Текст книги "К вам обращаюсь, дамы и господа"
Автор книги: Левон Сюрмелян
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
Двое российских солдат-армян пришли к нам в хижину и хотели взять меня с собой. Они сказали, что я принадлежу нации. Нация позаботится обо мне. Для таких детей, как я, открыты приюты. Хотя я и понимал, что они говорят, мне трудно было разговаривать с ними. Я почти забыл родной язык. В их глазах стояли слёзы. Только после того, как я уверил их на смеси греческого, турецкого и армянского, что меня окружают добрые друзья, спасшие мне жизнь, они позволили мне остаться с ними и уйти в город самому. Они только хотели убедиться, что я не вырасту греком.
На следующий день мы с вдовой двинулись в Трапезунд. На спине она несла корзину с четырьмя глиняными кувшинами с молоком и мацуном для продажи; в корзине была также буханка кукурузного хлеба и пучок зелёного чеснока на завтрак. Для неё это была очередная вылазка в город, ну а я возвращался в потерянный мир, где жил много тысяч лет назад.
Шли мы по извилистой тропе. Уже на подходе к городу дорога проходила вдоль узкого ущелья, служившего одновременно крепостным рвом старой греко-римской цитадели, возвышающейся, подобно величественному трону гордой императрицы Чёрного моря. Каким вдруг покинутым и одиноким почувствовал я себя при виде её зубчатых стен и башен! На каменистом дне ущелья извивался маленький, причудливый ручеёк, протекая, казалось, через катакомбы времени.
На отвесных краях ущелья среди обилия ползучих лишайников росли фиговые деревья, распростёршие свои зелёные листья подобно рукам древних воинов, павших под этими стенами. В глубоком, таинственном безмолвии времени я представлял себе битвы, бушевавшие у этой цитадели, я слышал крики нападающих и обороняющихся, гул варварской толпы, рвущейся сквозь неприступные бастионы прямо к морю.
Мы спустились по ступенькам к старой полуразрушенной часовне под мостом и, перекрестившись, поцеловали чудодейственную икону с изображением пресвятой Девы. В развалинах буйно разросся священный мирт. Сквозь щели в осыпающейся стене я увидел залитое солнцем море, в такой волнующей близости от меня, что можно было дотянуться рукой.
Турецкие кварталы оказались полностью покинутыми, но в деловой христианской части города жизнь возвращалась в своё русло. В предвкушении оживлённой торговли с русскими обновлялись и красились магазины. На витринах предприимчивые греки уже заменяли турецкие манекены на русские.
Был полдень. Под балконами и крышами вили гнёзда ласточки, шумной вознёй празднуя своё возвращение домой. Мои старые друзья, они с криками летали вокруг, задевая меня крыльями. Воздух наполнился сладким ароматом розового масла и нежным, божественным благоуханием пурпурных кувшинчиков глициний.
Мы пересекли город и пришли в Гончарный квартал, где у вдовы жили какие-то родственники. Море и небо сливались на горизонте в единое чисто-голубое целое.
Мы посидели некоторое время у родственников вдовы – у неё к ним было какое-то дело, и по доброму старому обычаю женщины занялись оживлённой болтовнёй. Я выскользнул из комнаты и помчался со всех ног к морю, сорвал с себя одежду и, смеясь и плача, прыгнул в воду.
Глава десятая
ДОМ, В КОТОРОМ Я РОДИЛСЯ
Всю дорогу, пока мы возвращались из Гончарного квартала в торговый район города, я настороженно высматривал армян. Сердце моё подпрыгнуло от радости, когда я заметил одного за прилавком магазина тканей, напротив французской школы. Одет он был в чёрную сорочку и галстук – одежду, которую носили члены «Армянской революционной федерации», – и был похож на дядю Левона.
– Этот человек – армянин! – сказал я вдове. – Пойду, поговорю с ним.
– Барéв – здравствуй, – сказал я, входя в магазин.
– Барев, мальчик. Как тебя зовут? Ты чей?
Я глядел на него с восхищением и любовью. Произнесённые им слова прозвучали так странно. То был язык моих снов, благозвучнее которого я не слышал, и не знал, пожалуй, ничего печальнее и прекраснее него. Я рассказал о себе. Он оказался близким другом дяди Левона и тотчас же сообщил, что двоюродный брат моей мамы Парнак, воевавший в горах с отрядом крестьян, сейчас в Трапезунде.
Вдова дожидалась меня на улице, и я сказал ей, что нашёл родственника и не вернусь с ней в деревню. Так мы и расстались, договорившись ещё раз встретиться в половине шестого у обувного магазина, где оба её сына служили в приказчиках. Остаток дня она намеревалась провести в городе.
Хотелось узнать, как этот молодой человек – его звали Аракелом – остался в живых. И, отвечая на мои нерешительные вопросы, он рассказал о себе.
– В горах я был с отрядом своего старшего брата, а Парнак был в другом. Когда мы вернулись в город, нам удалось найти многое из нашего имущества. А сейчас, как видишь, я отложил ружьё в сторону и снова взялся за старый мерник.
Он был высоким и стройным, как дядя Левон, даже говорил, как он. Я тогда ещё не знал, что он ещё и актёр, поэт и музыкант. Подобно большинству революционеров, он был бойцом и интеллектуалом одновременно. Впоследствии я стал его учеником, и он научил меня армянским народным песням.
– На сей раз они с нами окончательно разделались, – сказал он, – а ведь мы им верили. И вот что они с нами сделали. – Он стиснул зубы и покачал красивой головой. – Утопили бедного Левона, живьём утопили, привязав к шее большой камень. Не забывай об этом никогда, дорогой мой. – Казалось, он говорит сам с собой. – В этом городе и двадцати армян не осталось. Они уничтожали нас немецким способом. Эти ослы тоже научились действовать по-учёному. Сначала заставляли людей рыть себе могилу, потом, связав им руки и ноги верёвками, ставили по десять человек в ряд одного за другим и стреляли насквозь одной пулей, чтобы сберечь боеприпасы. – Аракел процитировал турецкую пословицу: – «Турок за кроликами охотится в карете». Так вот, дорогой мой, турок вынуждает кроликов самих идти к нему, такой он уж хитрый. А мы – народ глупый, очень глупый! Так мы и не выучили своего урока.
Я умирал от желания увидеть наш дом, а своему новому другу сказал, что хочу пройтись по городу. Он велел вернуться к закрытию магазина, когда придёт Парнак, он-то несомненно позаботится обо мне.
Я шёл домой, и мне казалось, что я возвращаюсь из школы. Был полдень, и я представил себе, как мама процеживает на кухне спагетти, а в столовой Виктория накрывает на стол. Сколько раз я ходил по этой улице в школу и обратно! Мне знаком был здесь каждый камень, каждая ямка, все кусты роз, глицинии, каждый телеграфный столб. У меня забилось сердце, когда я их вновь увидел. Взглянув на голубое небо, я почувствовал такое же волнение, как, бывало, весной, предвкушая очередные летние каникулы в деревне.
Пройдя деловую часть города, я свернул налево от главной улицы и пустился бежать. Я бежал всё быстрей и быстрей и всю дорогу молил бога сотворить чудо, чтобы мама на самом деле оказалась дома. Я пытался убедить себя, что она на кухне, что дома всё по-прежнему, а я просто иду домой из школы обедать. Здания, стены, цветы, телеграфные столбы были прежними, всё на своих местах. Ничего не изменилось. Только теперь здесь были русские, а мы были свободны и в безопасности. Опрометью бросился я в наш переулок – и остановился. Он весь по пояс порос сорняком. Двери и окна были затворены, царили тишина и безмолвие, как на улице мёртвых. Все наши соседи греки разъехались по деревням, и я, очевидно, вернулся первым.
Шёл я к дому в конце улицы медленно, волоча ноги. Сорняк перед нашим домом поднялся выше, чем перед остальными домами, доходил мне до плеч. Дверь была приоткрыта, единственная незапертая дверь на нашей улице. Несколько минут я стоял перед ней, боясь войти в дом и не увидеть там мамы. Наконец, трепеща от благоговения, с сильно бьющимся сердцем, я вошёл.
Казалось, я нахожусь в большой гробнице. Стоя в вымощенной плитами прихожей, я оглянулся. Прихожая была голой, как мавзолей. Двери столовой, дверь гостиной, двери зала и кухни, выходящие в прихожую, уставились на меня пустым, остекленевшим взором, как глазницы, из которых выдавлены живые глаза. Все комнаты были пусты и мертвы.
Я вошёл в первую комнату справа. Ничего здесь не оставили – даже линолеум содрали с пола. В дождливые дни мы с Оником, бывало, пускали здесь волчки, а мама однажды бегала за мной, чтобы отшлёпать домашней туфлей, но ей так и не удалось меня поймать. Вот здесь, за обеденным столом, мы с Оником красили воздушных змеев в синие, жёлтые, красные квадраты и треугольники, приделывали к ним длинные шелестящие хвосты из бумажных полос. Здесь же Оник упражнялся на скрипке, на стене висела карта Греции, на которую часто приходили смотреть дочери Персидеса.
Я прошёл в залу, где висела карта побольше, на сей раз Италии. Долгое время я принимал её за волосатую ногу великана, и когда мы начали изучать в школе географию, я узнал, что это карта Италии, а «волосы» – названия многочисленных городов. Отец любил географические карты, и время от времени приносил домой всё новые. Я вспомнил карты Турции, которые чертил, раскрашивая вилайеты в разные цвета; вспомнил, что остров – это земля, окружённая водой, а озеро – вода, окружённая землёй; что Земля круглая, а не плоская, и что она движется вокруг Солнца.
Здесь зимними вечерами отец, бывало, писал по-французски письма своим клиентам. Респектабельные клиенты платили ему лишь раз в году, получив от отца подробный счёт. Стоило ему сделать ошибку, как он тотчас же бросал бумагу на пол, а я мгновенно налетал на неё, чтобы дополнить ею свою коллекцию. И я вспомнил тот вечер, когда отец побил меня. Если б он только мог ещё раз меня побить! И бабушка сидела там, у печки, на сундуке, в котором отец хранил свои бумаги. Вспомнил я и солдатскую форму, которую папа мне подарил на Новый год, когда раздавал подарки. Я видел, как мама шила её, но ничего не подозревал, пока не открыл перевязанную ленточкой большую коробку. У наших дверей греческие мальчики, держа в руках фонарики, пели церковный гимн «Ай Васил» – песню святого Василия. Отец дарил запевале серебряный меджидие, а мы набивали карманы мальчиков миндалем, конфетами, апельсинами, яблоками, сушёными абрикосами и финиками.
Мама сидела там, у окна, когда шила на зингеровской машинке. Нвард, Оник и я дрались за каждый сантиметр стола, за которым мы переписывали свои уроки. Нвард писала фиолетовыми чернилами.
Я вбежал в гостиную и тотчас же услышал громкий голос отца, он играл в баккара – «Каррррааааанттте! Брррррррр! Вот сейчас, друзья мои, сорву такой куш, что вам несдобровать, и зёрнышка не останется в ваших карманах! Карррааанте, говорю!» И круглый стол орехового дерева, стоявший прямо под хрустальной люстрой, трясся, когда он изо всех сил ударял по нему рукой, переворачивая карту лицом вверх, чтобы всем видно было, махал ею у них под носом с очередным восклицанием «бррррррр!» – и вновь проигрывал.
«Bis! Bis! Répétez! Répétez!» – услышал я голос аплодирующего нам брата Вртанеса. Игрушка Евгине – круглолицая краснощёкая кукла с длинными, как у неё самой, ресницами и сломанной рукой по обыкновению лежала на диване, и всякий раз, когда я укладывал её на спину или сажал, закрывала и открывала глаза. Мне чудилось, что в комнату входит, играя в «невесту», Евгине. Потупив взор, скромно, как настоящая невеста, она поочередно целует всем гостям руки. А там, на стене, японское бамбуковое панно с косоглазыми женщинами с зонтиками, сплошь покрытое фотографиями и французскими почтовыми открытками, в числе которых был и Наполеон на коне, – открытка, присланная тётей Азнив из Бейрута.
Я выбежал из гостиной на кухню. Она занимала почти полдома, и потолок там был такой высокий, что зимой кухню невозможно было обогреть. Увы, мамы и там не было. Но я представил себе, как она варит инжир в тазу, заготовляя на зиму инжирное варенье, а дети с блюдцами и ложечками в руках стоят, облизывая губы, в предвкушении очередной порции горячей, вкусной пенки, постоянно образующейся на поверхности медленно кипящего варенья.
Я спустился по каменным ступеням в тёмный, сырой подвал, где мы хранили уголь и дрова. Напрасно я искал хоть одну щепку, хоть кусочек угля, чтобы прижать к сердцу. Там тоже было пусто. Я побежал в нашу кладовую наверху, где хранились соленья и маслины, белый сыр в рассоле, «крестьянский сыр» в овечьей шкуре, яблоки, грецкие орехи, фундук, сухие фрукты, ящики с макаронами, мылом, мешки с мукой и рисом, деревянные ящики с большими бутылками оливкового масла; тяжёлые, конической формы, обёрнутые в плотную синюю бумагу головки сахара, которые приходилось рубить на мелкие куски при помощи молотка и старого ножа без рукоятки, старое ненужное веретено, дедушкино наргиле, детский стульчик Евгине, колыбель, в которой качала меня Виктория, – самое раннее моё воспоминание. Всё напрасно: не было ни одной пустой банки и даже нашей мышеловки. Всё исчезло.
Я поспешил наверх, в наши спальни, на балкон, в ванную, в неистовой попытке найти хоть что-нибудь на память о нашем доме, но ничего не нашёл. Задержался у дверей маминой спальни, погладил стеклянную ручку, подумав, что мамины руки, должно быть, касались её. Я вцепился ногтями в стену. В ярости и невыносимом страдании хотелось биться об неё головой. В гробовой тишине пустые голые комнаты уставились на меня печальным остекленевшим взором.
Наконец, я вышел на задворки: исчез даже курятник. Я вспомнил, как муштровал петухов и куриц, выстраивая их в ряд, заставляя выполнять команды на французском языке. А ловушка из сита, которую мы с Оником сделали для воробьёв! Мы следили за ними из комнаты, прижавшись носами к холодным окнам, и тянули за бечёвку, привязанную к ситу. Воробьям были известны наши штучки, и они вели себя очень осмотрительно. Они скакали вокруг сита, привлечённые насыпанными под ситом крошками хлеба и зёрнышками. Потом настороженно поднимали головы, прислушиваясь, наблюдая, сомневаясь – стоит ли рисковать. Затем какой-нибудь глупый воробей по неосторожности заходил в ловушку, мы тянули за бечёвку, и сито со стуком опрокидывалось на него. Но бабушка не позволяла нам держать пойманных птиц в неволе, и приходилось их отпускать. «Бог наказывает мальчиков, которые причиняют воробьям зло», – говорила она.
– Мяу! Мяу! – послышалось знакомое мяуканье. Посмотрев вверх, я увидел нашего кота, ползущего по стене, отделявшей огород от сада наших соседей-турок.
– Кис-кис! – позвал я.
Он спрыгнул, мурлыча, потёрся о мои ноги, выгнув дугой спину, поднял усатую, родную мне мордочку с выражением человеческой боли в глазах.
– Где ты был всё это время? – казалось, вопрошали его глаза. – Где остальные? Они больше не вернутся? Почему вы все ушли, оставив меня здесь одного? Мне так вас не хватало.
– Мне тоже, – сказал я, подняв кота на руки. Он был царьком нашей кладовки на чердаке, и все маленькие мышки, любительницы риса и сыра, страшились его. Сколько поколений мышей попалось ему в лапы! Он играл с ними, подбрасывая в воздух. А теперь ему нечего было сторожить, он отощал от горя и голода.
Мне не хотелось покидать наш дом, хотелось остаться в нём навеки вместе с нашим котом, но тут что-то случилось с моим горлом – я не мог дышать. Я не знал, куда девать кота, боясь, что если останусь здесь ещё минуту, умру от недостатка воздуха. Охваченный тревогой, я опустил кота на пол, помчался к дверям прихожей. Он бежал за мной и, дико мяукая, льнул к ногам. И всё же мне удалось увернуться и закрыть за собой дверь. Я вышел на заросшую бурьяном улицу, задыхаясь, как человек, выбежавший из горящего дома.
Я бежал, преследуемый жалобным мяуканьем кота из-за закрытой двери, содрогаясь от сильных глубоких рыданий, которые не выливаются в слёзы.
Когда я был уже далеко, дыхание вернулось ко мне. Но теперь ни небо, ни дома, ни цветы, ни телеграфные столбы не были прежними.
Я заметил ещё один открытый армянский магазин, торгующий фарфором. Я вошёл и поздоровался с сыном хозяина, который меня знал. Он познакомил меня с молодой девушкой, сказав, что они только поженились.
– Сколько же тебе лет? – спросил я удивлённо.
– Семнадцать. А ей шестнадцать. Мы были помолвлены ещё до войны.
Они оба лишились родителей и семей, но обрели друг друга, да и турки каким-то образом не растаскали ценных товаров в магазине. Супруги были заняты тем, что сортировали и вытирали фарфор.
– Я ходил в наш дом, – сказал я. – Но ничего не нашёл.
Девушка вздохнула:
– От нашего остались одни руины.
– Они разрушили практически все армянские дома в поисках якобы спрятанных там сокровищ, – сказал её молодой супруг. – Турецкая полиция завалила мебелью из армянских домов новую церковь на территории армянского епархиального управления, где находится наша школа. Почему бы тебе не пойти туда?
Я позавидовал им. Они начинали жизнь заново, вдвоём. Он старался вести себя как взрослый, по-деловому.
– У меня и дома много фарфора. Там у меня работают три девушки, – сказал он воодушевлённо. – И тебя могу взять. Я заплачу тебе.
Вот и появилась возможность купить вдове подарок, прежде чем она вернётся в деревню. Я охотно принял его предложение. Он послал меня к себе в дом, который оказался прямо напротив новой церкви. Поэтому прежде всего я решил посмотреть, что можно найти там из наших вещей. Входя во двор епархиального дома, я вспомнил счастливые школьные дни – первую бомбардировку города русским флотом во время урока турецкого языка, когда мы читали притчу о болтливой лягушке; ужасную ночь, проведённую здесь, когда и я находился среди сосланных, вместе с тётей Азнив, Викторией и моими двоюродными братьями и сёстрами.
Привратник армянин не позволил мне войти в церковь. Как он меня разозлил! Но стоило ему отлучиться от дверей на несколько минут, как я мигом проскользнул внутрь. Большое здание, на постройку которого наша община с такой гордостью потратила уйму денег, чтобы иметь самую большую и красивую христианскую церковь в городе, строилось уже много лет, и не было полностью завершено. Сейчас церковь была завалена грудами мебели – громоздких вещей, вроде остовов кроватей, ванн, диванов и комодов… Мне понадобилось бы несколько часов, чтобы найти здесь хоть что-нибудь, принадлежащее нам. Я бежал между рядами, бросая быстрые взгляды по сторонам, в страхе, что привратник прибежит сюда за мной. Вскоре я наткнулся на большую кипу сваленных на полу в кучу фотографий. После напряжённых поисков на коленях я нашёл нашу семейную фотографию и фотографии дяди Левона и брата Вртанеса в форме турецкого офицера. Я выскочил из церкви до возвращения привратника и бежал, не останавливаясь, пока не пересёк весь квартал.
Неужели этот мальчик в белом накрахмаленном воротнике с развевающимся галстуком, с обручем в руках – действительно я? Мне с трудом в это верилось, когда я всматривался в свой портрет в возрасте семи лет, сделанный много тысяч лет назад. Я стоял рядом с мамой, а она сидела, облокотившись о декоративный столик, на край которого, как куклу, усадили Евгине с гребёнкой и ленточками в волосах. По другую руку сидела бабушка со стороны отца в длинном, отороченном мехом платье, плотно повязанная муслиновым платком. Её морщинистые руки лежали на коленях. Виктория – в кружевном белом платье и с белым бантом на голове стояла позади меня. Оник в длинных чёрных чулках – в то время как я зимой и летом ходил в коротких белых носках – стоял, прислонившись к бабушке с мечтательно-задумчивым выражением в глазах – мои же были широко раскрыты. Рядом с ним стояла Нвард, тоже в белом платье и с белым бантом в волосах. Будто демонстрируя их длину, она перекинула одну прядь на правое плечо. К сожалению, на фотографии не было ни отца, ни тёти Азнив. Папа не любил фотографироваться, отрывать время у своей аптеки, чтобы позировать фотографу. А тёти Азнив не было, когда мы фотографировались, она совершала паломничество в Иерусалим.
Я горько рыдал, глядя на них, без слёз. Я стал выносливее. Наконец-то мне удалось найти хоть что-нибудь, связывающее меня с призрачным прошлым. Наконец-то я держал в руках точное доказательство, убеждающее меня в том, что я не всегда был одиноким, сиротой, что и у меня когда-то были и мать, и семья, и всё это – не плод моего воображения.
Поработал я с теми тремя девушками несколько часов. Нам пришлось очистить от пыли и грязи, рассортировать и расставить две полные комнаты фарфора и стекла. Лица девушек преждевременно увяли, и хотя я не задавал им нескромных вопросов, но подозревал, что им приходилось удовлетворять похоть своих турецких хозяев. Все три были одеты в чёрное и пели грустные песни. Ко мне они отнеслись как к брату.
Я был разочарован, когда узнал, что мне ещё день или два платить не будут, поскольку у нашего юного хозяина не хватало денег. И потому я пошёл на встречу с вдовой, засунув в карманы и под блузу кофейные чашечки и блюдца, – маленькие, хрупкие. Меня мучила совесть, что я их украл, но не особенно: ведь турки сами могли бы их взять и ничего ему не оставить, как, например, у нас, а ему повезло – он получил обратно всё отцовское добро. Во всех случаях всем нам повезло, что мы остались живы, а хозяин не досчитается лишь нескольких чашек и блюдец, говорил я себе.
Вдова ждала меня у обувного магазина с корзиной на спине. Она оценила мой подарок, не подозревая, что он краденый.
– Очень благородно с твоей стороны, Янко, – сказала она, осторожно заворачивая чашечки в шаль и кладя в корзину. – Я ими обязательно буду пользоваться. Теперь, когда русские уже здесь, цены на сахар упадут, и даже такие бедняки, как мы, смогут по праздникам пить кофе. Да-а, когда вырастешь и станешь богатым человеком, не забывай нас.
– Никогда не забуду, – заявил я. Я не знал, как благодарить её за то, что она спасла мне жизнь, хотя жилось мне в её доме не очень весело. – Как-нибудь навещу, – сказал я. И представил себе, как возвращаюсь в Киреч-хане, нагруженный подарками: строю ей городской дом, для деревни – новую школу и устраиваю для всех пир.
Когда мы расстались, я вернулся в магазин тканей, где встретился с моим дядей Парнаком. Он казался мне легендарным героем. Я встречался с ним всего лишь раза два до войны и не знал его хорошо.
– Ты всё ещё лазишь по деревьям? – спросил он, подмигнув мне. Он знал, что я люблю лазить по деревьям, ему об этом рассказывали бабушка и дядя Левон.
Я расспросил о его знаменитом отряде, куда входило всё население одной армянской деревни – и мужчины, и женщины, и дети. Даже женщины и дети сражались в нём. И, как ни странно, одним из командиров у них был турок, восставший против своего народа и присоединившийся к своим соседям-армянам.
– Хоть бы дядя Левон был жив! – сказал я. Мне его не хватало больше всех, разве что только после мамы.
Парнак взглянул на его фотографию и нахмурился.
– Я послал за ним, чтобы он присоединился к нам, – сказал он.
– Он не хотел оставлять бабушку одну, боялся, что её будут пытать, если он убежит.
– Всё равно её бы не пощадили.
Он повёл меня в недавно открывшийся пансион близ нашей аптеки. Я взглянул украдкой в её сторону и, увидев, что это уже не аптека, отвернулся.
– Ты можешь пока жить здесь, но за тобой нужен домашний уход, – сказал Парнак. – Это место не для тебя. Ты знаешь, что у тебя в Батуме есть родственники?
Я очень обрадовался, узнав об этом.
– Мариам-ханум, наша с твоей матерью тётя, живёт там с сыном и дочерью. Думаю, тебе лучше ехать в Батум. Я напишу ей.
Ту ночь я проспал на наспех сколоченной кровати. На следующий день я встретил на улице Нурихана, который тоже спас мне жизнь, приютив у себя в те страшные дни в Джевизлике.
– Ты жив! – воскликнул он, оторопев.
Как я рад был его видеть!
– Я думал, что тебя поймали и отправили на тот свет, ах ты, негодник! – прибавил он, смеясь, и я засмеялся вместе с ним. – В Джевизлике говорили, что поймали беглого мальчика, и мы думали, что это ты.
В Джевизлике ещё были турки. Нурихан не знал, как там наши друзья, потому что месяца через четыре после моего побега сбежал и сам. Он укрывался у своих сестёр в швейцарском консульстве, хотя до этого, пока он был в бегах, его чуть не поймали: жандармы обыскивали дома в поисках беглых армян. Нурихан тоже вскоре собирался уезжать к родственникам, живущим в России, он с гордостью сказал, что у его двоюродных братьев вблизи Екатеринодара, где живут казаки, есть табачная плантация.