Текст книги "Моя жизнь с Чаплином"
Автор книги: Лита Чаплин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
Трусы можно было спустить, но я опять испытывала тревогу. В Тракки Чарли был обезумевшим животным. В плавательном клубе в Санта-Монике – спокойным и властным. Сейчас он был между тем и другим – ни диким, ни спокойным, – а я была встревожена. „Я – ваша, вы знаете это, – сказала я. – Только, пожалуйста, не делайте этого здесь. Здесь так уныло. Пожалуйста… не здесь“.
Не говоря ни слова, он нащупал путь к вершине трусов на эластичной резинке и молча стянул их вниз, я бормотала, чтобы он прекратил, но не слишком настойчиво, поскольку он снова целовал меня. Потом он сражался с собственной одеждой и затаскивал меня поверх себя. Я слышала его затрудненное дыхание и холодно осознавала безумие этой новой попытки – не в кровати отеля в Тракки, не на побережье Санта-Моники, а на неосвещенном заднем сидении автомобиля с водителем, сидящим почти в метре от нас…
И снова я закричала от боли, и снова он остановился. Он вернул меня на сиденье и покрывал поцелуями. „Я понимаю, дорогая… Все, все, больше ничего не будет“, – шептал он.
Потихоньку его дыхание стало ровнее. Он отдернул черную штору в сторону и сказал что-то шоферу. Он баюкал меня, как ребенка, и приговаривал: „Все, Лита, ты едешь домой, дорогая. Не дрожи ты так. Все будет хорошо“.
Я плохо спала и почти ничего не ела. Мама встревожилась, но я свалила все на нервозность из-за съемок, и она приняла объяснение.
До некоторой степени я говорила правду. В роли девушки из дансинга я делала все, что мне говорили, и Чарли осыпал меня комплиментами; даже Ролли Тотеро улучил время и уверил меня: „Ты прекрасно держишься перед камерой, деточка. Она передает всю твою живость и подъем“. Но я не испытывала оживления или подъема. Я чувствовала себя нескладной среди этих профессионалов, мямлей, понятия не имеющей, как добиваться непринужденности перед камерой. Десятки раз мне хотелось удрать, но я не смела сказать подобное, я боялась, что если Чарли заподозрит мои сомнения, он начнет пересматривать свое отношение к моим актерским способностям.
Что удручало меня больше на съемочной площадке – это глаза Чарли, беспрестанно преследующие меня, постоянно напоминающие мне – словно я нуждалась в напоминаниях – о том, что осталось незавершенным. Потом, в течение трех бесконечных дней после той поездки в машине, он поймал меня, когда я была одна, и сказал: „Я не могу больше выносить этого наказания, Лита. Завтра в полдень я собираюсь сослаться на мучительную головную боль и распустить всех на целый день. Мы с тобой отправимся ко мне домой. Можешь организовать так, чтобы у твоей мамы были другие дела?“
Я ответила без тени сомнения: „Придумаю что-нибудь“, – но во рту у меня пересохло.
Когда на следующий день заявление о головной боли было сделано, я обнаружила, что избавиться от мамы не проблема. Я просто сообщила, что хочу сходить на дневной сеанс с подружкой, и все. А ей как раз нужно сделать кое-какие покупки, сказала она.
Был разработан детальный план встречи с Чаплином на определенном углу в определенное время. Я увидела, как приблизился и замедлил ход локомобиль, и впрыгнула в него. „Нам нужно снимать шпионский фильм с тобой вместе“, – сказал с ухмылкой Чарли, когда шофер с шумом помчал нас прочь. Я кисло улыбнулась в ответ, чувствуя, что не способна взглянуть ему в глаза.
Поездка в его владения в Беверли-Хиллз была долгой и странно спокойной, теперь, когда я хотела и нуждалась в том, чтобы он был рядом, он сидел тихо в дальней части сиденья, уставившись на разделительную штору. Едва ли было бы лучше, если бы он шутил и подтрунивал надо мной, но его серьезность причиняла мне боль. Выглядело это так, словно мы едем к зубному врачу, а не на любовное свидание. Мне хотелось броситься к нему в объятия, но это явно могло удивить его. Чарли испытывал подлинную бурю эмоций, но, как я догадывалась тогда, а потом и убедилась в этом, если на него обрушивались неожиданные эмоции, это повергало его в шок.
Облегчение наступило, когда большая машина приблизилась к внушительному особняку в георгианском стиле. Дом стоял на плато, возвышаясь над Беверли-Хиллз со всеми прилегающими селениями и тихоокеанским побережьем. Крутой подъездной путь образовывал идеальный круг на вершине плато, покрытом буйно цветущими розовыми кустами.
Окончательную остановку машина сделала перед крыльцом. Молодой японец в белом пальто и черных брюках сбежал по ступенькам и открыл дверь машины, кланяясь при появлении Чарли и помогая мне выйти. Мы продолжали молчать, пока японец сопровождал нас на лестнице, а машина умчалась прочь.
Коно, секретарь, редко покидавший Чарли, принял нас с немного притворной улыбкой, улыбкой, показывающей, что он точно знал, зачем меня сюда привезли. Он взял мою верхнюю одежду, вручил Чарли почту и спросил: „Позвоните, когда захотите чай?“
„Да, да“, – сказал Чарли, с нетерпением ожидая, пока он удалится, а когда Коно исчез, начал сортировать почту. В ожидании я с любопытством осматривалась вокруг. По первому впечатлению дом являл собой невероятное сочетание английского, французского и американского „контемпорари“ со странной примесью китайского и японского декора. Общая атмосфера была ориентальная, от изобилия нефрита до лиц слуг. Комната, в которой мы находились, походила на кинотеатр. Справа от нас была клавиатура органа, а слева, на первой лестничной площадке ступенек, ведущих наверх, – окошко проекционной будки. В дальнем конце комнаты располагался киноэкран, спускавшийся с потолка. Это была огромная комната; потолок высотой в два этажа крепился с помощью огромных дубовых балок, а массивная мебель была обита тяжелым выгоревшим оранжевым бархатом. К центру дома прямо от нас шел коридор, покрытый ковром в черно-белую шашку.
Обернувшись, наконец, чтобы взглянуть на меня, Чарли был изумлен зачарованным выражением моего лица. „Пойдем, Лита, я покажу тебе тут все“, – сказал он, беря меня под руку. Мы спустились в шахматный холл и вошли в жилую комнату. Тут и там в этой откровенно мужской комнате можно было видеть множество вещиц из нефрита, преимущественно обнаженные фигурки. Чарли любовно взял одну из них и показал мне. „Этот херувим – мой любимый“, – объявил он, и меня немного смутило его предпочтение статуэтки, не имеющей фигового листа. Он подошел к нескольким фигуркам рыб, восточных богов и миниатюрных сооружений, продолжая не выпускать из рук херувима. „Я неравнодушен к херувимам, – пояснил он. – В них есть и знания, и любовь, но нет греховности или коварства“. Улыбаясь, он добавил: „Я думаю о тебе, как о херувиме, Лита“.
Я снова вяло улыбнулась, но не смогла придумать ответа.
Над книжными полками висела пара гравюр, изображающих Лондон в тумане, голые и меланхоличные стволы и ветви деревьев. Пока я рассматривала гравюры, я ощущала рядом его присутствие. Его лицо было печальным и задумчивым. Впервые мне пришла в голову удивившая меня мысль, что, возможно, этот знаменитый, обожаемый всеми человек так же одинок и внутренне бесприютен, как и я.
Он повел меня в обшитую ореховыми панелями гостиную. Мебель была соответствующая. За массивным резным столом могли разместиться восемь человек, но стулья были такими огромными, что их было только шесть вокруг стола. Кресло хозяина имело исключительно высокую спинку, богатую резьбу и оранжевые бархатные подлокотники, все это делало его похожим на трон. Чарли проводил меня к креслу поменьше напротив и отодвинул его назад со словами: „Присаживайтесь, моя королева“. Я села и увидела его одобрительную улыбку.
– Превосходно, превосходно! – воскликнул он. – Ты – превосходная Жозефина – царственная, но раскованная. Императрицы – воплощение внутренней свободы.
– Это не обо мне, – возразила я. – Я далеко не расслабленна…
– Не спорь, – сказал он, вновь улыбнувшись. – Если я говорю, что ты – Жозефина, значит, ты – Жозефина.
Он пересек столовую и подошел к тяжелой бархатной драпировке, кайма которой почти касалась потолка, потянул шелковый шнур, и открылось огромное окно.
– Иди сюда, – скомандовал он, и я повиновалась.
Вид был потрясающий. Передо мной террасами расстилался необъятный, ухоженный газон, обе его стороны были густо усыпаны клубникой.
– Подожди, ты еще увидишь эту картину сверху! – сказал он с воодушевлением. – Отсюда даже не видно бассейна. Он под нижней террасой. Но сверху панорама захватывающая!
Шторы закрылись так же быстро и легко, как и открылись, и он взял меня за руку, чтобы провести по другим комнатам на первом этаже. Следующими после столовой были яркое, веселое помещение для завтрака с кованой мебелью и кухня – по размеру превосходящая, по крайней мере, вдвое нашу с мамой спальню. Мне были показаны туалетная комната, застекленная терраса и киноаппаратная. Хозяин повел меня в сад, где нашему взору открылись теннисные корты и бассейн. Мы гуляли по узким тропинкам под сводами, увитыми виноградом, а он говорил и говорил, словно мальчишка моего возраста, освоивший непостижимую профессию и не вполне уверенный, что заслужил все эти материальные блага, дарованные славой. Это была еще одна его грань, которой прежде я в нем не наблюдала.
Поднявшись с ним на третий этаж, я была потрясена его нервозностью подростка, которая, казалось, нарастала с каждым шагом. Он продолжал повторять, какой замечательный вид из верхних окон, словно пытаясь заморочить мне голову и заставить поверить, что мы поднялись сюда исключительно по этой причине. Я была тронута его волнением, и на самом деле это помогало меньше нервничать мне самой.
Спальня была обставлена так же дорого, как комнаты на втором этаже, за исключением ковра; он был с цветочным рисунком и выглядел заурядно и дешево, ничуть не украшая комнату, которая в противном случае была бы роскошной и изысканной. „Этот ковер не подходит для моей китайской спальни, – сразу же сказал он, словно обороняясь, хотя я и словом не обмолвилась. – Но мне он нравится“. Потом, в своей обескураживающей непоследовательной манере добавил: „Знаешь, он стоит всего три доллара за метр!“
Комната выходила на две стороны. Мы подошли к окнам, обращенным на Запад. Возле одного из них, наверху типично мужского комода стоял флакон одеколона Guerlain's Mitsuko.
– Это и был тот запах, который я все время чувствовала? – задала я вопрос… – В вашей раздевалке, в вашей машине, от вашей одежды, от вас?
– Тебе нравится?
– Да! Я ни от кого, кроме вас, не ощущала этого аромата.
Я не совсем верно выразилась и начала объяснять, что имела в виду. Чарли улыбнулся, взял флакон и вынул пробку.
– Вот, – сказал он и помазал мне руку экзотическим одеколоном. – Замечательный запах, правда?
– Ммммм, – кивнула я, нюхая свою руку. – Он всегда будет напоминать мне о вас.
Это тоже прозвучало чересчур. Но пока я могла смотреть в окно, а не него, мне казалось, я могу позволить себе нечто подобное, хотя бы на время.
Он молчал, и хотя стоял близко, не притрагивался ко мне. Потом сказал: „Пойдем, посмотрим восточную часть дома. По дороге я покажу тебе предмет моей особой радости и гордости“.
Я последовала за ним через узкий проход и застекленную дверь в ванную комнату, всю в белом кафеле и белом мраморе. Поначалу она выглядела, просто как ванная – роскошная, разумеется, но все же ванная. Но тут он показал помещение со встроенной мраморной плитой и сказал: „Моя парилка“.
Я была поражена: „Парилка? Я слышала об одной актрисе, принимающей ванны из шампанского, но собственная паровая баня! Мой дедушка ходит в парную иногда …“ Я осеклась, поняв, что говорю что-то не то.
„Здесь можно расслабиться, императрица Жозефина“, – сказал он мягко. – Процедура очень простая, даже херувим может делать это». Он указал мне на рукоятки на одной стене: «Поверни рукоятку с обозначением „пар“. И заходи. Больше ничего не требуется. А, ну конечно, надо оставить банный халат на крючке. Уверен, твой дедушка говорил тебе об этом».
И, внезапно закруглив тему, сказал: «Пошли». Он проводил меня в другую комнату, гостевую. Эта комната отличалась от всех остальных в доме тем, что была явно предназначена для женщины. Изящные занавески из тафты на окнах, пастельные оттенки розового и голубого, изысканная мебель цвета слоновой кости. На туалетном столике было выставлено множество женских туалетных принадлежностей, а на кровати, на розовом шелком покрывале лежал женский махровый халат.
В шоке от увиденного, но пытаясь сделать вид, что мне это безразлично, я двинулась в сторону окна. Отсюда открывался вид на всю восточную часть Беверли-Хиллз, на крутые багровые холмы Голливуда, и на виднеющийся вдали силуэт снежной горной вершины на фоне голубого неба. При этом я не переставала остро осознавать предназначение этой комнаты и к чему он меня подводил.
Он вынул из кармана пиджака письма, которые дал ему Коно.
– Мне нужно просмотреть их, – сказал он. – Пока ты ждешь, почему бы тебе не опробовать парную? Здесь есть все, что тебе понадобится, а в стенном шкафу полно полотенец.
– Как скажете.
– Тебе понравится! Когда у меня бывает трудный день в студии, достаточно провести пять минут в парной, и я готов на подвиги! Чувствуй себя, как дома. Не смущайся.
С этим он заспешил прочь.
Уже имея некоторое представление о том, как функционирует его мозг, я не без основания была уверена, что меня никто не побеспокоит – по крайней мере, слуги. Если он еще этого не сделал, то наверняка предупредит их теперь. Я просто диву давалась, насколько я изменилась со времени поездки в Тракки. Собираясь постучать в его дверь тогда, я чувствовала себя словно перед клеткой с тигром, но мой страх смягчала детская уверенность, что ничего плохого со мной не случится. Здесь же, в особняке в Беверли-Хиллз, всего месяц спустя я без тени стыда и сомнений готовилась предложить этому человеку все, чего он захочет.
Стараясь не смотреть в зеркала гостевой комнаты, я быстро сняла одежду, надела махровый халат, и направилась в ванную. На минуту я задумалась, не испугает ли меня струя пара. Я повернула рычаг, который мне показал Чарли и сразу же послышался шипящий звук. Я сняла халат, повесила его на крючок, перешагнула кафельный порог и оказалась в маленьком помещении. Я ждала, но, казалось, ничего не происходило, пока внезапно пар не пополз на меня со всех сторон, заволакивая стены и воздух. Глазам стало больно, я боялась дышать полной грудью, но вскоре тепло стало мягким и нежным.
Пар клубился, становился гуще и гуще, пока, наконец, не заполнил каждый сантиметр пространства. Я ничего не видела. Нежно ласкающий меня пар навевал сон, я легла на мраморную плиту и закрыла глаза. Передо мной стояли все виденные мною картины и фильмы о царицах и принцессах в королевских банях и рабынях, осушающих и умащивающих их тела. Я положила руки на лоб и скрестила лодыжки, гадая, что произойдет дальше.
А дальше был Чарли, вытянувшийся подле меня и покрывавший мою шею быстрыми легкими поцелуями. «Так нам будет легче, – сипло произнес он. – Мы не сможем видеть друг друга».
На побережье и в его машине, он определенно властвовал, но довольно нежно. Теперь же он неожиданно вновь стал мужчиной из Тракки, скорее грубо использующим меня, чем любящим. Но это уже не имело значения. Я неистово прижала его к себе. Потом я почувствовала острую пронзительную боль внутри и закричала, но не ослабила объятий. Боль слепила меня сильнее, чем пар, но я извивалась, словно в экстазе, чтобы показать, что принадлежу ему.
Позже он ушел, а я осталась лежать на мраморной плите. Пар начал рассеиваться. С потолка капала холодная вода, а влага со стен стекала ручейками в отверстие на полу. Наконец я смогла подняться. Я едва стояла, пораженная видом крови. Я была опрокинута. У меня все болело.
Надо полагать, я стала женщиной. Мне было пятнадцать, а чувствовала я себя еще более юной. Было безумием, конечно, считать, что теперь у меня будет ребенок. Чарли велел мне не беспокоиться.
Глава 7
Теперь все остальные страхи заслонял один новый страх: все, чего он хотел, это победа, а раз она достигнута, он найдет способ вычеркнуть меня из своей жизни.
Я была уверена, что не переживу этого.
Пока я принимала душ, я повторяла со смесью удивления, стыда и смутного облегчения: «Теперь ты не девственница». Помимо постепенно затихающей пульсирующей боли, мое тело не ощущало разницы, а выглядела я точно так же, как выглядела час назад. И все же я быладругой. Мама донесла до меня мысль, что порядочные девушки – девственны, а девушки, которые уступают мужчинам до свадьбы, – распущенные. Я – распущенная? Я чувствовала себя странно, но не распущенной. Я любила этого человека, мой господин стал моим любовником, и я отдалась ему, потому что любила его. Распущенные отдаются по другим причинам, разве нет?
Укутанная в турецкое полотенце, с халатом на руке, я вернулась в гостевую комнату, стараясь не ежиться. Чарли был там, в халате, и вернул меня к жизни улыбкой, излучающей тепло. Розовое шелковое покрывало было отодвинуто, а моя одежда и даже белье – аккуратно разложены в ногах.
Он взял меня за подбородок и сказал мягко:
– Ты – божественна.
– Я люблю тебя, – тихо и торжественно произнесла я.
– Я хочу, чтобы ты… – он снял с меня полотенце и вытер меня. – Разве не странно? Сколько поэзии – прекрасной, возвышенной – написано за многие века, но ничто не может сравниться с простотой слов: «Я люблю тебя».
Он помедлил, посмотрел на меня серьезно и повторил:
– Я люблю тебя. Я люблю тебя, Лита, милая, я люблю тебя.
Я была так взволнована, что расплакалась – теперь уже не от страха, сожаления или стеснения, а от радости, и это был самый блаженный момент в моей жизни.
Узкая кровать дожидалась нас. Теперь я бесстрашно бросилась к Чарли, ибо никогда не чувствовала себя более защищенной. На этот раз он был нежнее, а я на этот раз старалась, насколько могла, быть менее зажатой. Я искала его губы и целовала их, повторяя: «Я люблю тебя». Солнечный свет заливал комнату, но не было стыда в том, что мы видели друг друга. Я по-прежнему испытывала боль, когда он проникал в меня, но уже не такую мучительную. Я не отрывалась от него, боясь отпустить и надеясь разделить с ним, хотя бы чуть-чуть, его удовольствие. Когда это случилось с ним, на мгновенье я почувствовала некоторое разочарование, что это – чем бы «это» ни было – не приходит и ко мне. Он лежал обессиленный и задыхающийся в моих объятиях, моей же высшей наградой было наслаждение, которое ему дала я. Больше мне ничего не было нужно.
Когда мы оделись, я спросила: «Ну, как я была, ничего?» Это был идиотский вопрос, я знала, что зря задала его. Пола Негри и другие искушенные женщины не стали бы задавать такой глупый вопрос. Но я не смогла сдержаться.
Чарли засмеялся.
– Нет, – ответил он.
Я посмотрела на него испытующе.
– С чего бы? Ни одно искусство не осваивается сразу. Искусство любви – высочайшее из искусств, оно нуждается в практике. Но я подозреваю, ты будешь прекрасной ученицей, Лита.
– Не надо так говорить, – слегка обиделась я. – Я хочу быть больше, чем просто ученицей. Это звучит так, будто речь идет об уроках игры на фортепьяно.
Он снова засмеялся.
– Не спорьте с учителем, юная леди. Поторапливайтесь. Нас ждут внизу отменные сэндвичи и чай. А потом – быстренько к маме.
В дверях спальни он снова поцеловал меня.
– Я правда без ума от тебя.
После этого дня мы старались оставаться вдвоем при всякой возможности – иногда на пару часов, иногда на пару минут. Когда времени было мало, мы едва успевали взять друг друга за руки. Теперь я почти испытывала ту захватывающую страсть, которую по его уверениям мне еще предстояло узнать, и я трепетала, когда Чарли смотрел на меня с откровенным одобрением после каждого акта любви. Кто был распущенным? Разумеется, не эта обожающая девочка, которая принадлежала телом и душой Чарли.
Придумывание изощренных схем избавления от маминого надзора превратилось в игру, а мы с Чарли стали настоящими специалистами. Чем больше мы находились вместе, особенно после его оргазма, тем менее виноватой я себя чувствовала. Безусловно, в наших отношениях секс был связующим звеном, но постепенно не менее очевидно стало и то, что дело было не только в этом. Нам было хорошо друг с другом. Чарли, который обычно не был неудержимым говоруном, очень любил обсуждать со мной идеи съемок, даже если я не все понимала. Признаю с сожалением: у меня никогда не было иллюзий, что я способна хоть как-то удовлетворить его интеллектуально.
– Ты помогаешь мне тем, что ты рядом, Лита, – сказал он однажды. – Мне так покойно с тобой. Я не должен быть Маленьким Бродягой или большим руководителем. Я могу быть собой. Я не должен бояться тебя.
– Бояться? Разве кто-нибудь пугает тебя? – спросила я недоверчиво.
Он ответил, пожалуй, слишком легко:
– Почти все пугает меня. Постоянно.
Это было странное заявление для такого в высшей степени уверенного в себе человека. Я спросила, что он имеет в виду, но он пропустил вопрос мимо ушей.
В течение нескольких недель после моего первого визита в его дом Чарли развлекался изобретением способов нейтрализовать мою маму, и в то же время придумывал предлоги, чтобы проводить на час-другой меньше на съемках в дни, когда ему была необходима полная концентрация. Однажды в саду за его домом Чарли внезапно настигла ужасная головная боль – так он сказал менеджеру компании, – я же в то время должна была находиться в публичной библиотеке. Он обратился ко мне в приступе гнева.
– Черт подери, – жаловался он. – Я устал от всех этих хитростей, устал придумывать способы остаться с тобой наедине. Нелепое занятие. Что плохого мы делаем, почему должны лгать по поводу каждого своего движения?
Я объяснила ему.
– Минуточку, мисс Вина, – сказал Чарли. – А вы ничего не упустили? Последние два раза, когда мы были вместе, мы могли отправиться в постель. Но мы этого не сделали. Точно так же и сегодня. Так что же страшного мы делаем?
Мои брови поднялись. Он был прав. Мы перестали немедленно набрасываться друг на друга в те мгновения, когда оставались вдвоем. Мы начали использовать эти минуты для совместных прогулок и разговоров, для того, чтобы побыть вдвоем, просто потому что нам было хорошо вместе. Конечно, мы целовались и остро ощущали соприкосновение наших тел. Но хотя мы особенно не задумывались над этим, секс перестал быть единственной силой, которая сводила и удерживала нас вместе.
Я кивнула.
– Ты прав.
– Разумеется, я прав! Я люблю тебя, черт подери! Мне нравится быть с тобой. Я ненавижу обман. Твоя мама кажется вполне стойкой. Неужели она убьет меня, если ей рассказать о нашей невинной дружбе?
– Невинной?
Чарли взглянул на меня и покачал головой.
– Нет, думаю, нет, – уступил он. – Но все это меня страшно раздражает. Я хочу объяснить твоей маме и всему миру, что я не злодей и не развратник, что общение с тобой делает меня молодым, счастливым и сильным и помогает мне жить и работать в этом поганом мире. О, Лита, почему жизнь не может быть простой и приятной, хотя бы иногда?
Бывали дни, когда я не была нужна на съемках, но Чарли хотел, чтобы я все равно присутствовала. По старой традиции репертуарных театров он хотел, чтобы все актеры и труппа постоянно были под рукой, независимо от того, есть для них работа в конкретный день, или нет; он никогда не знал, какая идея может прийти ему в голову, так что всем полагалось быть наготове. Я радовалась просто возможности стоять неподалеку, не только чтобы быть ближе к этому человеку, который стал всем в моей жизни, но наблюдать за работой великого мастера. С помощью минимума слов и жестов Чарли удавалось добиться гораздо большего от исполнителей, чем другим режиссерам, которых я наблюдала. Когда он отчетливо представлял себе, чего хотел, то мог донести это просто и ясно. Когда же не был вполне уверен – мог так ярко выразить генеральную идею, что люди изо всех сил старались удовлетворить его, и это им удавалось.
Руководя съемками, он всегда был в огромном напряжении и часто, казалось, находился на грани срыва, но самообладание никогда не изменяло ему настолько, чтобы пришлось приостановить работу на ощутимый отрезок времени. Неэффективная работа раздражала его, и он не терпел некомпетентности, да и не задерживались на его картинах некомпетентные люди, их вскоре увольняли. Между прочим, никогда он не делал этого сам, поскольку лично не мог уволить даже самого безнадежного болвана, это делали либо Элф Ривз, либо Чак Рейснер, либо еще какой-нибудь помощник.
Часто он бывал чрезвычайно снисходителен и терпелив с актерами и с техническим персоналом; если он не мог четко объяснить чего-то, он считал, что это его вина. В отличие от многих режиссеров, которые обрушиваются на других, когда сами не способны ясно выражать свои мысли, Чарли прилагал все усилия, чтобы быть точным в формулировках. Время от времени он мог быть саркастичным и даже оскорбительным, но позже неизменно давал понять окружающим, что он простой смертный и допускает ошибки. «Не должно быть никаких разночтений, – говорил он. – Если у вас есть вопросы, выкладывайте. Сейчас самое время задавать их». Я слышала, как сотрудники компании жаловались друг другу на Чарли-человека; они критиковали его за то, что он заставлял их работать тяжелее и дольше, чем, по их мнению, требовалось. Они критиковали его за то, что он, мультимиллионер, платит им, по их выражению, как чернорабочим. Но они никогда не критиковали Чарли-художника. Свою работу он не мог делать плохо.
В то сумасшедшее лето 1924 года я как никто знала, что он ничего не умеет делать плохо. Я была настолько влюблена в него, что с трудом сдерживалась, чтобы не объявить об этом невероятном счастье всему миру. Несколько раз я прикусывала язычок, дабы не сболтнуть Мерне о том, как Чарли любит меня. Однажды я была опасно близка к тому, чтобы рассказать обо всем маме и посмотреть, поймет ли она, что происходящее между мной и им – прекрасно, восхитительно и потрясающе, что именно такой и должна быть настоящая любовь.
Время шло, и Чарли все более нетерпимо относился к тому, что нам приходится встречаться тайком, и грозился рассказать маме, что мы с ним встречаемся. «Я не скажу ничего лишнего, – говорил он. – Но твоя мама производит впечатление разумной женщины. Может быть, ты доверяешь ей меньше, чем она того заслуживает. Я просто объясню ей, что мне нравится твоя компания, и я хочу общаться с тобой. И это – чистая правда».
Я умоляла его не ходить к ней. Я предупреждала, что доверяю ей ровно настолько, насколько она стоит доверия, и достаточно одного намека о нас, и мама проследит, чтобы мы никогда больше не были вместе.
Он уступал, но не без сопротивления. Меня, как и его, расстраивала секретность наших встреч, поскольку я не могла заставить себя поверить, что происходящее между нами – плохо. Я очень хорошо знала, что любовь, которую испытывал Чарли, обращена к девочке, а не к женщине, но в этой любви была чистота. Конечно, разница в возрасте делала ее необычной, но она была не более безобразна и порочна, чем восход солнца. (В 1950-е годы некоторые газетчики сравнивали меня и Чарли с Эрролом Флинном и Беверли Адланд. Понятное, хотя и нелепое сравнение. Флинн преподносил себя как гедониста, но при всей публичной защите свободной любви, он по сути был отъявленным моралистом, что доказал – мне, по крайней мере – своими шумными и бесконечными попытками привлечь внимание к своему роману с девушкой вдвое моложе себя; он явно причмокивал, вспоминая сексуальные подробности. В то время как его юная белокурая подружка заявляла о «глубоких» чувствах и «бурных страстях», Флинну было достаточно, чтобы все знали о факте его постельных отношений с юной девицей.)
Ни для кого не секрет, что Чарли был неравнодушен к молоденьким девушкам. Каждую он воспринимал как ученицу, и по-настоящему заботился о некоторых из них. Он любил развивать их, завоевывать их доверие, быть первым мужчиной в их жизни – и никогда вторым или третьим – и создавать их так же скрупулезно, как создавал фильмы. Он признавался мне в предпочтении компании из неопытных девочек, а не опытных женщин: «Это так трудно объяснить даже восприимчивым людям, что я перестал и пытаться. У них стойкое убеждение, что если м-р Ноябрь положил глаз на мисс Май, тому есть одна причина. Если говорить о художнике, то это вздор. Самая прекрасная форма человеческой жизни – юная девочка, которая вот-вот расцветет. Несомненно, тот или иной господин Ноябрь может быть отвратительным в обществе какой-то мисс Май. Я так и вижу такого старца со слезящимися глазами, рвущегося попрать невинность. Но я не таков – боже, я знаю, что я не таков. Я хочу создавать тебя, а не разрушить. Ты знаешь это, Лита?»
Не дожидаясь моего ответа – а я давала его всякий раз, когда мы встречались для прогулок, для постели, для того, чтобы обменяться быстрым поцелуем, – он рассказал историю Милдред Харрис. «Милдред была прелестной штучкой – не такой яркой, чтобы дух захватывало, но в ней было нечто, заставлявшее меня думать, будто я могу что-то сделать для нее, образовать ее, открыть ей все чудеса света. Я пытался, и, казалось, она хочет, чтобы я помог ей. – Он вздохнул. – Но ничего не получалось. Я был без ума от нее, и мы поженились, а я продолжал надеяться, что она сохранит свою юность – дух радости и нетления, – но она утратила ее. В конечном счете она оказалась базарной бабой, эгоистичной и циничной».
Чарли начал «создавать» меня. Он никогда особенно не ладил с прессой. Главным образом потому, я думаю, что и прессе нелегко было с ним: репортеры и фотографы не могли понять, почему он не кривляется, не носит смешных шляп. Теперь же он часто давал интервью, не упуская возможности упомянуть меня и похвалить мою игру. Его похвалы были такими непомерными, что кто-нибудь непременно задавал вопрос, а нет ли между ним и Литой Грей романтических отношений. Поначалу вопрос раздражал его, но он стал настолько естественной частью интервью, что Чарли научился виртуозно расправляться с ним. Его интерес к мисс Грей, заявлял он, это интерес одного артиста к другому артисту и к его потенциалу.
Мне это льстило, но и беспокоило.
– Почему ты преподносишь меня так, называешь «артистом» и все такое? Что будет, если картина выйдет и все увидят, что я не так великолепна, как ты говоришь?
– Минуточку, – уточнял он. – Слово «великолепный» никто не произносил. «Станешь великолепной» – возможно. Я не специалист по рекламе, Лита. У меня есть Тулли для того, чтобы кормить публику небылицами. Пусть меня покарает Господь, если я когда-нибудь произнесу голливудское словечко вроде «потрясающий», «колоссальный» для описания такого не потрясающего и не колоссального создания, как актер. Я говорил прессе правду. Я говорил, что у тебя великолепный потенциал. И я верю в это, – если ты будешь много работать, и главное, если останешься молодой.