматиков. Это поставило общество перед ужасной перспективой, сформулированной Достоевским: если Бога нет, то все дозволено.

Вне зависимости от желания тех или иных философов, разрабатывавших различные учения, ни один из них не мог пройти мимо этой проблемы. Сознательно или нет, они просто не могли не попытаться отыскать некий новый суперавторитет, который, став для каждого уверовавшего в него человека ценностью большей, нежели собственное «я» с его разгульными и бессовестными запросами, подкрепил бы мораль и сделал ее заповеди непререкаемыми, не подверженными индивидуалистическому размыванию и искажению.

И, разумеется, появились другие – те, кто искал суперавторитет именно в изолированном «я», вырвавшемся из пут этики, и сознательно атаковал интегрирующие суперавторитеты, объявляя веру унизительной, словно цепи рабов, словно костыли, на которых покорно ковыляют те, кто не хочет даже попробовать передвигать-, ся без них. «Я» действительно в ту пору вырвалось – и не могли не появиться гении, ополоумевшие при виде забродившего по Европе призрака индивидуальной свободы.

Именно в это время европейская цивилизация выдвинула совершенно новую концепцию истории. Согласно ей, история не есть топтание на месте или бег по кругу, но поступательный и в значительной степени управляемый процесс восхождения из мира менее совершенного в мир более совершенный. Именно эта концепция позволила начать поиск качественно новых, секуляризованных суперавторитетов, объединяющих людей в способные к беспредельному расширению братства по совершенно новому принципу. Суперавторитеты эти – модели посюстороннего будущего.

Очень показательно, что подобные, так сказать, религии третьего уровня возникли именно в христианском регионе, с одной стороны, знавшем только сверхъестественную опору морали, а с другой – докатившемся до массового безбожия. Дальнему Востоку новая секуляризованная этика была ни к чему, она испокон веков; там существовала, разработанная еще конфуцианством, и опиралась на двуединый посюсторонний суперавторитет государство/семья. Мусульманскому региону секуляризованная этика тоже была не нужна – там не произошло обвальной атеизации. А вот европейская цивилизация оказалась в безвыходном положении: кружить по плоскости стало уже негде, пришлось подниматься на новую ступень, а здесь, разумеется, поджидали новые проблемы.

Кстати, и серьезная фантастика – тоже практически исключительно детище христианского культурного региона. По-моему, это не может быть простым совпадением.

Прекрасно прослеживается связь этики с суперавторитетами даже на таком простеньком примере, как категорический императив.

Не делай никому того, чего не хочешь себе – ведь это краеугольный камень любой этики, и все мы его помним. Но в канонических текстах мировых религий, насколько я могу судить, фраза, где он формулируется, никогда не оставляет его в изоляции, не провозглашает в голой беззащитности и бездоказательности. Делается иначе.

«Не делай человеку того, чего не желаешь себе, и тогда исчезнет ненависть в государстве, исчезнет ненависть в семье».

Конфуций, «Луньюй».

«Итак во всем, как хотите, чтобы с вами поступали, так поступайте и вы с ними; ибо в этом закон и пророки».

Евангелие от Матфея, глава 7, стих 12.

Даже ислам, насквозь, казалось бы, простеганный угрозами в адрес иноверцев, благоговеет перед тою же самой истиной.


«Не злословь тех богов, которых призывают они опричь Аллаха, и они, по вражде, по неразумию, не стали злословить Аллаха».

Коран, сура «Скот», стих 108.

Как сплетены простенькая, но абсолютно интегральная, общечеловеческая истина категорического императива и суперавторитеты, присущие только данной цивилизации! В христианстве – закон и пророки. Уже здесь, в одной этой фразе, похоже, заключено семя распада на католическую и православную ветви и, соответственно, на евроатлантическую и византийско-восточнославянско-советскую цивилизации. На чем сделаешь акцент – на том и будет держаться главный регулятор совместного существования. Закон – и получишь в итоге правовое общество, ибо в нем, в законе – религиозном или светском – надлежащая гарантия, что тебе никто не сделает того, чего ты не хочешь себе. Пророки – получим общество, где главным хранителем и защитником этического императива, главной его опорой служит харизматический лидер. А затем тот или иной подход стремительно пропитывает культуру, формирует ее под себя, ибо без оглядки на эту истину – пусть и бессознательной, только в ощущениях – в обществе и шагу не ступишь…

Казалось бы, и конфуцианство чревато подобной же двойственностью. Семья или государство? Государство или семья? Но идеологи имперского Китая ухитрились преодолеть это противоречие, срастив то и другое воедино: государство есть лишь очень большая семья, семья есть минимально возможное государство. И тогда обе ипостаси суперавторитета не раздирают императив, а наоборот, поддерживают с двух сторон, под обе рученьки.

А вот в исламе – полная теократия. И конечный субъект, и конечный объект этического императива находится по ту сторону обыденной реальности.

Какие разные культуры и народы! Но в какой-то момент все приходили к универсальному принципу ненасильственного взаимодействия индивидуумов в обществе: если хочешь, чтобы тебя не резали, не режь сам. А потом этот принцип возводился в ранг священного посредством жесткой увязки его с основным для данной цивилизации суперавторитетом.

3.

Марксизм, хоть и принято считать его экономическим учением, был, как мне представляется, не вполне осознанной, но исторически самой значимой попыткой нащупать ответ на вопрос, поставленный самим развитием европейской культуры: почему, РАДИ ЧЕГО люди должны любить друг друга не во Христе, а просто так, в реальной посюсторонней жизни. Другое дело, что Маркс в своих теоретических построениях тоже не смог обойтись без деления людей на «своих» и «чужих», проведенного по классовому принципу. И стоило дойти до дела, до конкретной политики, это привело к возникновению кровавой каши, весьма напоминающей кровавую кашу первых веков христианства, когда различные христианские секты ожесточенно грызлись друг с другом, насмерть воюя в то же самое время со всем языческим миром.

Нет, правда, знакомая ведь картина – абсолютная нетерпимость, безудержная тяга к идеологической и политической экспансии, безоговорочное и поголовное объявление всех предшествовавших богов злобными демонами-искусителями, программное разрушение их храмов и даже статуй, развратность и продажность руководства… Тупость, озверелость и растленность, а иногда и явная психическая неполноценность религиозных руководителей и их приверженцев были тогда настолько очевидны, что всерьез компрометировали человеколюбивые заветы основателей и казались для многих современников неоспоримыми свидетельствами ущербности самой религии. Император Юлиан Отступник даже попытался аннулировать христианство и вернуться к богам предыдущих ступеней. Но никому не дано повернуть вспять колесо истории…

Коммунизм споткнулся и рухнул на возведенной в ранг священного долга вседозволенности во имя реализации своей модели посюстороннего грядущего, на аморальности по отношению к классовым врагам. И тем не менее построение бесклассового общества долго оставалось, а для многих и сейчас еще остается, чрезвычайно притягательным религиозным идеалом.

Другую исторически чрезвычайно значимую модель сконструированного будущего предложил нацизм. Одно время модно было к делу и не к делу повторять, что коммунизм и нацизм суть близнецы-братья. Это верно в том смысле, что нацизм политически возник не без влияния коммунизма и как реакция на брошенный коммунизмом вызов. К тому же для реализации и той, и другой модели были созданы чудовищные тоталитарные машины. И все же есть весьма существенная и, возможно, принципиальная разница.

В нацизме предметом религиозного поклонения является собственная нация, а сутью предлагаемой модели будущего – ее очищение от инородцев, по возможности сдобренное мировым или хотя бы региональным господством. Это старая, как мир, идея, питавшая любую агрессию спокон веков, только доведенная до абсурда. Поэтому нацистское общество замкнуто, изолировано, как первобытное племя. Для коммунизма же нет ни эллина, ни иудея – и поэтому вход в религиозное братство всегда открыт, достаточно лишь уверовать в бесклассовую утопию. Нацизм предлагает постоянное для всего обозримого будущего противостояние расы господ и расы рабов. Коммунизм, прошедший через горнило экспроприации экспроприаторов, теоретически должен был вскорости утвердить в человецех основанное на равенстве благоволение во веки веков. Именно поэтому коммунизм оказался притягательнее и жизнеспособнее нацизма. Именно поэтому коммунизм столь часто удостаивался сравнений с христианством, чего нацизму не выпадало никогда. Именно поэтому в шестидесятых годах, когда коммунизм попытался порвать с ГУЛАГом, на его религиозных идеях смогло вырасти поколение шестидесятников, которое при всех своих недостатках, при всей своей внутренней раздвоенности и даже разорванности было, вероятно, самым порядочным, самым бескорыстным и добрым, самым творческим из всех поколений, родившихся при советской власти. И выросло оно, между прочим, не без влияния основанных на коммунистических идеалах блестящих литературных утопий, до сих пор не утративших своей художественной ценности – таких, как романы и повести Ефремова и Стругацких. Ни подобных утопий, ни подобных людей нацизм не дал и не мог дать.

Зато и та, и другая модели, лишенные христианской возможности манить загробным спасением, прекрасным ПОТУСТОРОННИМ грядущим, совершенно в равной мере и буквально наперебой призывали жить во имя внуков и правнуков, во имя прекрасного ПОСЮСТОРОННЕГО грядущего. Манок не хуже первого: один играет на инстинкте самосохранения, другой на инстинкте продолжения рода, а это два самых мощных инстинкта, способные уже на физиологическом уровне подпереть предъявляемые суперавторитетами моральные требования.

4.

Фантастика, следуя своим собственным, литературным законам развития, занялась описанием трансформированных прогрессом миров именно в ту пору, когда заменой прежней религии для очень многих стала вера в ту или иную модель будущего. Именно фантастика оказалась максимально эмоциональным и образным, метафоричным, абстрагированным от конкретики переходных периодов из реального бытия в мир иной (а как раз этим требованиям и должны отвечать сакральные тексты) летописцем мира иного. А потому неизбежно стала единственным видом литературы, способным удовлетворить потребность в живописании суперавторитетов секуляризованного сознания. По всем своим параметрам, по всем изначальным свойствам, вне зависимости от желания конкретных авторов и того, насколько они понимали происходящее, фантастика была на это обречена.

В предисловии к переизданию «Возвращения» Стругацкие писали: «…Мы вовсе не хотели утверждать, что именно так все и будет. Мы изобразили мир, каким мечтаем его видеть, мир, в котором хотели бы жить и работать, мир, для которого мы стараемся жить и работать сейчас».Однако великие братья умели изобразить желаемое так убедительно, так заманчиво, что громадное большинство их читателей заражалось желанием именно таким видеть мир, желанием жить именно в таком мире, и ни в каком ином. Стругацкие вполне отдавали себе в этом отчет. Предисловие завершается словами: «Если хотя бы часть наших читателей проникнется духом изображенного здесь мира, если мы сумеем убедить их в том, что о таком мире стоит мечтать и для такого мира стоит работать, мы будем считать свою задачу выполненной». И она действительно оказалась выполненной, в этом нельзя сомневаться. Но разве можно назвать вдохновенную попытку убедить людей мечтать о мире ином, том, которого нельзя ни увидеть, ни пощупать, ни вообще убедиться, возникнет он когда-нибудь или нет, и все-таки ради его обретения напряженно трудиться в мире этом – разве можно назвать ее иначе, как не распространением веры?

В «Часе Быка» Ефремов из придуманного им грядущего объяснял реальное настоящее так: «Русские решили, что лучше быть беднее, но подготовить общество с большей заботой о людях и с большей справедливостью, искоренить условия и самое понятие капиталистического успеха…»Что это, если не мольба, не крик души верующего, под влиянием личного воспитания сформулированный писателем как точное достижение будущих строгих общественных наук?

По сути дела, беллетризованное описание желательных и нежелательных миров есть не что иное, как молитва о ниспослании чего-то или сбережении от чего-то. Эмоции читателей здесь сходны с эмоциями прихожан во время коллективного богослужения. Серьезная фантастика при всей привычно приписываемой ей научности или хотя бы рациональности является самым религиозным видом литературы после собственно религиозной литературы. Это шапка-невидимка, маскхалат, в котором религия проникла в мир атеистов, нуждающихся тем не менее в оправдывающем этику суперавторитете и в объединительной вере и получающих их в виде вариантов будущего, которого МЫ хотим и которого МЫ не хотим. Фантастика – единственное прибежище, где так называемый атеист может почувствовать себя в соборе (но не в толпе) и помолиться (но не гневно заявить справедливые претензии).

Не забудем, что изначально словесность была именно фантастикой. Мифы, ритуальные песнопения, заклинания и прочие продукты тогдашнего творчества призваны были не описывать мир, а объяснять его и воздействовать на него. Они оперировали не индивидуальными переживаниями, а коллективными целями и стремлениями. Так называемый реализм возник только тогда, когда разрушилась первобытная нерасчлененность людского коллектива, а индивидуальные мысли и чувства стали значимыми и, следовательно, интересными. Античные трагедии – самый яркий тому пример; в фокусе едва ли не любой из них находился конфликт личности и общества, личного и общественного. Светский роман с его вниманием к индивидуальному смог возникнуть в средние века только благодаря тому, что диалог с массовыми страхами и чаяниями давно и надолго взяла на себя религия. Но с размыванием религиозности возникла новая литература: фантастика, на какой-то момент волею судеб оказавшаяся научной, но быстро переставшая ею быть и сосредоточившаяся, как в изначальные свои времена, не столько на индивидуальных переживаниях, сколько на коллективных представлениях о том, что для коллектива плохо и что хорошо. В СССР, где небеса особенно яростно опустошались государством, а индивидуум особенно яростно впрессовывался в коллектив, заклинательные, магические свойства научной фантастики проявились наиболее наглядно.

Отсюда – совершенно специфическая, удивительная роль, которую играла у нас в стране НФ в шестидесятых и семидесятых годах (возможно, она еще сыграет ее в будущем).

Поначалу главным аффектом было ожидание рая. Вошедшее в плоть и кровь православной культуры упование на скорое пришествие царствия небесного, трансформированное европейской доктриной обретения этого царствия в посюсторонней жизни и помноженное на советскую отчаянную надежду построить его быстро, своею собственной рукой.

Но скоро выявилась фатальная слабина мира, который живыми, заманчивыми образами овеществлял желание реальных людей жить лучше и становиться лучше. Что нужно перешагнуть, чтобы сделать эти два шага? Что за порог? Что за бездну? Ведь очевидно же, что мир реальный и мир изображенный отличаются друг от друга качественно, принципиально, и даже люди, населяющие текст, вопреки стругацковской максиме «почти такие же», тоже отличаются от реальных качественно: они лишены комплексов, агрессивности, лености, косности…

Здесь, между прочим, явственнейшим образом просматривается водораздел двух культур. В западной фантастике для изображения светлого будущего, как правило, достаточно простого количественного увеличения уже существующих благ и удобств. Там иная сказка: нет таких неприятностей и бед, против коих не выступил бы простой славный американский парень. Поднапрягшись как следует, даже, возможно, получив пару раз по сопатке и даже – страшно подумать о таких лишениях! – как-то утром не сумев обеспечить любимой девушке, стоящей с ним плечом к плечу, горячего душа и мытья головы правильным шампунем, он обязательно ликвидирует спровоцированное той или иной внешней силой локальное ухудшение мира, который в целом-то не нуждается ни в никаких принципиальных улучшениях. Только если мир изменен качественно, простой славный парень ничего не может поделать (смотри, например, «1984»).

Качественные изменения существующего мира всегда к худу У нас же улучшение мира мыслилось только качественным: о количественном улучшении уже существующего не думалось. Это было, прежде всего, неинтересно. Блекло. И не в традиции культуры.

Формально все это было еще допустимо. Методику движения ногами на протяжении вышеупомянутых двух шагов четко обозначила Партия в своей грандиозной программе, так что господа литераторы могли о переходном периоде не беспокоиться. Объектом переживания эти два шага поначалу и не могли стать. Вся Программа сводилась к вековечной фразе «По щучьему велению…» Что было переживать, кроме отчаянного желания оказаться наконец по ту сторону нескончаемого мгновения, на протяжении которого щука исполняет свой магический взмах хвостом? И это казалось естественным, потому что, каким бы новым и умным ни считали тогда жанр НФ, он прекрасно уложился в традиционные мифологемы; в сказание о граде Китеже, например. Поднырнуть под мерзость неодолимой реальности, а через промежуток времени, сколь угодно короткий или сколь угодно долгий – ведь в озере время останавливается, как в коллапсаре – когда беды отступят, всплыть обновленными и все-таки «почти такими же»…

Но искренне переживающие люди в озере долго не могут. Дышать нечем. Абстрагироваться от переходного периода уже не удавалось; он начинает вызывать беспокойство, то есть сам становится объектом переживаний.

Конечно, уже были Солженицын и Сахаров, уже были Новочеркасск и Чехословакия. Но для немногих. А на рубеже 70-х уже и массовое сознание той части интеллигенции, которая сохранила способность болеть за страну, стало медленно поворачиваться в этом направлении. Именно тоска по социальному идеалу неизбежно начинала вызывать ненависть к тем силам, к той системе, которые, как казалось, только и не дают идеала достичь. Те, кто не уверовал в светлое будущее, прекрасно мирились с реальностью. А вот иные…

Ефремов пишет «Час Быка».

Уникальный, удивительный по эмоциональной убедительности и привлекательности XXII век Стругацких трансформируется. Будущее из «Жука…» совсем не манит; из утопии оно превратилось едва ли не в антиутопию. А «Волны…» в открытую демонстрируют лишь те достойны счастья и свободы, кто перерастает этот тварный мир и взмывает в горние выси… На человеке как существе, способном жить в раю, способном создать рай себе и ближним своим, поставлен был крест.

Светлое будущее окончательно вернулось туда, откуда оно веком раньше пришло в литературу – на Голгофу, а потом за облака.

5.

На фантастике это сказалось не лучшим образом. Будущее исчезло, исчезли варианты предлагаемого, вернее, вымаливаемого бытия или, наоборот, бытия, от которого желают уберечь себе подобных. Следовательно, исчез тот интегральный секуляризованный суперавторитет, который, всерьез-то говоря, только и придавал высокий смысл этому виду литературы, заведомо обедненному возможностями раскрытия индивидуальной психологии и стилистического экспериментирования. В такой обедненности совсем нет криминала. Ведь не ждем же мы достоевской развихренности чувств или постмодернистских изысков от Нагорной проповеди?

Но именно такая облегченность, помноженная на сохранившуюся еще с популяризаторских времен традицию занимательного, бойкого сюжета сделала фантастику в рыночных условиях одним из самых кассовых видов литературы. И эту облегченность, иногда замешанную на том, что когда-то большевистские литпрокуроры и литдрессировщики называли «ложной многозначительностью», приходится искусственно поддерживать, чтобы не вылететь в тираж – вернее, из тиража.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю