355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Левон Сюрмелян » К вам обращаюсь, дамы и господа » Текст книги (страница 18)
К вам обращаюсь, дамы и господа
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:32

Текст книги "К вам обращаюсь, дамы и господа"


Автор книги: Левон Сюрмелян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

Через неделю мне пришлось перебраться в сырую, необжитую комнату в полуподвальном этаже, подметать коридоры ХСМЛ, выполнять всякие лакейские обязанности по общежитию с наигранным весельем, за которым я скрывал стыд и унижение. Но я убеждал себя, что это полезно для воспитания духа. В течение нескольких дней, пока я не устроился на работу в ресторане в центре города, где, к счастью, работало ещё несколько студентов, из коих двое были футбольными звёздами, я питался только хлебом, сыром и водой.

Когда стёрлись новизна и первоначальное очарование этого университетского городка, я почувствовал себя ужасно одиноким. И не потому только, что оказался отрезан от родных и друзей, а по той причине, что мне не повстречался ни один по-настоящему интеллектуальный американский студент, кто бы хотел посвятить себя делу процветания страны или человечества и интересовался бы не только высшими оценками для получения степени. Молодые американцы отличались ясным умом, увлекались лабораторной работой и были удивительно крепкими и здоровыми. Они были лишены какой бы то ни было мелочности. Щедрость и широта отличали характер американцев. Но культурно и духовно они далеко отставали от моих друзей в Старом Свете. Невзирая на все трудности, я был бы счастлив, будь у меня хоть один друг американец! Я ведь искал интеллектуальной дружбы только среди студентов факультета.

Вовлечённый в водоворот американской жизни, я был страшно занят, весь в работе. В основном я утешался, когда переводил Эмерсона. Он выражал мои чувства и мысли. Америка Эмерсона была мне несравненно ближе, такой я её любил и был уверен, что в прежней Новой Англии я бы чувствовал себя как дома.

Тяжелей всего приходилось по воскресеньям. Я чуть не бился головой о стену, сходя с ума от одиночества. Любая вещь из Европы, даже французские журналы в университетской библиотеке, которые, кроме меня, никто здесь, видимо, не читал, вызывали у меня приступ острой ностальгии. Я считал дни и часы, когда получу письмо из Европы.

К тому времени Оник был уже в Вене, а Ваграм и Ашот – в Париже. У них возникли свои проблемы, они тоже переживали разочарование. Франция оказалась не той страной, какой мы её себе представляли и любили. Мы считали, что принадлежим к маленькой отсталой нации Востока, не подозревая, что на самом деле это мы – истинные французы, австрийцы и американцы, и уже обогнали свои идеалы в христианском мире! Они утеряли всё то, что мы хранили и лелеяли.

Только теперь я почувствовал себя по-настоящему обездоленным. Я вздыхал, когда видел играющих возле домов ребятишек, когда невзначай становился свидетелем счастливой семейной жизни за светящимися вечерними окнами, когда ходил один по улицам, томясь от одиночества и воспоминаний. Однажды вечером, возвращаясь с работы из ресторана, где хозяйка, эдакая суровая надсмотрщица, преследовала меня даже во сне, я остановился перед одним домом и стал зачарованно слушать игру на рояле. Играли неумело, видимо, упражнялась девочка, как когда-то играли девочки на нашей улице в Трапезунде. Эти знакомые повторяющиеся пассажи были бесконечно милы мне и прекрасны. Когда перестали играть, волшебство исчезло. Благословив в душе пианистку, я задержался у дома, надеясь, что девочка вот-вот выйдет, и я её поблагодарю. У меня было такое чувство, будто она узнает меня, вспомнит, как мы прыгали через верёвку и играли в классы в далёком мире грёз. Конечно же, мы прекрасно знаем друг друга, пусть мы никогда не встречались, и она – американка, а я – армянин.

Я пошёл к себе ещё на одну одинокую ночь.

Всю ту зиму я не в силах был ни смеяться, ни улыбаться, и сбежал бы в Европу или, по крайней мере, поближе к Европе – в Нью-Йорк или Бостон, если б не стыд.

Но мне не хотелось признавать своё поражение, нет, я не побеждён, вперёд, всё время вперёд! То, что я искал в Америке, – где-то здесь близко, и я это найду! Дети, мимо которых я проходил на улице и не заговаривал, эти повторяющиеся фортепианные пассажи придавали мне мужества, утоляли в какой-то мере мой великий голод и жажду. Мы были похожи друг на друга. Вспомнив стихи, написанные на пароходе, я сказал себе: я умираю – но с тем, чтобы родиться вновь.

Глава двадцать третья
АМЕРИКА У МЕНЯ В КРОВИ

С весной возвратилась и надежда. Очнувшись от смятения первой проведённой в одиночестве зимы в Америке, я снова воспрял духом, увидев, как зеленеют лужайки, цветут одуванчики – совсем как в Трапезунде и Константинополе. Мои старые знакомые – одуванчики – вновь со мной, сотнями, тысячами улыбаются мне на улицах. Я радовался, как выздоравливающий после тяжёлой болезни, срывал одуванчики дрожащими пальцами, чтобы убедиться, что они настоящие.

Однако сейчас, летней ночью, в поезде, мчавшем меня в Канзас, возобновившаяся в сердце боль от жизни на чужбине превратилась в острое физическое страдание. Ферма, где я должен был проходить практику для получения степени по агрономии, находилась за сто миль от города. Я ещё больше отдалялся от Европы. Студенческий городок в Манхэттэне, где я так несчастливо прожил всю зиму, показался теперь зоной охраны культуры, эдаким европейским оазисом в диких дебрях Америки. Поезд с ошеломляющей скоростью мчался вперёд, а снаружи в темноте таилась пугающая неизвестность. Время от времени, тревожно выглядывая из окна во мрак ночи, я видел причудливые, мрачные силосные башни, возвышающиеся подобно деревянным минаретам. Или то были первобытные могилы, в которых обитали одинокие призраки индейцев? Так или иначе, деревянные башни напоминали мне Турцию, заполняя душу ужасом перед мусульманской Азией.

Когда я сошёл на маленькой сельской станции, где Гарри, мой друг по колледжу, дожидался меня в семейном форде, у меня появилось ощущение человека, прилетевшего с ракетой на Луну. Его присутствие в этом удивительно нереальном мире немного успокоило меня.

Миновав улицы маленького городка, мы выехали в открытую местность. Поля и леса светились под луной. Я почувствовал запах ветреницы, знакомый аромат залитой луной летней земли, когда пшеницу вот-вот скосят, маки высотой по колено. Неужели это на самом деле Канзас, Америка ли это?

Я тщетно искал деревни. Повсюду открытая местность, хотя время от времени мы проезжали мимо разбросанных тут и там домов.

– Неужели в Канзасе нет деревень? – спросил я у Гарри, который ловко вёл форд по просёлочной дороге.

– Есть, конечно. Только что проехали мимо одной. Куда прибыл твой поезд. По переписи Нокс-Спрингз отнесён к деревням.

Но мне он не показался деревней. Это был городок с парикмахерскими, магазинами, банками, заправочными станциями.

– Вероятно, в вашей стране деревни совсем другие, – помолчав, сказал он.

– Видишь ли, в наших все фермеры живут вместе, – объяснил я. – Не так, как у вас: один дом здесь, другой на расстоянии мили, за холмом. Фермеры вместе отправляются в поле утром и возвращаются вечером, хотя в деревнях тоже есть поля. По воскресеньям они собираются на зелёной поляне, и молодёжь танцует, все вместе, рука об руку, а не парами. Музыканты играют на волынках и ещё на маленьких скрипках, которые держат как виолончель. Играют они отлично. Наши фермеры бедны, но зато счастливы. Они поют, когда пашут, жнут или собирают урожай. Поют народные песни, конечно. Их все в деревне знают.

– Спой мне одну, – попросил Гарри.

– Но ты ведь не поймёшь.

– Всё равно спой.

Я откашлялся и затянул весёлую крестьянскую песню о птицах. Но слова зазвучали странно. Я так долго не слышал армянского, что мне показалось, будто поёт кто-то другой. Я был так глубоко растроган, что чуть не расплакался.

На ферме Шульцев нас встретили мать Гарри, невысокая, круглолицая женщина, и его две очаровательные сестрички. Интересно, что они подумали обо мне. Сердце заколотилось, как молоток, и мне захотелось убежать.

– Где отец? – спросил Гарри.

– Пошёл спать, – ответила его мать.

Когда мы вошли в дом, я заметил в гостиной радио, проигрыватель, швейную машинку и книжные полки. К моему величайшему удивлению, в доме ничего деревенского из бытовых предметов, кроме керосиновых ламп, не было. Меня это привело в восторг. До этого керосиновых ламп в Америке я не видел.

Девушки были довольно дружелюбны, но я едва осмеливался взглянуть на них! Одна была блондинкой с молочной кожей и волосами цвета спелой пшеницы, очевидно, моя сверстница, лет восемнадцати. Другая, брюнетка, выглядела моложе и была похожа на армянку или гречанку, поэтому привлекла меня больше, чем её блондинка сестра, хотя та, очевидно, считалась красавицей в семье. Обе были одеты просто, как скромные городские девушки. Семья эта была похожа на любую городскую семью среднего достатка, и я понял, что в Америке сельское и городское население в основном находятся на одинаковом уровне развития. На родине было совсем иначе, деревня там на тысячу лет отставала от города.

Мы побеседовали немного, и мне пришлось отвечать на традиционные вопросы: как мне понравилась Америка? В каких домах живут у меня на родине, как там одеваются?

– Гарри, лучше покажи своему другу его комнату, – сказала миссис Шульц после того, как я изложил почти всю историю моей жизни.

– Верно, тебе, пожалуй, нужно как следует отдохнуть сегодня. Мы встаём засветло, – засмеялся Гарри. – В четыре тридцать: не очень ли это рано для тебя?

– Вовсе нет, – сказал я, желая угодить ему.

– У нас рано ложатся и рано встают, – сказала миссис Шульц. – Кто рано ложится и рано встаёт, здоровье, богатство и ум наживёт, – прибавила она улыбаясь. – Я приготовила для вас рабочий комбинезон на утро. Вы ведь примерно одного роста с Гарри.

Гарри проводил меня наверх, в светлую просторную комнату с двуспальной кроватью, письменным столом, шифоньером и религиозными изречениями в рамке на стене. Ставни на окнах как в сельских домах Трапезунда. Комната залита лунным светом и приятным ароматом остывающей земли в летнюю ночь.

– Тебе здесь нравится? – спросил Гарри, поставив на стол керосиновую лампу.

– Очень, – с благодарностью ответил я. Интересно, буду ли я жить одной семьёй с ними, или ко мне отнесутся как к слуге?

Оставшись один в комнате, я погладил рукой ставни и выглянул в окно, чтобы осмотреться вокруг. Во дворе, возле насоса, стояло ведро, оно отбрасывало тень, точно так, как ведро на родине, – волнующая деталь в этой ночной фантасмагории Канзас-Трапезунд. Я глубоко вдохнул опьяняющий аромат свежескошенного поля люцерны, прислушался к вызывающим трепет ночным звукам моего детства. Как это ни удивительно, сверчки и лягушки в Канзасе издавали те же звуки, что и сверчки и лягушки в Трапезунде. Я снова слушал ту же звонкую тишину ночи, ту же прекрасную летнюю музыку грёз земли.

Я посмотрел на небо. Распустились и расцвели звёзды, и небо стало похоже на тёмно-зелёное поле, покрытое одуванчиками и золотыми священными цветочками Трапезунда, которые мы называли «Слёзы Девы». Луна, словно молодая жница с белым платком на голове, плыла по цветочным полям неба. Я был объят трепетом завороженной земли, столь дорогой и близкой мне. Что за чудо, что за волшебное преображение! Впервые в Америке я не почувствовал себя чужим. Я нашёл землю, которую потерял, звёзды и луну моего детства: моей ссылке пришёл конец.

Ранним утром следующего дня я начал своё обучение на американской ферме, одетый в рабочий комбинезон. В нём я чувствовал себя американцем. Мы с Гарри отправились на пастбище за коровами. Стояло золотистое июньское утро. Молодая кукуруза потрескивала на ветру, а сад пылал цветом спелых вишен. В душе я тайно упивался видом этих вишнёвых и черешневых деревьев.

– Знаешь ли ты, – обратился я к Гарри, специализировавшемуся по садоводству, – что черешня впервые появилась в местечке близ моего родного города под названием Керасус или Керасунц, на берегу Чёрного моря? Потому она и называется так по-английски.[56]56
  Cherry (англ.) – вишня. Керас – черешня по-армянски.


[Закрыть]

Он удивился.

– А ты знаешь научное название абрикоса?

– Разрази меня гром, если знаю, – сказал он.

– Prunus Armeniaca – армянская слива. Ах, сколько ещё фруктов происходят из моей страны! К примеру, каштаны. Английское слово каштан[57]57
  Chestnut (англ.) – каштан.


[Закрыть]
заимствовано от армянского каскени, что означает каштановое дерево.

Через пастбище бежал ручеёк, по его берегам росли кусты ежевики, крыжовника и даже несколько деревьев мушмулы. И завершал эту чудесную картину родник, бьющий из-под скалы, падающий по деревянному желобку с лепестком, свисающим с края. Не во сне ли я, не исчезнет ли это подобно галлюцинации?

Сонные отяжелевшие от молока коровы с трудом поднялись на ноги, вымя у них было тугим и полным. Мы погнали их к хлеву, где нас ждал отец Гарри, почтенный мужчина высокого роста, немногословный, с проницательными голубыми глазами. Но как смешно было смотреть на него, когда он садился на табурет и, положив между колен ведро, принимался доить, совсем как женщина. Как это ни нелепо, но доить полагалось нам, троим мужчинам. Миссис Шульц и её дочери и близко не подходили к хлеву.

Они готовили завтрак и накрывали на стол. Какую отличную еду они нам подали, когда мы кончили доить, – грейпфруты, кукурузные хлопья со сливками, ветчину домашнего копчения с яичницей, свежее крестьянское масло, свежевыпеченный хлеб, вкусный горячий кофе! Мистер Шульц произнёс молитву и возблагодарил господа бога Америки. В самом деле, у Америки, казалось, был иной бог, куда щедрее нашего.

Мои первые шаги в искусстве доения послужили предметом обсуждения за столом. Конечно, я был неловок и нервничал, но через неделю доил не хуже Гарри.

После завтрака мы уложили два полных десятигаллонных бидона в форд и отвезли на сборный пункт на шоссе, где их подбирал грузовик. Поездка в машине оказалась новым захватывающим приключением. Дорога с её поразительно знакомыми поворотами, кустами и деревьями по краям, чирикающими воробьями, клочками шерсти, застрявшей на проволочных заграждениях, – всё это могло быть и в трапезундской деревне и было бесконечно мне дорого. Казалось, вот-вот прибегут с полей мои товарищи детства Ваге, Николаки, Антула, Пенелопа с луками и стрелами, рогатками и палками, с венками и портупеями из полевых цветов. «Эй, где же ты был? – крикнут они. – Собирайся, пошли за земляникой, а потом устроим завтрак в поле!»

Настоящее дело начиналось только после окончания утренних работ на ферме. Нужно было вспахать поле, и я упросил Гарри позволить сделать это мне. Вспашка являлась существенной частью искусства земледелия, которое я должен был изучить, и представление об этом у меня было очень романтическое. Какой красоты и точности этот современный стальной плуг! Гарри показал мне, как нарезать борозды одинаковой глубины и ширины, целиком выворачивая верхний слой почвы.

Бросать вилами сено после полудня было не менее героическим занятием. Это была истинная поэзия. Правда, руки мои покрылись волдырями, лицо, шея и плечи загорели, а синяя рубашка вся промокла от пота. Могущественное солнце индейцев нещадно палило огромную плодородную долину Миссури. Но я бурно радовался зною земли, пыли и благоуханию люцерны.

К вечеру я до смерти утомился, но такая усталость была приятна.

Что-то важное произошло во мне, но я не мог выразить это словами даже самому себе. Мне казалось, будто в жилах моих – земля и солнце Канзаса, что я вдруг стал американцем, что я вновь родился и обручён с американской землей.

Такая американизация не имеет ничего общего с умением говорить по-английски, с получением американского гражданства, клятвой о верности Конституции. Это несущественные и поверхностные процессы.

Когда через три месяца я вернулся в колледж, то не только полностью американизировался, но, как это ни парадоксально, стал таким же, каким был в Старом Свете. Окончился кошмар прошедшей зимы. Я смеялся и дурачился, и стал счастливым, хвастливым, отчаянным канзасцем. Стоило кому-либо сказать, что наш колледж не самый лучший и величайший в мире, как я тут же оскорблялся. Я орал до хрипоты на футбольных матчах, жадно читал спортивные странички газет, словом, занимался тем, что прежде ничего для меня не значило. Я сочинил о Канзасе два стихотворения и послал в «Topeca Capital» и, к моему величайшему изумлению и радости, их напечатали.

За что воюют и умирают солдаты? Из чего складывается народ? Из языка, истории, традиций, политических организаций? Это дополняющие факторы, согласен, но в основном – из матери-земли с её одуванчиками и лунным светом, со сверчками и шелестом молодой кукурузы на утреннем ветру.

Тем летом я видел, как солнце в долине Миссури объясняется в любви к земле и как из этой любви рождаются реки золотого зерна. В дневной тиши я слышал жужжание пчёл среди полевых цветов, стук дятла. Я слушал по ночам песнь хлеба, которую пели миллионы невидимых уст на всём пространстве благоухающих пшеничных полей.

Америка вливалась в мою кровь: земля и солнце, ветер и дождь, луна и звёзды Америки были во мне.

Глава двадцать четвёртая
К ВАМ ОБРАЩАЮСЬ, ДАМЫ И ГОСПОДА!

Сегодня, в канун Нового года, я снова пьян. Я сознаю, что позорю общество, членом которого мне выпала честь быть; позорю Америку, гражданином которой мне выпала честь быть. Дамы и господа, я всегда готов воевать за Америку[58]58
  Эти строки написаны автором в годы второй мировой войны.


[Закрыть]
и не раздумывая отдам жизнь за землю Джефферсона и Линкольна.

Но я обращаюсь к вам, дамы и господа, – как мне быть, если мир мне когда-то казался не больше того переулка, где я родился? Где я со своими армиями одерживал неслыханные победы на быстрой деревянной лошадке. Где рослые мужчины в подбитых гвоздями башмаках продавали овощи, взвешивая их на весах с булыжниками вместо гирь, и зычными, энергичными голосами восхваляли на все лады зелёную фасоль и баклажаны, помидоры и артишоки. А прекрасные деревенские женщины, словно сошедшие с византийских фресок, взвалив на спины корзины с глиняными горшками и кувшинами классических форм, приходили в город продавать молоко и мацун и кричали «Xino ghala!» – «Кислое молоко!»

Я обращаюсь к вам, дамы и господа, как истинный гражданин и патриот Америки, – как быть человеку, если давным-давно мир казался ему сказкой в канун Нового года, а жизнь – прекраснее жизни любого смертного? Когда сцены исчезнувшей, но бессмертной жизни возвращаются ко мне в смягчённых и одухотворённых тонах из призрачной дымки бесконечно далёкого прошлого… Мы втыкали в буханку хлеба большую оливковую ветвь, кололи орешки и навешивали их на листья, а к веточкам прикрепляли маленькие свечки, белые, розовые и голубые. Люди дарили друг другу подарки; мальчики из бедных семей ходили с фонариками из дома в дом и пели старинные праздничные псалмы, а у нас в гостиной в это время красовалась оливковая ветвь с орешками и свечками; на столе лежали горой апельсины, сушёные финики, миндаль, грецкие орехи, яблоки, печенье и конфеты, и комната была залита золотистым светом лампы и от бушующей железной печи исходило тепло.

Как быть человеку в канун Нового года в Америке, если когда-то, давным-давно был город, построенный на склонах высокого утёса, и по теневой стороне которого, словно по белым ступеням, поднимался к трону Господнему византийский монастырь? Верхушка утёса была плоской, как стол, и, словно ковром, покрыта травой. Мы, школьники, играли и кувыркались на ней, опьянённые благоуханием старого упругого торфа и маленьких жёлтых цветочков, называемых нами «Слёзы Девы». Внизу, на расстоянии девятисот футов, находилась якорная стоянка; по небесно-голубому простору моря неслись, оставляя за собой потоки брызг, быстрые, с треугольными парусами, турецкие каботажные суда, похожие на огромных белокрылых птиц.

Дамы и господа, жить в Америке здорово! И я вам говорил уже, что всегда готов сражаться за эту страну, но как же быть человеку в канун Нового года, когда однажды, давным-давно, был монастырь, а по нашему Ванк, построенный в честь Спасителя, который не спас свой народ? Монастырь стоял на холме, опоясанный крепостной стеной, и смотрел сверху на лагерь Ксенофонта, где отдыхали караваны двугорбых верблюдов, идущих по золотому пути от Чёрного моря до Тавриза и обратно. Мы отправлялись в Ванк на несколько дней, чтобы отпраздновать Вознесение господа нашего Иисуса Христа. В древнем монастыре толпились паломники. Под ореховыми и каштановыми деревьями закалывали великолепных баранов с римскими носами и закрученными рогами, варили их в огромных медных котлах и съедали всей общиной за спасение душ наших умерших. Петушиные бои, состязания в ловкости и борьбе нас, мальчишек, держали в состоянии постоянного возбуждения. Паломники-мужчины из деревень были одеты в плотно обтягивающие рубашки, украшенные на груди патронташами, и штаны в обтяжку до колен, голову элегантно повязывали полоской ткани, концы которой свободно свисали на плечи. Их жёны щеголяли в ярких платьях из вишнёвого бархата и зелёного шёлка и маленьких головных повязках, увешанных золотыми монетами. Они танцевали по кругу под музыку барабанов и волынок; девушки застенчиво демонстрировали свою красоту, а молодые люди ухаживали за ними, выбирая себе будущих жён. Был слепой ашуг с грустной скрипкой, рифмовавший в песнях мудрые армянские изречения и в метафорах восхвалявший любовь.

Я пьян, я позорю это общество, и поверьте, мне стыдно за себя! Но как мне быть в канун Нового года здесь, в Голливуде, в Калифорнии, когда с оттепелью с высокогорных пастбищ Эрзерума в Трапезунд спускались большие стада овец? Они наводняли улицы и поднимали облака пыли, а пастухи гнали их к гавани. Впереди каждого стада овец шагал авангард гордых бородатых баранов, мудро соблюдавших порядок, с колокольчиками низкого тембра на шеях! Пастухи ходили в овечьих папахах и держали в руках длинные посохи с крюками. На шеи собак, этих больших мохнатых животных с пушистыми хвостами, надевали железные обручи с шипами, которые рвали глотки нападающим на стадо волкам.

Я отдал свой голос за президента Рузвельта и повторяю, что готов всегда сражаться за Америку. Но как мне быть, пусть я в смокинге, и у меня есть автомобиль, как мне быть, когда я вспоминаю булочника, который вёл счёт, делая засечки на длинной палке и взимая плату раз в месяц? Когда вспоминаю продавцов прохладительных напитков, спешивших по узким улочкам, словно прибывших из мусульманского рая, чтобы потчевать правоверных освежающим питьём? Они были в белых одеяниях, с белыми шапками, вышитыми замысловатым цветочным орнаментом; а к спинам они привязывали ремнями огромные медные кувшины с длинными изящными горлышками и украшали их маленькими колокольчиками, которые звенели, когда водоносы размеренно-важно расхаживали по улицам и кричали: «Airan! Buz kibi! Vishne sherbeti! Bue kibi» – «Ледяная пахта! Ледяной вишнёвый шербет!»

Когда вспоминаю венки из полевых цветов и листьев волчеягодника, которые в первый день мая надевали на херувимчиков с крыльями, висевших на каждой двери той священной улицы, и как мы отправлялись вместе с сотнями других счастливых школьников в горы за фиалками, а затем закладывали их сушиться в книги. Вам приходилось срывать землянику под кустами орешника? Есть ли что-нибудь божественнее аромата земляники? Или в Америке нет земляники? Где мне найти маленькую ягодку земляники, хоть одну ягодку, которая была бы похожа на трапезундскую и пахла бы как она?

Америка – великая страна… Большая привилегия жить в стране, владеющей восьмьюдесятью процентами всех автомобилей в мире, шестьюдесятью процентами всех телефонов, тридцатью процентами железных дорог и производящей восемьдесят процентов всех фильмов! Но сегодня – канун Нового года, и я вспоминаю своего отца, готовящего за прилавком лекарства. Мой отец был лучшим фармацевтом в мире. На том прилавке стояли два стеклянных шара и были они наполнены загадочной жидкостью: в одном – чудесного красного цвета, а в другом – голубого. Отец так и не сказал мне, что было в них и для чего они находились там. Когда я его спрашивал, он лишь таинственно улыбался. Кто мне скажет, где найти в этой стране такие волшебные шары? Они преследуют меня. Когда отец возвращался вечером домой, он снимал чёрные штиблеты, садился, подвернув ноги, на тахту, пил ракию и заявлял своей семье, что он английский лорд. После обеда он читал печатавшуюся в Константинополе консервативную газету «Бюзантион» с длинной редакционной статьёй на первой странице, истолковывавшей последние ходы в дипломатической игре между Оттоманской Портой и Великими державами. Я слышу его голос, говорящий «Карраанте!», и вижу, как он тасует карты, играя в баккара с важными гостями в нашем доме. Он орёт во всё горло, когда объявляет ставку, а мы с мамой с трудом удерживаемся от смеха.

Мне невозможно говорить о своей матери. Её образ смутно мелькнул перед моими глазами этой ночью, и я выпил четыре мартини одно за другим…

Я вспоминаю носки, толстые, грубые армейские носки на длинном голом столе. Это новогодний вечер в Ейске, городе с ветряными мельницами на Азовском море. По всему Мариупольскому заливу слышится гул орудий Красной артиллерии; Азовское море замёрзло, замёрзла бесконечная русская степь. Здесь армянский священник с острова св. Лазаря в лагуне Венеции, основатель и директор изгнанного из Трапезунда приюта, осевшего в забытом богом городе Ейске. Мы называли его Вардапет, любили и боялись его. Он говорил на двенадцати языках, и большевистские комиссары, несмотря на то, что он носил чёрную сутану, уважали его. У него были повадки кардинала, он был предприимчив, как те старые иезуиты-миссионеры, которым удавалось проникнуть даже во владения могущественных татарских ханов. Перед ним открывались все двери, и ему удавалось кормить, одевать и учить нас, пока мы скитались в разгар гражданской войны по русским степям, из города в город, из деревни в деревню. Но в канун того памятного Нового года в Ейске он подарил каждому из нас пару русских армейских носков. Я обрадовался, получив их, пусть они были слишком велики, но мне было жаль Вардапета, который всё силился улыбаться нам и быть весёлым. В тот печальный новогодний вечер, прижимая к щеке новые носки, мы задавали себе вопрос, наступит ли когда-нибудь день, когда мы вдоволь наедимся фасоли, чечевицы, гороха, капусты, неважно чего, лишь бы сесть за стол и есть, есть, есть… Нам казалось, этот день никогда не наступит. Мы забыли, что значит быть сытыми, какой у белого хлеба вкус.

Я обращаюсь к вам, скажите, как мне быть в канун Нового года в Америке, когда твои друзья детства, школьные товарищи, с которыми ты испытал горе и радость, голод и несчастья, с которыми мечтал в юности, умерли, пропали? Когда ты видишь, как горы, вооружённые серебряными щитами и копьями, проводят нескончаемые военные совещания на границе Кавказа, седовласые воины с белыми бородами, охраняющие границу между Европой и Азией? Когда видишь старую бухточку в далёком Понте, зёрнышки спелого граната, пурпурный каскад благородной глицинии на балконах и ступеньках крыльца, жёлтые розы, вьющиеся по садовым стенам, и зимними вечерами слышишь заунывные крики уличных торговцев кукурузой. Когда хорошенькие девочки, которых ты любил в детском саду или в школе, умерли, и их кости лежат незахороненные, или они живут в неволе, забытые своим народом?

Я не люблю пить. Уверяю вас, я не питаю слабости к алкоголю. Но раз в двенадцать месяцев в канун Нового года мне нужно забыть своё прошлое, новогодние дни далёкого прошлого. Я гражданин Америки, искренне предан Конституции и всегда готов воевать за Америку; но я вас спрашиваю – как может человек забыть своё детство? В эту ночь в свободной, счастливой Америке есть миллионы подобных мне людей, чьи воспоминания о прошлом не дают им покоя, но всегда, везде они – самые отрадные. Мир полон печали и воспоминаний, историй, которые невозможно передать, мучительных образов, не имеющих своей истории. Простите меня, дамы и господа… Я должен выпить ещё.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю