Текст книги "К вам обращаюсь, дамы и господа"
Автор книги: Левон Сюрмелян
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
Я пошёл в «Викри» благодарить их.
– Не нужно было этого делать, ребята, – сказал я дрогнувшим голосом.
– Наше образование кончилось, Завен, отныне ты должен учиться за всех нас.
– И принести честь нашей нации.
– Петрос Дурян![44]44
Петрос Дурян (1851–1872) – классик армянской поэзии. (Примечание И. Карумян).
[Закрыть]
– Вы только погодите, ребята, в один прекрасный день он станет президентом Армении.
Они поместили мою фотографию в бойскаутской форме на доске объявлений. Отношение ко мне изменилось, даже грубияны стали трогательно обходительны. Я попытался выяснить, кто и сколько внёс, чтобы потом выслать деньги из Америки, но они отказывались говорить, настаивая на том, что я ничего им не должен, что они рады сделать это для меня. Но я подозревал, что некоторые мальчики отдали все свои сбережения, заработанные буквально в поте лица. Глядя на честные, доверчивые, сильные лица этих удальцов и героев, я чувствовал себя скотиной.
Некоторые ребята вырезали мои стихи из газет и хранили их в записных книжках. «Я не поэт, всё это ошибка», – хотелось сказать им, но я не мог.
Критики и настоящие поэты заметили в моих стихах качества, о которых я и не подозревал. Альманах Армянского Патриаршества собирался перепечатать их. Литературный журнал в Бухаресте хотел напечатать три из них. В Париже кто-то процитировал мои стихи на патриотическом званом вечере. Я не знал, плакать мне или смеяться.
Что я буду делать, когда откроется истина и станут известны приёмы, использованные мной в этих лирических стихах? Божественного вдохновения, как у подлинных поэтов, у меня не было. Просто я напевал себе песенки, записывал уйму слов, пришедших в эту минуту на ум, как делается, когда проводят психологический опыт на ассоциацию идей. Эти слова возвращались ко мне, насыщенные музыкальными образами. Подтасовывая, комбинируя их в строчки и строфы – в постоянном стремлении к новым дерзновенным эффектам, – я получал новое «стихотворение». Я похищал идеи с полотен художников, ведь в каждом из них я видел поэму. Вот что мучило мою совесть. Это было нечестно, пусть даже другие не видят того, что вижу я. Я как бы нашёл формулу стихов, всё стало постыдно лёгким. Конечно же, настоящие поэты творят не так.
Редактор газеты «Голос народа» пригласил меня на обед. Я ужасно боялся встречи с ним. Решил даже написать ему письмо с чистосердечным признанием, что сыграл с ним и его читателями шутку. Я изучал его поэзию в школе, его произведения входили в программу школьного учебника. Был он также одним из наших выдающихся политических деятелей. А я пытался надуть его, уверить, будто я вовсе не шестнадцатилетний школьник, а взрослый человек и зрелый поэт.
Редакция находилась в одном из массивных каменных зданий Галаты под названием Галата-хан. Прямо при входе помещалась маленькая кофейня, поскольку ни одно важное деловое соглашение не совершалось без церемонии угощения клиентов турецким кофе – обычай красивый, способствующий возникновению взаимного доброжелательства. Я поднимался в редакцию по длинной винтовой лестнице, словно карабкался в минарет. Казалось, за каждым поворотом ждёт меня генуэзский купец в красочном средневековом одеянии, чтобы, высунув голову из дверей, пригласить меня полюбоваться на шелка и специи.
В редакции я встретил директора нашей школы, который беседовал с редактором. Наш директор-математик, мужчина с острой бородкой и блестящими чёрными глазами, был похож на Мефистофеля. Выше шести футов, красивый, обходительный – он был больше похож на француза, чем на армянина. Редактор, тоже высокого роста, был интеллектуалом и аристократом, с благородной поэтической внешностью, синеглазый. Много лет назад шайка политических противников напала на него и избила, выбив один глаз. Брат редактора служил во французском флоте, и сам он годами жил в Париже.
Меня приняли сердечно. Директор вёл себя так, будто я никогда не учился аналитической геометрии в его классе, а он не ставил мне плохих оценок. Будучи профессором философии, он интересовался также и литературой.
– Мы только что говорили о твоём стихотворении «Зимняя ночь», – сказал он. И процитировал строфу, где я описывал старого волка, бредущего в деревню, луну, вязким мёдом заливающую его следы на снегу, и Дух Зимы, суровый и одинокий, идущий тяжёлой и медленной поступью по заснеженным полям.
– Твоя луна очень добра к волку, она почти влюблена в него, – сказал он.
– Волк – армянский, – сказал я. И рассказал им, что в стихах, по существу, описывается зимняя ночь у озера Севан, где у меня появилось чувство, что даже волки наши братья, ибо они – свои.
– Я слышал, будто ты хочешь уехать в Америку? – сказал редактор.
– Хочу учиться земледелию.
– А почему земледелию?
Мне не хотелось рассказывать им о своей эпохальной книге по земледелию, которая поможет создать государство изобилия и города-сады на Земле. Душа моя вновь загорелась, я представил белые домики с весёлыми счастливыми детишками и себя, идущего с ними по пшеничному полю, как Христос со своими апостолами.
– Потому что земледелие – важная отрасль, – просто сказал я.
– Но поэзия не менее важна, – возразил редактор. – Предоставь земледелие другим и сосредоточься на том, что является, я думаю, твоим истинным призванием, – на литературе.
– Поэты нам тоже нужны, – сказал директор.
«Старается вести себя дипломатично», – подумал я.
Для него-то единственным важным занятием была математика. Так считают все математики. Достаточно вспомнить Платона и его геометрию.
Редактор поднялся, взял шляпу и трость.
– Allons[45]45
Пошли (франц.)
[Закрыть], – сказал он, – пора обедать.
Мы пошли в греческий ресторан, прохладный и тёмный, как винный погреб. За отличным обедом, который состоял из поджаренной на углях баранины, нежной мякоти артишоков в оливковом масле, молодого картофеля и кабачков, они беседовали со мной как с равным. Всё пытались отговорить меня от поездки в Америку, предлагали окончить Центральную школу, а потом, если не раздумаю, поехать учиться во Францию.
– Ты останешься, если мы предоставим тебе отдельную комнату и ежемесячную стипендию? – спросил редактор. – Это не налагает на тебя никаких обязательств, кроме обязательства писать стихи.
Предложение было соблазнительным. Отдельная комната!.. Ежемесячная стипендия!.. Конец приютской жизни… Но условие писать стихи, по крайней мере до тех пор, пока не окончу школу, а это продлится ещё три года, приводило меня в ужас. Ещё три года обмана! Нет, я не мог этого сделать. Надо иметь совесть, в конце концов.
Я отклонил их щедрое предложение. Не за лёгкой жизнью рвался я в Америку. Знал, что и там есть нищета и безработица. Но Великая Тайна, которую я искал, находилась в той части света.
– Американская цивилизация сильна, – сказал редактор. – Она поглотит тебя, как поглотила миллионы других. Ты перестанешь быть армянином, пропадёшь для нашей литературы и нации.
– Я не изменюсь никогда, – уверял я его.
Но мне очень хотелось родиться заново в Америке, вдали от пороков старого мира, начать жизнь сначала. При одной мысли о жизни в Америке все нервы и жилы в моём истощённом теле напрягались подобно натянутым проводам, и казалось, я слышу громовую поступь приближающейся битвы. Я ехал в Америку солдатом на отчаяннейший риск.
Я считал, что наши поэты – слишком добрые люди в этом полном зла мире – в ответе за наши национальные бедствия, в том числе и резню, которая лишила меня родного дома и родителей. Я тщательно изучал нашу политическую историю и пришёл к грустному выводу, что мы – нация Дон Кихотов и неизлечимых романтиков. Глядя на сидящего напротив редактора, я говорил ему в уме: «Вас как знаменитого поэта народ избрал руководителем нашей национальной делегации на Мирной конференции в Париже. И что из этого получилось? Ничего. Нас всегда обманывали, пока воля обстоятельств не привела Советскую Россию к нам на помощь. Разве смогут люди, подобные вам, справиться с Кемалем и Ке д’Орсе?»[46]46
Ке д’Орсе – утёс на Сене в Париже, прямо напротив здания Министерства иностранных дел, отсюда и условное название французского министерства иностранных дел. (Примечание И. Карумян).
[Закрыть].
Ещё до принятия христианства были у нас цари-поэты. По свидетельству Плутарха, царь Артавазд писал по-гречески трагедии. Несмотря на его союз с Римом, Антоний вероломно схватил Аратавазда и привёз в серебряных оковах в Александрию. Здесь он и был обезглавлен Клеопатрой за то, что отказался поклониться этой потаскухе и назвать её «царицей царей». Многие мои товарищи думали, что я когда-нибудь стану «президентом Армении» только потому, что я «поэт».
– Нужно быть практичными, как американцы, – изрёк я, стараясь выразить свою теорию «земледелие против литературы». – Что пользы от поэзии? Разве можно ею набить голодные желудки? Разве может она заставить турок оставить Карс и Ван?
К концу обеда, когда подали кофе и пахлаву, мне удалось убедить их, что я знаю своё дело. Директор обещал написать рекомендательное письмо богатому американскому армянину – торговцу коврами.
– И дам тебе на французском хорошую характеристику для вашего колледжа, – прибавил он.
– Вы уже дали мне характеристику на французском, – напомнил я ему. Она была у меня в кармане, и я её показал.
– Ах, эта! Да это же ерунда. – Он с извиняющейся улыбкой повернулся к редактору: – Когда я её подписывал, не знал, что Завен умеет писать такие стихи.
– Ему остаётся только подрасти и обогатить свою лиру новыми струнами, – сказал редактор, убеждённый в том, что я «прирождённый поэт».
Я усмехнулся про себя. Но вся эта комедия не переставала тревожить меня. Я открыл было рот, чтобы признаться в обмане, но не смог.
Остаток дня я провёл с редактором. Он подарил мне две свои книги. Мы сроднились, как отец и сын.
Возвращаясь в приют, я поднялся на холм, простирающийся от Галаты до Пера. Солнце истекало кровью над минаретами Айа-Софии, подобно истерзанному сердцу Господа. Я напевал про себя симфонию – некую смесь Шопена, Баха, Бетховена, Вагнера и Римского-Корсакова. Вот уже несколько лет я напевал большие симфонии – они приходили и уходили подобно ветру. С болью в сердце я вдруг вспомнил, что дядя Арутюн тоже ездил за границу изучать земледелие, что и он был поэтом и так и умер в безвестности от туберкулёза. Петрос Дурян тоже пал жертвой этой жестокой болезни. Она сгубила многих наших поэтов. А вдруг я обрекаю себя на ту же участь, хотя я всего лишь играю в поэзию? Страшно подумать!
Я остановился на мгновение и посмотрел на пару тополей, колышущихся на ветру. В их листьях отражался блеск византийского солнца. Мне нравились тополя, благородные деревья, поэты среди деревьев. Глазам предстали трапезундсиие тополя, белые и чистые после прошедшего дождя. Затем живая картина похорон поэта.
Заупокойная месса природы после весеннего ливня. Белые тополя звенят, как церковные цимбалы. Из большой кадильницы доброй земли поднимаются видения. В сгущающихся сумерках в скорбном поклоне молятся домики. Церковный колокол всё кашляет, кашляет, этот кашель – погребальный звон.
Подобны крыльям ласковые пальцы ночного ветерка. Солнце на горе истекает кровью, как Христос на своём кресте. Наступает ночь, но в воздухе ещё парят звуки музыки, и по омытой дождём дороге, словно большие дрожащие свечи, горит бычачий чертополох.
Больной поэт, поклонник природы, наблюдает за всем этим из своего окна и тихо умирает с умиротворённой улыбкой на устах, а церковный колокол душераздирающе возвещает о смерти.
«Мне, наверное, нужно записать всё это», – сказал я себе.
Глава двадцатая
АХ, ЭТА НОЧЬ В СТАМБУЛЕ!
– Внешность не заслуживает описания, – сказал Ашот по пути к дому Ваграма, который находился по другую сторону Золотого Рога. – Если бы мне пришлось описать чью-нибудь жизнь, то я ничем, кроме описания его тайны, не занимался бы. Тайна – вот правда, она течёт подобно глубокой и вечной реке внутри человека.
– Это слишком сложно для меня. Что ты имеешь в виду? – рассмеялся Ваграм.
– Хочу сказать, что у всех людей одно и то же – носы, глаза, волосы. Внешне они однообразно и монотонно похожи, а маленькие физические различия между ними для художника незначительны. Однако мыслями, внутренним миром, своей тайной, истинной жизнью мы чрезвычайно отличаемся друг от друга. Вот погляди на заход солнца. В его общепринятом описании на языке цвета, света и тени будет недоставать наиболее существенного – тайны захода солнца.
Ашот был самым величайшим литературным эстетом из всех, кого я когда-либо знал. Говорю это со всей серьёзностью.
Мы прошли через старый левантийский квартал Галаты, где на окнах дешёвых пивных, хозяева которых нанимали официанток из числа белокурых русских эмигранток, были нарисованы флаги многих государств. Стоял непреодолимый запах ракии, духов и чеснока. Мужчины с гвоздиками за ухом без конца вертели ручки шарманок.
– Ребята, посмотрите на этого африканского любовника! – сказал, рассмеявшись, Ваграм. Огромный солдат-сенегалец из французской колониальной армии жадно впился толстыми губами в белое, напряжённое лицо турчанки с откинутой назад чадрой, прислонившейся к уличному фонарю. – Что такое любовь? Какое вы дадите ей определение? – спросил Ваграм.
– Э-эх, любовь… – вздохнул Ашот. – Любовь – это Алис, а Алис – любовь. Вот моё определение.
Ашот был влюблён в хорошенькую, как куколка, школьницу по имени Алис.
– И я так думаю, – согласился с ним мой брат Оник, он тоже был влюблён в Алис. Она и в самом деле была очаровательна. К моему негодованию и досаде, они ходили за ней по пятам. Я же был суровым спартанцем и не любил никаких проявлений романтической чувствительности.
Мы все ещё были девственниками и почти ничего не знали о любви, но это не мешало Ваграму пускаться в метафизические рассуждения на эту тему.
– Что такое любовь – пёстрая ленточка, красивая фигурка или друг для души? Что бы то ни было – это всегда и неизменно – самообман! Ха-ха-ха!..
Любовь… самообман? Я не понимал этого. Но ведь Ваграм постоянно выражал мысли, в которых я не мог разобраться. Возможно, потому, что он был года на два старше меня. Порой он даже говорил как герой из русского романа.
Заплатив пошлину на Галатском мосту, мы перешли в сверкающий остроконечными минаретами Стамбул. За Принцевыми островами солнце медленно погружалось в Мраморное море. Готовясь к вечерней молитве, турки мыли ноги в фонтанах имперских минаретов. Кривые, узкие улочки этого огромного турецкого квартала, полного тайных пороков Востока, после наступления темноты становились отнюдь не безопасными для христиан, хотя к тому времени Босфор кишел большими военными кораблями победоносных гяуров. Над Стамбулом простиралась зловещая тень Мустафы Кемаля-паши. Распространялись беспокойные слухи о новой резне в Анатолии.
Ваграм жил в старом домике, недалеко от древних византийских стен города, подобно этим стенам домик оседал и рушился под тяжестью веков. На шаткой двери дома я увидел два медных дверных молоточка в форме лиры, а позади дома – неизменный для этих мест сад. Мать Ваграма – скорбная вдова, ушла на ночь, не желая мешать нам, мы остались полными хозяевами в доме и могли делать всё, что заблагорассудится. Ашот, Ваграм и мой брат Оник давали мне прощальный ужин – через два дня я уезжал в Америку изучать земледелие. Ваграм накрыл в саду праздничный стол, и пирушка с двумя бутылками «Бордо» началась. Веселье вспыхнуло на фоне разноцветной мозаики византийского заката и продолжалось под яркими алмазами восточного неба. Мы подняли бокалы и запели нашу застольную:
Ах, как хорошо быть пьяницей
И весь день пить вино,
Ах, как хорошо слоняться без дел,
Ла-ри тумбара ла-ла-ла!
Вино быстро ударило нам в голову, мы ведь не привыкли пить. Оник взял скрипку и сыграл «Очи чёрные», после чего я поднял бокал и стал сочинять:
– Солнце Стамбула упало подобно окровавленной голове… и умирает день, страстно и грациозно, как черкесская танцовщица, опьянённая агонией своей смерти… О боже, вернётся ли когда-нибудь солнце? Ребята, посмотрите на луну! Она поднимается по золотым улицам небес на прогулку… Посмотрите на неё, посмотрите же, она танцует под музыку ночи… она – душа черкесской танцовщицы, эта луна…
– Ладно, хватит!
– Больше сыра и меньше поэзии!
– Передай мне бутылку и маслины!
Мы ели, пили и орали, ударяя кулаками по столу.
– Кто поведёт меня к алтарю таинств? – вдруг протрезвев, спросил Ашот. – Давайте напьёмся нежной прохлады этой ночи, как голубого абсента, ибо завтра мне придётся покрывать наготу человеческую. (Ашот был учеником портного).
– Просим речь! Речь! – требовали мы.
Он поднялся с серьёзным выражением лица – мечтательный отсутствующий взгляд горящих чёрных глаз.
– Я посвятил себя, – заявил он, – поискам тайн!
– Опять эти тайны… Я сдаюсь… Ха-ха-ха! – прогремел Ваграм.
– Тихо! – потребовал Оник, ударив кулаком по столу. У него были нежные, белые, как у девушки, руки. – Тихо, говорю вам! Давайте послушаем его. Давайте послушаем великую таинственную речь Ашота Великого. – Настроение у Оника было приподнятое.
– Хорошо, я извиняюсь, – рассмеялся Ваграм. – Ну, валяй, Ашот, расскажи нам всё о тайне.
– Я посвятил себя поискам тайны, – твёрдо повторил Ашот. – Только тайна отличает одного человека от другого, и в то же время она – единственная связь между людьми. Только увлечённость тайной помогает мне выносить эту жизнь – иначе бы я покончил с собой. Если бы не желание проникнуть в сокровенное, я бы не вынес этой пустоты. Разве это безумие – доискиваться настоящих истин, смысла всего сущего?
– Конечно! – сказал Ваграм.
– Наше поколение, – продолжал Ашот, не обратив внимания на Ваграма, – наделено стремлением к победе и любовью к песне. Нас осталось немного, большинство убиты, но мы, выжившие, сильны, мы сильны Богом. Наше осиротевшее поколение обладает гением печали, неукротимой силой печали. Вы знаете, что в жизни я был всегда одинок. Пусть это не звучит чувствительно и сентиментально, но сейчас, когда один из нас уезжает в Америку и мы с ним, может быть, никогда больше не увидимся, я не боюсь сказать, что люблю вас как братьев. И никакая другая любовь в моём сердце не превзойдёт моих чувств к вам. Конечно, я люблю Алис, но она – всего лишь источник вдохновения, идеал совершенства. Я её как личность совсем не знаю, она только прекрасный символ, в ней воплощены все тайны её пола. – Он повернулся ко мне: – Когда ты уедешь в Америку, я буду каждый день в определённый час духовно сообщаться с тобой.
Ашот закончил свою речь и, дрожа от наплыва чувств, сел.
– Дайте мне, пожалуйста, платок. После таких слов нужно хорошенько поплакать! – насмешливо произнёс Ваграм. Затем встал и гневно уставился на нас. Сильный, как вол, с копной курчавых волос, он вдруг стал похож на молодого ассирийского тирана, готовящегося завоевать мир. – Чёрт возьми! – воскликнул он по-русски. – Мы же собрались здесь повеселиться. Что за сентиментальная болтовня! Почему ты не родился женщиной, Ашот? В самом деле, ты так красив, что мог бы сойти за девушку. Только пришлось бы чуть накраситься. Послушай, если бы у меня были такие розовые щёки, я бы непременно захотел стать женщиной. – И он залился смехом.
– Простите меня, мальчики, я ничего не могу с собой поделать. Не могу не смеяться – кругом всё так забавно. Некоторые думают, что я сумасшедший, когда я так часто смеюсь, но я и над собой смеюсь, это их ещё больше выводит из себя, а мне делается ещё смешнее. Но я хочу сделать одно признание, и не вините меня за это, потому что это Ашот всё начал. Я воевал в окопах Вана, три раза в жизни был близок к самоубийству, но моё сокровенное внутреннее чувство – глубокая жалость к человечеству.
– Позвольте мне сделать ещё одно заявление. Один из нас – лучший в Стамбуле скрипач, его удостоили стипендии, чтобы он учился в Вене. Я завидую тебе, Оник. Другой наш товарищ не крестьянин, но уезжает в Америку изучать сельское хозяйство. Ашот будет вечно и непрестанно изучать тайну и, как знать, может, когда-нибудь напишет новый коран. Что же касается меня, я хочу стать моряком на военном корабле! Вот вам достойное занятие для мужчины!
На мгновение замолчав, он усмехнулся, потом нахмурился.
– Сенг-Си, – вдруг сказал он. – Ребята, вы слышали, историю Сенг-Си, китайца? Это поэтическая притча об основных ценностях жизни. Юноша Сенг-Си стремился к власти. Когда на верблюде ему преподнесли дары жизни, он выбрал власть и отверг женщин. Он странствовал по всему миру, имел всё, чего душа захочет, но не было у него спутницы жизни. Ему была чужда женская красота. Сенг-Си потратил все свои душевные силы на жезл – символ власти. Но когда он состарился, на него снизошло прозрение. Он увидел игривых, весёлых детей, которые не были его детьми, увидел женщин, смеющихся над его дряхлым, старческим телом. Я когда-нибудь напишу об этом.
– А это, кстати, напоминает нам о том, что нужно приступить к изданию собственного журнала! Это будет толстый журнал: поначалу злой, сердитый и страстный, а впоследствии спокойный и грустный. Назовём его «Метла» и сметём ею всю паутину, опутавшую умы людей, выметем всю пыль и грязь! Завен прав. Нам нужно вернуться в деревню, к народу. Вся эта высокая культура, утончённость и байроновская хандра противны мне. Моя вторая заветная мечта, кроме служения на военном корабле, – закончив напряжённый трудовой день, посидеть в поле на травке и поесть хлеба с солью и луком.
Ваграм потянулся за бокалом, осмотрел, прищурившись, содержимое и залпом осушил его. Он причмокнул от удовольствия и продолжал:
– Хочу жить подобно песне, песне скрипки! Ребята, давайте примем твёрдое решение – стать самыми сильными, самыми добрыми и самыми совершенными из людей. И в заключение позвольте сказать следующее: хочу отрастить усы, я для этого уже достаточно взрослый. И на это есть причины. Некоторые женщины любят дьявола за то, что он весь покрыт волосами! – Ваграм расхохотался и сел.
За ним поднялся Оник.
– Я не умею произносить заумных речей, – сказал он, – но я вам сыграю любимые мелодии Завена.
Оник пронёс свою скрипку сквозь войну, резню, революцию и переселения. Скрипка была частью его самого. Он сыграл мою любимую увертюру к «Тангейзеру», а мы барабанили по столу пальцами и пели мелодию. Затем ещё с полчаса Оник играл русско-цыганские и армянские романсы. Мы выпили ещё, поели маслин и сыра, и наконец пришёл мой черёд держать речь. Я был шутом нашей компании и самым младшим в ней. Не успевал я и рта раскрыть, как они уже смеялись, а в залатанной форме американского солдата – подарок организации «Ближневосточная помощь» – я и вовсе был похож на пугало: одни кожа да кости, форма висела на мне, как на вешалке, а буйную чёрную шевелюру невозможно было причесать.
Но в тот вечер я был серьёзен и важен.
К тому времени похожий на героя Достоевского Ваграм измерял пальцами размеры луны, Ашот отчаянно доискивался в уме тайного смысла явлений, а скрипка Оника скосилась набок. Мне с трудом удавалось держаться на ногах. Вино сделало своё дело.
– Я нашёл на карте колледж, куда поеду, – сказал я. – Он в самом центре Америки, этот сельскохозяйственный колледж в штате строго геометрической формы, четыре прямые линии, совершенно прямые, как брусок сыра… Вы находите, что у меня забавный вид… Хотите поспорим, что я вернусь с красивой и богатой женой – вдовой американского миллионера? Рыжеволосой вдовой. Она живёт в Чикаго. Вот я вижу её сейчас. Ага, вот она! Говорит со своим попугаем. Она одинока, ждёт меня. Живёт на последнем этаже такого высокого здания, что если смотреть на его окна с улицы, шапка свалится с головы… Ребята, говорят, в Чикаго есть общество рыжеволосых миллионерш с собственной конституцией и клубом.
Пауза. Ещё один глоток вина.
– Мы должны жить как древние боги! – закричал я. – И как трубадуры прошлого… Вперёд, марш! Мы в окопах. К чёрту искусство! Я за то, чтобы расстреляли всех поэтов. Лучше сажать в Армении деревья, чем писать прекраснейшие в мире стихи. Да здравствуют деревья! Если стихи обязательно нужны, пусть они будут сельскохозяйственными: стихи о коровах и пчёлах, тракторах и стальных плугах… Американские машины спасут нас! Я уезжаю в Америку изучать научное земледелие, потому что это самая верная основа развития нашей нации. Земля, священная и вечная земля!.. Пусть трусы и дураки замыкаются в своих башнях из слоновой кости. Я – дерево. Простирая руки к ветрам, врастая ногами в священные хачкары нашей земли, я стою на горе, как Христос. Внизу под собой я вижу на полях комбайны, похожие на гигантских птиц с раскрытыми крыльями, а лезвия стальных плугов сверкают под солнцем, и от их страстных поцелуев разверзается чёрное чрево земли. Чрево, мальчики, чрево невозделанной земли, девственное чрево земли, святой и вечной земли!..
И каждой ночью в озарённом луной винограднике стройные красивые деревенские влюблённые будут собирать урожай. Каждая слезинка из глаз наших мёртвых матерей превратится в виноградину – прекрасную, прозрачную, напоённую лунным светом. А сверчки станут цимбалами в этой молитве, в молитве и песне наших сердец… Лары-тумбара ла-ла, ла, ла, ла!.. Четыре прямые линии, совершенно прямые, у реки Миссури… Но мы – солдаты в окопах, вперёд, марш!..
Теперь я уже скакал вперёд и угрожающе размахивал воображаемым мечом. Я видел своих друзей сквозь пелену. Они превратились в призрачные видения в тёмной, вращающейся, отдаляющейся и приближающейся пустоте. Их голоса доносились до меня издалека, проходя огромные, таинственные космические расстояния. Я услышал, как Оник снова заиграл на скрипке, Ашот громко читал Бодлера, а Ваграм хохотал до упаду, но и музыка, и голоса их доносились до меня словно из другого мира.