355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лив Нансен-Хейер » Книга об отце (Нансен и мир) » Текст книги (страница 3)
Книга об отце (Нансен и мир)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 21:04

Текст книги "Книга об отце (Нансен и мир)"


Автор книги: Лив Нансен-Хейер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)

«Мне присылали поздравления многие, даже король, все в общем умные люди. Если б они только знали, как мне противна эта жизнь и как мало я для нос пригоден. Но я заметил, что многие стали относиться ко мне с большим почтением, еще бы, ведь это такое «повышение», теперь мне и цена другая».

Прожив в Лондоне некоторое время, он развивает свою мысль:

«Нольшинство людей, по-моему, думают в первую очередь о том, какое впечатление они производят на других, даже на своих подчиненных. Многие остерегаются высказать свое мнение по сложному вопросу из боязни показаться дураком. Другие высказываются туманно, надеясь придать себе значительности. Всю свою жизнь мы стремимся выглядеть в глазах людей такими, какими они хотели бы нас видеть. Кто живет ради себя самого? Кто живет своей собственной жизнью? Кто в состоянии избегнуть этой бессмысленной траты времени?»

Он выступил в Лондоне с речью на тему «Наука и мораль», которая через год, уже после смерти мамы, была напечатана и журнале «Самтиден». Появилась статья, критиковавшая точку зрения отца, и он приготовил несколько черновиков ответа, но так и не смог его закончить. Он был слишком подавлен, чтобы сосредоточиться, а может быть, в это тяжелое для него время ему показалось бессмысленным теоретизировать о подобных вещах.

«Неоспоримо,– говорил он в Лондоне,– что, если нас неожиданно спросят, в чем цель жизни, большинство смутится, не зная, что сказать. У нас всегда наготове объяснение для любой мелочи, которая предназначена поддерживать или заполнять жизнь, но если вопрос касается самой жизни, многие из нас подумают, прежде чем ответить; и вряд ли найдутся хотя бы два человека, которые одинаково на него ответят. Разгадка, очевидно, в том, что само понятие «цель» свойственно лишь органическому миру. Именно оно главенствует в борьбе за существование и в законе «survival of the fittest»[148]148
   Выживание наиболее приспособленных  (англ.).


[Закрыть]
. В существовании любого органа должна быть цель, и зоолог, открывший у животного новый орган, первым делом старается выяснить назначение этого органа.

Но этот принцип неприменим к энергии, а жизнь есть форма энергии. Спрашивать, в чем цель жизни или цель органического мира, примерно то же, что спрашивать, в чем цель вращения Земли».

Самое главное, утверждал Нансен,– использовать эту жизнь как можно полнее. В каждом гражданине должно воспитывать сознание того, что его единственный долг по отношению к самому себе и другим состоит в том, чтобы развить отпущенные ему природой способности и быть счастливым. Тем самым он будет способствовать и счастью других. Пусть будет понято до конца, что меланхолия и пессимизм, даже если они и привлекательны.– порок, поскольку ведут к бездействию, а это порок не меньший, чем любой другой. Их нужно избегать, последовательно вырабатывая умение владеть собой. Жизнь сама по себе богата, прекрасна, полна возможностей, пусть молодой человек научится видеть это и не стремится к несуществующему. Ему нужно объяснить глубокую истину, заключенную в изречении короля Альфреда[149]149
   Альфред (849   – 901) – король Уэссекса, позднее – король Англии. (Прим. перев.).


[Закрыть]
:

 
Кто добродетелен, тот мудр,
а тот, кто мудр, тот добр,
а тот, кто добр, тот счастлив.
 

В годы после смерти матери дневник стал более личным и все больше определяется настроением отца. Правда, в нем еще встречаются рассуждения общего порядка – как, например, в 1909 году, когда он внезапно написал небольшое исследование о своем понимании социализма. Но теперь подобные рассуждения —' исключение, в основном отец дает волю своей удрученности.

Отец всегда, в любых обстоятельствах, умел владеть собой. Этому он научился еще ребенком, во Фрёене, и на всю жизнь. Весь их род был таким. И он никогда не был бездеятельным, именно эти два качества помогали ему спастись от меланхолии и пессимизма, которые он в своей лондонской речи назвал «пороком, не меньшим, чем любой другой». Ему кажется, что будущее потеряло смысл, что настала пора произвести переоценку ценностей. На каждой странице его дневника лежит тень – будто писал его человек, пристально ьтлядывающийся в прошлое, весь погруженный в себя, в тягостные думы, утративший надежду. Только после плавания на «Фраме» было у него подобное состояние депрессии. Те три года, проведенные вдали от мира, превратили его в человека, лишенного корней, и ему не сразу удалось вновь обрести себя. Но тогда рядом с ним была любящая женщина, которой удалось вырвать его из состояния отрешенности.

Сейчас он был предоставлен самому себе – нет Евы, нет и окружавшего его прежде внимания всего народа. Старые заветы Фреена – честь и долг – остаются в силе, конечно, но их недостаточно в этой ситуации. Все стало ему безразлично, только скорбь по Еве живет в нем. Он борется со своими мрачными думами, питается найти новую опору, новую веру и новое дело, которое вновь пробудит его энергию и свяжет его с людьми. Может даже показаться, будто этот многоопытный человек лишь сейчас по-настоящему достигает зрелости. Я думаю, именно эти годы неуверенности и уныния подготовили его в известной степени к той гуманной миссии, которую он взял на себя позднее. Медленно, преодоления свои сомнения и приступы тоски, он готовит себя к ней. Зная, как сильно было развито у Нансена чувство, ответственности, можно представить, как глубоко переживал он собственное крушение.

В свое время Арне Гарборг считал Нансена олицетворением противоречий Пера Гюнта. После подвигов Нансена в восьмидесятые – девяностые годы он писал: «Цельным человеком является тот, для кого характерно единство мыслей, слов и действий». И он правильно понял отца. Сам отец сознательно сделал своим идеалом Бранда; но это было до того, как он осознал на себе самом правду сложной психологии Пера Гюнта. И я не уверена, что теперь, когда он отведал испытаний Пера Гюнта, Бранд остался его идеалом. В характере Бранда не хватало качеств, которые теперь стали для отца главными,– терпимости, способности сомневаться и строить отношения с людьми на любви, а не на требовательности.

Дневник рассказывает об этой внутренней борьбе, о том, как оптимиста и человека дела Фритьофа Нансена бросало от уныния и жгучей тоски к новым надеждам и новым целям. Это не поспешно набросанные, чтобы принести минутное облегчение, строки. Дневник четко оформлен и так же подробен, как раньше. Собственные мысли для него – это задачи, в которых нужно разобраться, найти связь и смысл. Похоже, он все время думает о том, что дневник переживет его и станет правдивым свидетелем того, что с ним происходило. Здесь не встретишь ни одного компрометирующего имени, никаких событий, которые могли бы бросить на кого-то тень.

Конечно, он искренне верил в то, что писал в 1911 году: «Жизнь уже позади». Он искренне считал, что «мед, собранный после всех трудов, несладок». Но он не примирился с этим, как сам полагал. Кровь была и молода, и горяча. В некотором смысле этот пожилой человек был даже большим романтиком, чем тот юноша, который двадцать девять лет назад высадился на этом причале в Арендале. Не погасло в нем стремление к счастью. Он по-прежнему оставался мечтателем, тоскующим по нежности. Только найти ее не просто. Кто терпелив, нежен и понимает все без слов? Кто понимает его противоречия? Кому он может открыться?

«Я знал одну-единственную».


III. В БАШНЕ И В МОРЕ

Осенью 1911 года я просто неудачно выбрала момент, когда попросила у отца разрешения заняться живописью. Он был по-прежнему глубоко убежден, что самое правильное – посвятить себя чему-нибудь одному и не разбрасываться. Не знаю, что было бы, задай я этот вопрос годом позже, но именно в 1911 году отец был особенно увлечен мыслью о необходимости сосредоточенности. Он готовил выступление о воспитании народа, и главной его мыслью была идея собранности.

Конечно, в ответ я услышала: «Воля твоя, только выбирай – либо пение, либо живопись».

По сути дела, я уже выбрала – мои занятия пением с тетей Малли шли полным ходом, бросать их я и не думала. А потому о новых увлечениях пришлось помалкивать. Вскоре после этого разговора по своему легкомыслию я завела с отцом речь о том, что я хотела бы поучиться стряпать. Я сама видела, что на кухне совершенно беспомощна, и решила, что не вредно бы немножечко подучиться.

«Немножечко!– взорвался отец.– Вот-вот, то за одно схватиться, то за другое. Хочешь учиться хозяйничать – иди в школу домоводства, там тебя как следует выучат».

Нет уж, спасибо! В школе домоводства полагалось учиться целый год, даеще и жить там же. Нет, я совсем не об этом думала. Отцу же эта идея понравилась, и после нашего разговора он то и дело к ней возвращался. У меня пропало всякое желание учиться готовить, и я отвечала ему его же словами: «Не хочу разбрасываться, я уже выбрала пение».

Отец назвал свою речь, над которой тогда работал, «Дилетантство и народное воспитание». Его выступление состоялось в декабре 1912 года в Студенческом обществе.

Он начал так: «Я хочу поговорить с молодежью о том, как дилетантизм, подобно раковой опухоли, разъедает наше общество. К нам, старикам, относятся слова Моисея: «Этот род должен умереть».

Дилетантом является всякий, кто, не будучи специалистом в данной области, берется, однако, судить обо всем. «Преувеличенное уважение к общему образованию порождает дилетантизм в ущерб подлинно глубоким знаниям. Если все получат лишь общее образование, это, без сомнения, только ухудшит положение в стране».

Наши народные университеты явились отчасти рассадником верхоглядства, хотя в последнее время и стали давать более глубокие специальные знания. Единственно ценное, чему они могли бы научить,– это уметь поднимать любую целину, но этому не научишься, если учиться всему понемножку, хватаясь то за одно, то за другое.

«К каким страшным последствиям приводит дилетантство и засилье невежд, можно видеть на примере нашего города. Как замечательно  он  расположен,   каким  прекрасным   мог   бы   он   стать!

И как похозяйничали в нем глупость и произвол, загубив все его прекрасные возможности».

Процветает дилетантство и в политической-жизни... «А что такое норвежский стортинг, как не рассадник того же самого дилетантства и невежества? Не в обиду ему будь сказано, но другим он и быть не может, ибо это вытекает из самой сущности этого института. Но дилетантство приводит к легкомыслию и безответственности. Чего мы только не вытворяли в 1892 году! Мы всей душой желали мира, а сами своей политикой то и дело провоцировали Швецию. Положение создалось угрожающее, но мы были настолько не готовы к обороне, что иностранный военный флот мог бы, не встретив ни малейшего сопротивления, подойти к самой Христиании. В 1895 году эта политика пережила свое Ватерлоо. У власти стояли все те же люди, и никто из них не чувствовал, какая на нем лежит ответственность. Дилетантство несовместимо с чувством ответственности...»

Оно не только опасно, но к тому же дорого обходится. Примеры тому – строительство Бергенской железной дороги, когда пришлось заменять легкие рельсы тяжелыми; проблемы охраны китов; узкая железнодорожная колея и многое другое. «Засилье профанов доходит до такого абсурда, когда какой-нибудь аптекарь или заводчик выступает в стортинге и решает, где надлежит жить и работать ученому – здесь или в Бергене,– а соображения специалистов не принимаются во внимание».

Нансен рассказал в этом выступлении, как летом 1911 года он побывал на маяке Престекьер для измерения горных высот. Там он видел, как трудолюбивы и непритязательны местные жители, как тщательно обрабатывают они каждый клочок земли. Хозяйствуй мы так же рачительно по всей стране, дела шли бы совсем по-иному! «Нам нужно добиться того, чтобы Норвегией правили знающие свое дело люди, умеющие вовремя заметить любую частную инициативу, чтобы все заложенные в нашей стране возможности развивались и использовались столь же тщательно, как нозделываются картофельные поля в Престекьере».

Ученым, на историю с которым ссылался отец, был Хелланд-Хансен. Он, к величайшей своей досаде, так и не получил места и Христианийском университете. В 1910 году Бергенский музей ходатайствовал о том, чтобы его назначили профессором у них. В 1911 году аптекарь Лотте, выступая в дебатах в стортинге по пому вопросу, с большой горячностью доказывал, что необходимо удержать ученого в Бергене. Впоследствии, наблюдая бурное развитие науки в Бергене, отец сам признал правильным переезд туда Хелланд-Хансена и пристально следил за всем происходящим там.

Не менее заинтересован он был в создании задуманного Хелланд-Хансеном целого геофизического института и надеялся привлечь туда для метеорологических исследований профессора Вильгельма Бьеркнеса.

Хелланд-Хансен изложил свой план в 1916 году, он не хотел начинать строительство, пока не будут утверждены окончательно отпущенные на него средства. В 1917 году институт был учрежден, и в том же году в Берген переехал Бьеркнес с несколькими учениками. Тем самым была заложена основа норвежской синоптической   школы,   известной   под  названием   «Бергенская   школа».

Хотя отец и поддерживал всячески научную работу в Бергене, сам он всегда жалел, что Хелланд-Хансена нет в Христиании. Правда, оба усиленно пользовались Бергенской дорогой, но случалось, что Хёлланд-Хансен не мог оторваться от работы в Бергене и приехать в Христианию.

«Такому человеку следовало бы жить не в провинции,– ворчал отец.– Какая жалость, что ему вместо науки приходится тратить время на множество других дел». Под «наукой» отец в первую очередь подразумевал их общую работу. Им удивительно хорошо работалось вместе, как коллеги они замечательно дополняли друг друга. Когда Нансену недоставало математических знаний, выручал Хелланд-Хансен, а когда тот слишком увлекался вычислениями, Нансен помогал ему сохранить целостное представление о предмете исследования.

Я хорошо помню радость отца, когда однажды Бьёрн распутал какую-то хитрую задачу. Сам отец увяз в каких-то мелочах и бился над ними сутки напролет. «Но тут явился Хелланд, посмотрел свежим взглядом и сразу нашел, в чем загвоздка,– говорил он, смеясь,– и все сразу прояснилось». В такие мгновенья отец бывал счастлив.

Впрочем, прав, вероятно, Хелланд-Хансен, говоря, что сейчас трудно установить точно долю труда каждого из них. Во всяком случае, результатом их сотрудничества явился целый ряд крупных и более мелких работ, публиковавшихся по мере их завершения. Основной их труд —«The Norwegian Sea»[150]150
    «Норвежское море».  (Прим. перев.).


[Закрыть]
, законченный в 1909 году. Другое крупное исследование —«Temperaturschwankungen des Nordatlantischen Ozeans und der Atmosphäre»[151]151
  «Колебания температуры моря и атмосферы в Северной Атлантике». (Прим. перев.).


[Закрыть]
. В этих и во многих последующих работах освещался целый ряд интересных особенностей и закономерностей режима Норвежского моря и Атлантического океана, где, между прочим, были обнаружены крупные завихрения.

Рассматриваются также вопросы о влиянии солнечной активности и солнечной радиации на морские течения и климат, на содержание солей, а также биологическую продуктивность моря, которая, кроме того, зависит от температуры воздуха и воды, и многие другие вопросы.

Некоторые исследования возрастного контингента рыб привели позднее к новым выводам, поскольку материал первоначальных исследований основывался на наблюдениях за небольшой ряд лет. В целом все эти работы имели крупное значение для развития океанографии, а некоторые из них даже считаются основополагающими.

Конечно, это отнюдь не беллетристика. И я понимала не очень много, когда отец показывал мне страницы, сплошь покрытые схемами, таблицами, цифрами. Но он на это не сердился. Бывало шутил: «Нет, кроме меня, Хелланда да еще кой-кого, немногим доставит удовольствие наша работа. Но для познания моря, а следовательно, и всего земного шара она, пожалуй, будет иметь кой-какое значение. Мы утешимся и этим».

В действительности, по словам Хелланд-Хансена, со многими проблемами, которыми позднее занимался отец, он впервые столкнулся при обработке материалов, собранных во время экспедиции на «Фраме». Не все светила науки и не сразу согласились с его выводами, потому что они были построены на совершенно новых теориях. Примером может служить открытие, сделанное отцом при обработке данных, полученных в северо-восточной части Атлантического океана. Оказалось, что глубинные водные массы, в отличие от поверхностных слоев, движутся на север, а не на юг, как считалось до сих пор.

Хелланд-Хансен писал: «Еще одна еретическая мысль». Нансену не довелось узнать, что непосредственные измерения течений, проделанные Хелланд-Хансеном летом 1930 года на борту судна «Армауэр Хансен», доказали его правоту.

После 1910 года в Норвегии с небывалым до сих пор размахом стали проводиться планомерные морские исследования, Нансен внимательно следил за ними и помогал их организовать. Летом 1910 года он вместе с Юханом Йортом, Хелланд-Хансеном и группой английских ученых занимался исследованиями Атлантического океана на судне «Микаэль Сарс». На севере, у границы с Норвежским морем, на «Фраме» работал Руал Амундсен, а само Норвежское море досталось Нансену. На канонерке «Фритьоф» он плавал у берегов Гренландии и Исландии. Все три экспедиции сотрудничали в изучении наиболее важных для Норвегии районов Атлантического океана. В эти годы наша страна стала ведущей в изучении моря, и многие из достигнутых тогда результатов имеют непреходящую ценность для судоходства, рыболовства и промыслов, а также для постоянной службы прогнозирования погоды.

В 1908 году отец стал профессором океанографии в Христианийском университете. Эта профессура была учреждена как почетная должность специально для Нансена и не обязывала его к активной преподавательской работе, но отец все же читал лекции. Он не только посвящал студентов в тайны моря, но и стремился научить их методике научных исследований.

Больше всего занимали отца вопросы усовершенствования методов исследований и приборов. Он постоянно внушал молодежи, что основой всякого научного исследования является точность и тщательность. Будучи руководителем Международной лаборатории по изучению морей, он неустанно трудился над усовершенствованием приборов и методики исследований и в этом отношении оказал большое влияние на последующее развитие океанографии.

Наряду с этим отец занимался историческими изысканиями для своей книги «Во льдах и туманах Севера», над которой он начал работать в 1906 году в Лондоне. Книга выходила отдельными выпусками начиная с 1909 года. Я тогда училась в швейцарском пансионате, и книжки мне пересылали туда по почте, так что постепенно на моем столе нагромоздилась их целая кипа. Правда, лишь в 1911 году, когда книга вышла одним толстым томом, я по-настоящему оценила, какой в нее вложен титанический труд. Тогда я почувствовала уважение к толстой книге, к тому же еще и очень красивой, снабженной собственными рисунками и виньетками отца, старинными картами, печатями и иллюстрациями.

Думаю, что отец и сам гордился этой книгой, хоть и называл ее одним из «роковых посторонних увлечений».

«Почему нельзя считать эту работу такой же ценной, как изучение моря?»– думала я, и Мольтке My был согласен со мной. С самого начала он с интересом следил за этим занятием отца. В работе над некоторыми частями книги Мольтке, великолепно знавший   народные   сказания,   оказал   отцу   бесценную   помощь.

В предисловии к книге указывается: «Мне хочется отметить его (М. My) большое участие в попытке внести ясность в сложную проблему путешествий в Винланд. Его солидарность со мной в этом вопросе тем ценнее, что вначале он был совершенно несогласен с моими взглядами и выводами, но по мере накопления все новых доказательств, многие из которых были собраны с его помощью, убедился в моей правоте».

Кроме Хелланд-Хансена и Мольтке My его близким другом был Эрик Вереншельд. Его дом отстоял в двух минутах ходьбы от нашего, и они частенько навещали друг друга. Чаще всего их взгляды совпадали, но трезво и четко мысливший Вереншельд нередко попадал в самую точку там, где отец сомневался. Оба не замечали, как летело время. Дома отца дожидался секретарь, остывал обед, мы толпились в дверях, поглядывая на дорогу, а Вереншельд неторопливо провожал отца до ворот. Там они останавливались, и до нас доносились разговоры и смех, так продолжалось десять, двадцать, тридцать минут, и наконец отец пускался бегом.

Далеко не всех отец уважал так, как Вереншельда. Нередко, когда кто-нибудь осмеливался высказать собственное мнение по вопросам, занимавшим отца, возникали ожесточенные споры. По-моему, отец не всегда удерживался в рамках вежливости, бывало и так, что я становилась на сторону противника. Ведь человек-то пришел с самыми лучшими намерениями, а сейчас, обливаясь потом, подыскивал аргументы. Я-то знала, насколько это бесполезно.

Но одна небольшая история, рассказанная Эриком Вереншельдом, свидетельствует и о том, что иногда отец проявлял терпимость. Один из друзей отца, кажется, это был сам Вереншельд, примчался однажды, возмущенный и злой, с газетой в руках. Человек с известным именем обрушился на отца с гнусным обвинением в ошибках, в которых, как выяснилось позднее, был виновен сам.

«Взгляни, какое безобразие! Неужели ты это стерпишь?»– сказал он. Отец взял у него газету и прочитал ее. Пожал плечами и, чуть улыбнувшись, отдал обратно: «Ничего, мне легче снести такой удар, чем ему».

Нет, не в обычаях отца было защищать себя. Оскорбления и сплетни отскакивали от него. Однако если это касалось дела, отец не щадил никого. Поэтому не все понимали, что у него доброе сердце. Зато когда кому-то из близких ему людей приходилось плохо, это нельзя было не почувствовать.

Небольшое письмецо другу свидетельствует о доброте отца, говорит оно и о том, как трудно приходилось самому отцу. Известный французский географ и друг Норвегии, переводчик всех книг и научных трудов отца, Шарль Рабо, потерял свою единственную дочь. Отец писал ему:

«Дорогой мой друг, я только что получил Ваше письмо, в котором Вы рассказываете о постигшем Вас ужасном несчастье.

Я слишком хорошо знаю, как жалки слова при таком горе, и все же я должен написать Вам, дорогой друг, и сказать, что всей душой Вам сочувствую.

Мне самому знакомо горе, я знаю, как вокруг все меркнет и жизнь становится страданием; навсегда исчезает то, что было для нас солнцем, беспомощно и растерянно вглядываемся мы во мрак. А потому я, наверное, лучше многих других способен понять Вашу утрату.

Как ни мало для Вас это утешение, но я хочу, чтобы Вы знали, что далеко на севере у Вас есть одинокий друг, который часто думает о Вас с любовью и сочувствием и искренне желает поддержать Вас, насколько это в его силах. Но, к сожалению, мы можем сделать так мало, с горем каждому приходится бороться самому – и днем, и ночью. Но время смягчает все, и в нашей памяти каждая улыбка и доброе слово становятся чудесными сокровищами.

О, как жестока бывает жизнь, отнимая у нас именно того единственного человека, который тебе дороже всего! Но такова уж жизнь, она косит вслепую. А терпение – трудное искусство. Я не могу больше сегодня писать, я просто не мог не послать Вам эти строки. У меня не хватает слов, чтобы выразить все, что мне хотелось бы сказать Вам – с величайшим сочувствием и любовью.

Ваш искренне преданный друг Фритьоф Нансен».

Никому лучше нас, детей, не было известно доброе сердце отца, но и нам нельзя было злоупотреблять его добротой. Я знала, что отцу опасно возражать, но все же иногда по глупости перечила ему. Не всегда наши взгляды совпадали, и если отец был в чем-то совершенно уверен, то и я ведь тоже. Очень часто мы расходились в оценке общих знакомых. Отец иногда чересчур поспешно ставил крест на человеке, по его мнению, «ни к чему не годном». На других он фыркал, говоря, что они «тщеславные дураки» и думают только о «пустяках и флирте». А с другой стороны, он порою позволял обманывать себя людям, которые, по моему мнению, добивались его дружбы лишь для того, чтобы погреться в лучах его славы.

«Вот снобы,– думалось мне,– они подлизываются и притворяются, потому что хотят украсить себя знакомством с ним. А отец этого не понимает».

Как правило, я находила сочувствие у Доддо – профессора Торупа. Он был большим скептиком. «Твой отец совсем не психолог»,– говаривал он с сочувственной улыбкой. И звучало это почти как комплимент. Он очень ценил отца, поэтому я не боялась делиться с ним своими мыслями.

Всех посторонних Доддо относил к тому или иному «случаю», недаром же он был медиком. И когда я приходила к нему в университет и у Нас заходила речь о «друзьях» моего отца, он как бы доставал свою картотеку и изучал данный случай, обратив ко мне свой величественный классический профиль, щурил свои прекрасные глаза и на ломаном датско-норвежском, в котором с годами все больше появлялось датского, говорил: «Гм, дружок, симптомы-то повторяются».

Конечно же, утешительно было услышать ученое мнение Доддо о некоторых вещах, но в будничных домашних делах это не очень помогало.

Я начинала шагать своими тропами, и отец не всегда был этим доволен. А поскольку и он шел своей дорогой, которая не всегда меня устраивала, то обоим нам приходилось нелегко.

В одном я была твердо уверена: будет предательством по отношению к маме, если я не стану следить, как бы другая не заняла ее места. В зрелые годы на многое смотришь иначе, а тогда я словно стеной окружила себя воспоминаниями обо всем прекрасном в отношениях отца и матери. Я оказывала пассивное, но упорное сопротивление любым попыткам его знакомых дам завоевать мое расположение. Никакие ухищрения, никакие подходы не помогали, я оставалась холодной и неприступной. Отец сердился: я и «невежа», и «грубиянка»... Но никогда не пытался поговорить со мной обо всем по душам, а я не говорила ни слова в свое оправдание. Нередко я бежала за утешением к тете Малли: в этом мы были союзниками и друзьями.

«Молодец, дружочек, что не боишься его»,– говорила она, пытаясь поддержать меня.

Не вполне разделяла я и ею убеждения относительно экономности. Я, правда, и сама сознавала, что не уродилась бережливым человеком и что отец, воспитывая у меня это качество, желает мне добра, но от этого было не легче. Тогда я еще не понимала, что непритязательность так же глубоко присуща характеру отца, как и щедрость. И он, и дядя Александр ежегодно тратили немалые деньги на оказание помощи родственникам, писателям, художникам, словом, всем, кто в ней нуждался. И отец никогда не жалел денег, если речь шла о полезном деле, ученье детей, покупке инструментов или оборудования для научной работы. Но стоило мне сказать, что пора мне сшить новое платье, как поднималась буря: «Чепуха! Старое-то чем плохо? Помни, дружок, не платье важно, а человек, на котором оно надето».

Я начала вращаться в вихре светской жизни и, как все молоденькие девушки, была очень тщеславной. Но отец был со мной тверд. Денег, которые он выдавал мне раз в месяц, должно было хватить на все. Надо уметь в них укладываться, а как я их потрачу – это уж дело мое. Конечно, в те времена деньги больше стоили, однако на новое бальное платье их все же не хватало.

К тому же в глазах отца эти балы ничего кроме порицания не заслуживали. Отец считал, что я достойна большего, чем просто предаваться развлечениям с людьми, у которых один только ветер в голове. «Ох, уж эти твои бальные танцоришки, что за радость тебе плясать до одури с этим субъектом!»

Когда же ему вдруг показалось, что мне особенно приятно танцевать с неким «определенным ничтожеством», тут уж он совсем потерял покой. Целую неделю он каждый день наведывался к тете Малли, с которой, по его мнению, я всем делилась. Но все не решался взять быка за рога. А тетя Малли, большая шутница, прекрасно понимая причину его прихода, ничуть не помогала ему. Они говорили о погоде, отец участливо расспрашивал о здоровье ее и дяди Ламмерса, выслушивал все о своих друзьях дяде Эрнсте и дяде Оссиане. И когда он уходил от нее однажды несолоно хлебавши, в конце концов без всякого перехода у него почти с угрозой вырвалось: «Знаешь, что я тебе скажу, Малли,– Лив с этим субъектом умрет от скуки!»

Так он и убежал, не слушая утешений тети Малли. И все же в тот день он пришел домой в хорошем настроении: Малли так забавно рассказывала ему про своих рассеянных братьев. Горничная, которая обычно чистила их костюмы и аккуратно складывала их у спальни каждого, в то утро перепутала костюмы. Когда оба профессора вернулись из университета, оказалось, что Оссиан вышагивает в брюках Эрнста, которые ему слишком коротки, а на Эрнсте были брюки Оссиана, которые висели на нем гармошкой и волочились по земле. Тетя Малли расхохоталась, и дядя Эрнст, обнаружив свой промах, очень рассердился, но ангельски кроткий дядя Оссиан только рассмеялся: «Да мне и самому показалось, что брюки коротковаты, но я как-то не сообразил».

Весна кого угодно может взбудоражить. Отца, в жилах которого текла отнюдь не рыбья кровь, тоже охватило беспокойство. Всем телом ощущал он, как тает мерзлота, как все стремится к жизни,– от этого трудно спастись. Одиночество угнетало его. В конце апреля 1912 года он пошел к себе наверх работать, но рука сама потянулась к дневнику:

«Фауст у Гёте так и не нашел мгновенья, которому мог бы сказать "остановись". Не представляю себе, чтобы мне захотелось хотя бы попытаться "остановить мгновенье".

Солнце садится за холмами Колсоса, на дворе прелестный весенний вечер, березы все в светло-зеленой дымке, луга зеленеют, а вдалеке – волнистая линия голубых холмов. Вот мой мир, то место на земле, где моя родина. Она прекрасна, но какая мне радость от этого?»

Но грустить было некогда. Этим летом отцу предстояло отправиться на «Веслемей» к Шпицбергену. По своему обыкновению, он очень тщательно готовился к плаванию. Как сейчас помню, он носился из кабинета в башню, вверх и вниз по лестницам, выезжал на короткое время в город, чтобы снова вернуться к картам и бумагам. Спускаясь к обеду, он улыбался и напевал. Если он пел «тру-ля-ля, тру-ля-ля», значит, барометр стоит на «ясно» и отец радуется предстоящему плаванию. Коре поедет с отцом на все лето, меня они берут с собой до Хаммерфеста. Но у Коре еще не кончились занятия в школе, и отец пока что со всей командой и новым ученым секретарем Иллитом Грендалом плавал вдоль побережья.

В то утро, когда мы с Коре прибыли поездом из Христиании, готовая к отплытию «Веслемей» стояла в гавани у Фьесангера. Мы должны были дождаться следующего дня у Кристиана Миккельсена в усадьбе Гамлехауг. Это было событием. Я не видела Миккельсена с 1905 года, когда он бывал у нас в Люсакере. Я помню, что мама называла его «ужасно славным парнем», но мне было трудно примириться со столь легкомысленным суждением о таком уважаемом человеке. Но теперь я почувствовала это сама. Все в Гамлехауге было крупно и внушительно. И сам Миккельсен, и комнаты с высокими потолками, и дедовская мебель. Но мама была права – прежде всего он был славным человеком. В доме было уютно и не чопорно, потому что он заполнял дом своей сердечностью и весельем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю