355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Копелев » Святой доктор Федор Петрович Гааз » Текст книги (страница 9)
Святой доктор Федор Петрович Гааз
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:04

Текст книги "Святой доктор Федор Петрович Гааз"


Автор книги: Лев Копелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

Но в России материальной – сановной, военной, ученой – развелось неимоверное множество иноземцев разного рода. Есть меж них и добросовестные служаки, честные верноподданные русского царя и полезные обществу наставники юношества, врачи, промышленники, негоцианты. Но есть и такие, кто России не знает и знать не хочет, кому русский дух претит, кто хочет либо из корысти, либо по глупому своему самодовольству этот дух извести, заменить таким, что был бы по нраву господам, заехавшим «на ловлю счастья и чинов…» Судьба Пушкина воистину символична. Немец Бенкендорф и поляк Фаддей Булгарин пытались наставлять его, каким должен быть истинный певец России, а француз Дантес убил его.

– Господа, господа, не следует увлекаться, такие споры могут завести слишком далеко. Так далеко, что иной неумеренный диалектик окажется и впрямь подопечным Федора Петровича.

Николай Агапитович Норшин, крестник и воспитанник Гааза, бывший бесприютный сирота Лейб Марков Норшин, стал студентом медицины. Федор Петрович готовил его к занятиям, обучал математике, латыни, фармакологии, основам медицинских наук. Он успешно закончил курс университета, получил звание лекаря. Был назначен служить в Рязань.

На прощание Федор Петрович дал ему памятку: «Ты человек молодой, и у тебя целая жизнь впереди, но не забывай, что смерть приходит внезапно и иногда во цвете лет, поэтому будь к ней готов – и если тяжко заболеешь, то старайся оставаться христианином до конца и не умереть, не покаясь перед Богом; тогда, если возле не будет католического патера, зови, не задумываясь, православного священника и проси у него напутствия…».

В утренних и вечерних молитвах Федор Петрович поминал умерших родных и друзей, поминал отца и мать, князей Голицына и Щербатова, тех, кто умер в больнице, иных уже не помня по имени, но тем пристальнее запоминая их лица, глаза. Обычно он молился дома, тихо, про себя. Однако в праздничные дни спешил хоть ненадолго зайти в католическую церковь на Малой Лубянке, исповедовался, причащался.

Дух просвещенной терпимости был для него столь же естествен, как постоянная готовность помочь любому больному, любому несчастному. Давний приятель профессор Фердинанд Рейс, врач и химик, помогавший ему еще в 1810 году исследовать кавказские минеральные воды, был набожным лютеранином-евангелистом. Он тоже состоял членом тюремного комитета и там обычно поддерживал Ф. П. Гааза, хотя и нередко упрекал его в излишней прямолинейности, вспыльчивости, недостатке благоразумия. Полушутя – полусерьезно он несколько раз говорил о том, что доктор Гааз все же плохой католик, ибо не только чаще бывает в православных церквах, чем в католической, но даже сам затеял постройку православной церкви на Воробьевых горах, дружит с русскими священниками, подпевает церковному хору и распространяет русские молитвенники.

Федор Петрович отвечал ему, что считает все расколы христианских церквей крайне досадными, но, скорее, условными, временными и второстепенными явлениями в истории христианства. Поэтому он всегда охотно содействует обращению мусульман и евреев в любую из христианских религий, но огорчается, когда кто-либо переходит из одной христианской церкви, которой принадлежат его родные, близкие, в другую, тоже христианскую. Особенно когда такой переход вызван побуждениями, далекими от истинной веры. По российским законам если иноверный преступник обратится в православие, ему смягчают наказание, а в некоторых случаях и вовсе милуют. Однако и в таких случаях, не одобряя перемены религии, он все же не станет осуждать – ведь никогда нельзя знать, может быть, все же произошло настоящее, искреннее обращение.

Рейс, образованный богослов, доказывал, что Гааз противоречит основным принципам католицизма уже и в том, как возражает ему – протестанту.

– Разумеется, мой дорогой, высоко и весьма уважаемый коллега, вы считаете себя последовательным католиком. Мне известно, как вы самоотверженно помогаете единоверцам. Сколько сотен и тысяч злосчастных поляков после восстания прошли через Москву, и вы тогда воистину отважно добивались, чтобы их не отправляли в Сибирь, пока все до одного не исповедаются, не причастятся в московской католической церкви. Хорошо помню, скольких усилий, скольких слез это вам стоило. Ведь я вам тогда старался помочь, хотя католические догмы и обряды противоречат моим принципам. Мы ведь и потому еще зовемся протестантами, что не заботимся о внешних формах богослужения, о формальных обрядах. Но ваша церковь именно на этом основывается. Право же, дорогой мой Гааз, если бы папа узнал обо всем, что вы тут себе позволяете, он бы вас отлучил, экскоммуницировал.

– Не пугайте меня, дорогой профессор, не пугайте. Это вы, протестанты, неукоснительно блюдете все догмы. Лютеране и реформаты-кальвинисты не менее строго держатся уставов, чем прусские офицеры. В приверженности букве закона вы ближе иудеям и мусульманам, чем нам. А католики несравненно терпимее, особенно мы, рейнские католики. И папы бывают разные. А что до отлучения, то они и Кельн, и другие рейнские города не раз отлучали за мятежную непочтительность к епископам, за нарушение булл. Но люди в отлученных городах оставались добрыми католиками… Для меня образ Спасителя свят, где бы он ни был освящен – в Риме, в Кельне или в Москве. И слово Божье истинно и благотворно на всех языках. На латыни оно звучит для меня привычней и поэтому особенно прекрасно, но душе это слово внятно и по-немецки, и по-славянски, и по-русски.

Федор Петрович переписывался с Норшиным, который обстоятельно докладывал ему о своих делах, о неудачах и успехах в лечении, о размышлениях на самые разные темы. Когда в 1831 году он полюбил немецкую девушку, дочь сослуживца, и решил жениться, Федор Петрович написал ему, обращаясь торжественно на Вы:

«Вы намереваетесь, дорогой друг, жениться, да благословит Бог ваше намерение, и пусть ваше семейное счастье будет земною наградою за добро, которое вы старались и стараетесь делать окружающим. Вы знаете мой взгляд на счастье. Оно состоит в том, чтобы делать других счастливыми. Поэтому избегайте, друг мой, всего, что почему-либо может огорчить вашу жену, вашу подругу – и предусмотрительно обдумайте свой образ действий так, чтобы делать ей приятное. Haec fac ut felix vivit! Меня несколько тревожит разность ваших исповеданий. Ваша будущая жена протестантка, а еще Шеллинг сказал как-то в Иене, что протестанты перестали бы быть таковыми, если бы постоянно не протестовали. Между супругами должно существовать полное согласие и взаимопонимание. Но лучше всего его достигнуть не спорами и препирательствами, а помня, что Бог один для всех…».

*

В просторной камере тюремного замка среди каторжан – угрюмых ругателей с полуобритыми головами – выделялись несколько стариков, тихих, серьезных и опрятных. Они держались особняком, читали Библию – несколько старых томиков были обернуты в бумагу и чистые тряпицы. Они читали то молча, про себя, то поочередно вслух. Иногда вполголоса пели молитвы. Рядом с ними и самые обозленные арестанты, обезображенные багровыми клеймами на лбу и на щеках, едва оправившиеся от палаческого кнута, держались тише и словно бы даже почтительно. Кое-кто из молодых начал было задирать: – Ну что, помогла тебе твоя старая вера? Может, вымолишь себе такие цепи, чтобы легче пуху были, на морозе грели, на жаре студили? Старшие обрывали. Одному неуемному насмешнику надавали тумаков и пинками затолкали под нары. Старики заступились за него.

– Млад юноша, неразумен. Таких словом учить надо, не кулаком.

Федор Петрович расспрашивал их: кто такие, откуда. Оказались – раскольники-«беспоповцы» из северных деревень, осужденные за упорство в ереси и кощунство. Не признавали новых икон и «казенных» священников. Худые, истощенные недоеданием, они часто отказывались от тюремной похлебки – постились – и обычно кормились только хлебом и водой. Но не жаловались ни на какие болезни, не хотели даже, чтоб лекари их осматривали.

– Наша плоть, как наша душа, во власти Господа. Он карает за грехи и поражает хворью, он же и милует, исцеляет. А человеческие хитрости нам ни к чему. Лекарские науки все от дьявола. Ты уж прости, Федор Петрович, мы знаем, что у тебя добрая душа. Мы за тебя каждодневно молимся Господу, чтобы простил тебе твое неразумие, что ты по доброте своей дьявольским соблазном искусился, врачевателем, знахарем стал, с Господом состязаешься, им ниспосланные болезни лечить покушаешься… Нет, никаких лекарств, снадобий не возьмем. Наши лучшие лекарства – молитва и чистая совесть…

Гааз понимал, что спорить с ними бессмысленно. И хотел помочь им без их ведома. Он помнил о том, как вымолил у царя помилование уже осужденному. И знал, что генерал-губернатор Закревский, который плохо к нему относится, очень щепетилен в порядке субординации. Поэтому он не решился писать непосредственно царю и Закревскому, а, соблюдая бюрократические правила, обратился к генерал-губернатору через председателя тюремного комитета:

«Вашему сиятельству известно, сколько раз в подобных случаях испрашивалась и достигалась царская милость – не соизволите ли принять на себя труд довести о сем новому начальнику нашему, графу Арсению Андреевичу, и преподать ему через тот случай при первом среди нас появлении осчастливить некоторых сидящих в темнице несчастных примирением с ними милосердного монарха и через то осчастливить и нас, имеющих назначение через христианское обхождение с заключенными, внушить им о настоящем духе христианства и о жизни по-христиански».

Ответа не было. Но он снова решился просить генерал-губернатора в другом случае о трех кавказцах-«аманатчиках», т. е. заложниках.

В горах Кавказа много лет шла война. Царские генералы приводили к покорности горцев, которые упорно сопротивлялись их власти… И каждый раз, когда князь или старейшины побежденного племени на развалинах сожженного аула заключали мир с победителями и клялись, что будут покорными верноподданными «белого царя», их вынуждали отдать в заложники («аманаты») своих сыновей. А тех увозили в Россию, как обычных арестантов на север, где они должны были жить под надзором полиции.

В Москву привезли трех изнуренных пешим странствием и простудами молодых черкесов. Им было назначено поселение к северу от Петербурга в финской деревне. Гааз лечил их, пригрел, помогал им усваивать русские слова. Они окрепли, приободрились.

Старший, чернобровый, стройный юноша Магомет Озы Оглы был особенно сообразителен и непоседлив. Он стал помогать фельдшерам, быстро усваивал уроки Гааза, старательно и весело возился с больными. Федор Петрович привязался к нему и написал президенту комитета, прося ходатайствовать об освобождении «из арестантского состояния» трех молодых черкесов, которые никаких преступлений не совершили, доказывая, что они могут и хотят быть полезными работниками в больнице. Поселение же в далеком северном краю грозит этим южанам неизбежной гибелью.

Закревский велел передать доктору Гаазу, чтоб тот впредь не представлял ему таких записок, «предмет коих выходит из круга действий комитета». А после того, как Федор Петрович вновь пожаловался на неумолимую суровость начальника конвоя, который назло ему особенно жестоко третировал больных и старых арестантов, Закревский велел сказать, что если Гааз не прекратит свои «неуместные и возмутительные препирательства с тюремными и конвойными офицерами и с чиновниками губернских управлений, наблюдающими за состоянием тюрем и за отправкой этапов», то сам будет выслан из Москвы, поскольку упорствует, оставляя без внимания все прежние распоряжения тюремного комитета, запрещающие ему мешать исполнению службы в тюрьмах и инвалидных командах.

Федору Петровичу передавали слова генерала: «Не погляжу, что он в статских советниках числится. Велю жандармам увезти его в уездный город, чтоб подальше от Владимирки, от арестантских путей, в такой, где тюрьмы нет, а больница есть. Пусть лечит истинно больных, а не злодеев балует».

Друзья уговаривали, умоляли Гааза хотя бы на время прекратить посещение тюрем и пересылки и приостановить свои хлопоты по арестантским делам. Ведь Закревский способен осуществить угрозу.

Летом 1847 года в Москве снова объявилась холера. Первых больных в гаазовской больнице принимал сам Федор Петрович и так же, как семнадцать лет тому назад, приветствуя, каждого целовал, а врачей и фельдшеров учил не бояться заразы.

В Москве началась паника. Кто мог, спешил уехать из города. И опять, как осенью 1830 года, притихли, опустели улицы и рынки. Особый холерный комитет при губернаторе заседал непрерывно. Профессора Рейс, Поль и Нечаев говорили Закревскому, что нет в Москве лучшего воителя против холеры, чем Федор Петрович, и он был тоже назначен членом комитета.

На заседаниях в доме губернатора старики пугали: – Холерой не обойдется. Такая напасть сама не приходит. Она всегда – знамение, она возвещает, что грядут еще и другие несчастья. В 1771 году чума на Москву напала. Едва от нее опомнились, Пугач с Яика на Волгу двинул, города и поместья жег; невинная кровь реками текла. Когда повальная горячка в Москве и в Питере сотни людей унесла, там вскорости и государь Александр Павлович преставился, и на Сенатской площади гвардия забунтовала… А первая холера пришла, как раз когда французы опять революцию затеяли, законного короля прогнали. И у нас поляки российскую державу воевать начали… Вот и теперь, как только первого холерного схоронили, уже в народе воровские разговоры пошли. Кучками собираются, галдят, лекарей и господ черными словами лают. Уже нескольких будочников побили жестоко, алебарды поломали. Если дальше так пойдет, пушки понадобятся, картечь, как тогда, на Сенатской… Тревожные донесения о беспорядках учащались. Толпа мастеровых разбила окна в полицейской части. Бабы осадили больницу и требовали, чтоб им выдали злодеев, которые холеру разводят. Закревский пригласил Гааза:

– Федор Петрович, друг мой, были у нас с вами несогласия, но, как говорится, кто Богу не грешен, царю не виноват. Сегодня перед нами общая великая угроза. Наслышался я, как Вы умело и, можно сказать, отважно и доблестно воюете с заразой. Рад высказать Вам всяческое одобрение и сердечное спасибо. Но сейчас прошу об иной помощи. Тревожно в городе. Невежественные и злокозненные людишки сеют злонамеренные мерзостные слухи о властях, о врачах, мутят чернь, возбуждают к насилиям, к мятежам. Вас в Москве все знают и все любят. Вам и простые люди верят. Прошу Вас, поезжайте по городу, где увидите скопление – вразумите их вашим добрым и мудрым глаголом. И сегодня, и завтра на час-другой оставьте своих больных, посвятите свои силы Москве.

Сборы были недолги. Егор сердился:

– И куда ж это тебя несет нелегкая?! Ой, барин Федор Петрович, я на тебя сестрице фролине Вильмине пожалуюсь: ведь убьют нас шалуны бешеные…

У Сухаревой башни шумела, клокотала толпа. Слышались исступленные крики. Федора Петровича узнали. Парень в лаптях заорал:

– Вон лекарь-немец, эти самые холеру пущают. Хватай сукина сына! В канаву яво…

Но с разных сторон закричали:

– Дурак. Ошалел чумной. Это ж Федор Петрович, Божий человек. Он всем сиротам отец… Батюшка Федор Петрович, что ж это такое деется? Какие бесы опять холеру нагнали?..

Он стоял в пролетке, держась одной рукой за плечо Егора, а другую то взводя к небу, то поводя в разные стороны, приглашая слушать. И говорил, говорил… Он говорил уверенно, спокойно, стараясь, чтоб внятно, однако не кричал, чтоб не сорвать голос, – нужно было говорить еще и в других местах.

– Добрые люди… Холера есть злая болесть – есть Божья кара. Она приходит по разным дорогам, всего больше по воде, по рекам, по большим и малым рекам…

– Правильно говорит Федор Петрович, с Волги она идет, с Оки…

– Так что ж, она с низов наверх, против воды идет?..

– Да идет она и против течения… Злая болесть имеет очень злую силу. Эта злая сила прячется и в воде, и в овощи, и в разные фрукты. Наша первая защита – Господь Бог; он карает, он и милует. Спаситель Христос и Пресвятая Дева за нас молятся. Они велят нам, лекарям, чтоб мы не жалели сил и всех больных лечили, укрепляли их, чтоб победить злую силу холеры. У меня в больнице до сегодня были 23 больные холерные. Девять, слава Богу, уже здоровы, еще три, я точно знаю, будут здоровыми. Семь человек умерли, преставились Четверо еще болеют, нынче ночью их привезли. Мои помощники – доктора, фельдшера, студенты-медики – от них не отходят. Мы их так лечим: все время кладем в теплые ванны. Теплая чистая вода греет мышцы, жилы, все тело. А холерная сила – холодная. Мы даем пить теплое лекарство – ромашка. Хорошее лекарство. И еще растираем щетками, чистыми щетками ноги, спину, руки. Щетки тоже греют, кровь быстрее ходит, холерную силу прогоняет… Других средств мы не знаем. Я вам правду говорю, добрые люди. В каждая болезнь есть своя тайна. Все тайны знает Бог. Мы, лекари, знаем только малую часть. Например, я знаю, если холерный больной живет больше два дня, значит, будет здоровый. Большинство умирает в первый день. Даже в первые часы. Если живет один день, можно надеяться. Если живет два дня – значит будет здоров. Мы все делаем, чтоб он жил дольше. И вы, добрые люди, должны это знать: если заболел человек, – быстро нести в больницу, будем лечить, будем спасать. Не бойтесь трогать больного. Холера не прилипчивая от человека, она от воды, от пищи, от грязи.

Его слушали внимательно, спрашивали: как узнать, что заболел холерой, а не горячкой или просто животом ослаб. Возбужденные успокаивались. В больницу несколько раз прибегали гонцы из полиции – звали Федора Петровича. То у кладбища, то у других больниц скучивались напуганные, обозленные, отчаявшиеся люди. И он ехал успокаивать, увещевать, объяснять.

По императорскому указу всем врачам, фельдшерам и санитарам, работавшим во время холеры, было назначено повышенное жалование и отдельно суточные. Федор Петрович представил список врачей и других работников больниц, подведомственных ему как члену комитета. Ему самому причиталось по расчетам медицинской конторы 700 рублей, но он решительно отказался. «Поскольку я член комитета попечительства о тюрьмах, мне в сем качестве не пристало желать какого-либо вознаграждения».

Два года спустя комитет постановил повысить оклады всем работникам тюремных больниц, и доктору Гаазу, главному врачу всех московских тюрем, повысить годовое содержание с 514 рублей до 1000. Он отказался и записал в протокол заседания комитета:

«Насчет прибавления жалованья служащим в больницах согласен, но не желаю сам пользоваться им. Имею честь изъясниться, что, размышляя о том, что мне остается только мало срока жизни, решился не беспокоить комитет никакими представлениями сего рода».

Холера утихла к осени 1847 года. Те старики, которые еще в начале эпидемии говорили, что она – лишь знамение новых бед, теперь доказывали, что они были правы. Весь год газеты приносили тревожные вести. Во Франции уже в феврале опять прогнали короля, а летом бунтовали работники, строили баррикады на улицах Парижа, грохотали пушки. Из Пруссии, из Саксонии, из Австрии сообщали о мятежах, о баррикадных боях. В Питере ждали нового восстания поляков.

В одном из каторжных этапов, проходивших через Москву в 1849 году, шел бледный молодой человек в арестантском халате, в ручных и ножных кандалах – писатель Федор Достоевский. Он был участником кружка в Санкт-Петербурге, который собирался в доме студента Петрашевского. Молодые люди читали вслух и обсуждали статьи на философские, социальные и политические темы. Они мечтали об отмене крепостного права и сословных привилегий, о введении в России правового строя, независимых судов, народных представительств. Большинство участников были увлечены идеями Фурье и Сен-Симона, верили в то, что общество можно мирно переустроить и что именно русские крестьяне, живущие в еще неразрушенных общинах, по своей исконной природе суть настоящие социалисты.

На одном из собраний кружка Достоевский прочитал вслух рукописное послание Белинского к Гоголю. Достоевский меньше верил в возможности социальных преобразований, но был во многом согласен с Белинским, который упрекал любимого им писателя в том, что тот в своей новой книге «Избранные места из переписки с друзьями» отступился от правды, им же запечатленной в художественных произведениях, и, вопреки действительным нуждам и чаяниям народа, стал проповедовать ретроградные политические взгляды, восхвалять крепостное право, полицейский режим, ханжескую нетерпимость.

Все участники кружка – их потом называли петрашевцами – были арестованы и судимы. Восемнадцать человек приговорили к смертной казни – к публичному расстрелу. Их привезли утром на площадь, первую группу осужденных привязали к столбам, накинули мешки на головы. Но вместо смертоносного залпа изготовленных к стрельбе солдат прозвучал голос чиновника, читавшего императорский указ о помиловании, о замене смертной казни каторгой.

Сценарий этой постановки был разработан самим царем – любителем театральных эффектов. Он же придумал наказывать писателей строжайшими запретами писать и приказывал лишать их возможности доставать письменные принадлежности. Именно так были наказаны великий украинский поэт Тарас Шевченко, молодой поэт Александр Полежаев и философ Чаадаев, объявленный «по высочайшему соизволению» сумасшедшим.

На бесписьменную каторгу был обречен царской милостью и Достоевский, к тому времени уже известный автор романов «Бедные люди», «Униженные и оскорбленные», «Двойник» и многих рассказов.

Петрашевцев гнали через Москву в те дни, когда генерал-губернатор Закревский еще не совсем оправился от страхов, вызванных и холерой, и сообщениями о революционных событиях в Европе, о боях, которые царские войска вели с народными армиями Венгрии, восстанавливая власть австрийского императора.

В эти месяцы порядки на Воробьевых горах стали еще строже. Но Гааз был неизменен.

Достоевский много лет спустя вспоминал о нем. В черновых рукописях «Преступления и наказания», в записных книжках, в «Дневнике писателя» неоднократно встречается имя Гааза, обозначая живой пример деятельного добра, В романе «Идиот» ему посвящены такие строки:

«В Москве жил один старик, был „генерал“, то есть действительный статский советник с немецким именем; он всю свою жизнь таскался по острогам и по преступникам, каждая пересыльная партия в Сибирь знала заранее, что на Воробьевых горах ее посетит „старичок генерал“. Он делал свое дело в высшей степени серьезно и набожно; он являлся, проходил по рядам ссыльных, которые окружали его, останавливался перед каждым, каждого расспрашивал о его нуждах, наставлений не читал почти никогда никому, звал их всех „голубчиками“. Он давал деньги, присылал необходимые вещи – портянки, подвертки, холста, приносил иногда душеспасительные книжки и оделял ими каждого грамотного, с полным убеждением, что они будут их дорогой читать и что грамотный прочтет неграмотному. Про преступление он редко расспрашивал, разве выслушивал, если преступник сам начинал говорить. Все преступники у него были на равной ноге, различия не было. Он говорил с ними как с братьями, но они сами стали считать его под конец за отца. Если замечал какую-нибудь ссыльную женщину с ребенком на руках, он подходил, ласкал ребенка, пощелкивал ему пальцами, чтобы тот засмеялся. Так поступал он множество лет, до самой смерти; дошло до того, что его знали по всей России и по всей Сибири, то есть все преступники. Мне рассказывал один бывший в Сибири, что он сам был свидетелем, как самые закоренелые преступники вспоминали про генерала, а между тем, посещая партии, генерал редко мог раздать более двадцати копеек на брата».

Некоторые исследователи творчества Достоевского полагают, что Федор Петрович Гааз был одним из прообразов главного героя романа – князя Мышкина.

Генерал-губернатор Закревский не помышлял уже о высылке беспокойного доктора. После холеры, после всего, что он узнал о его неутомимых бескорыстных трудах, он перестал угрожать Гаазу. Но, будучи, в отличие от своих предшественников, невежественным, ограниченным и недоверчивым чиновником, он по-прежнему с неумолимым равнодушием отклонял или оставлял без внимания все его просьбы и ходатайства.

…Пожилой арестант прибрел из Тулы в тяжелых ножных кандалах. Ноги опухли, он шел с трудом. Он просил заменить ему ножные кандалы ручными. Такая замена допускалась правилами. Начальник конвоя, по настоянию Гааза, согласился; но «чиновник по особым поручениям» из канцелярии генерал-губернатора запретил и отказался исправить строку в списке арестантов вместо «следует в ножных кандалах» написать «в ручных».

О том, что произошло после этого, генерал-губернатору доносил другой чиновник: «Тогда Гааз, подойдя к кузнецу, готовящемуся ковать арестанта, отнял у него кандалы и, несмотря на протест бывших тут чиновников, их не отдал».

Неукоснительный порученец генерал-губернатора велел все же заковать больного арестанта. После этого, как писал второй чиновник, Гааз «громким голосом упрекает в присутствии арестантов чиновников, что они „злодеи, тираны, варвары, мучители…“. При этом в чертах лиц арестантов можно видеть явное негодование против всех г.г. чиновников».

Этот донос заканчивался так же, как и многие другие подобные сочинения за предшествовавшие двадцать лет:

«Присутствие Гааза в главном этапе и пересыльном замке излишне и причиняет вред и замешательство в службе».

Но так же, как в те годы, когда удаления Гааза требовали генералы и полковники и сам тогдашний министр Закревский, упрямый Федор Петрович, вопреки их правилам, их опыту, вопреки всей ведомственной канцелярской, полицейской логике, а по мнению многих, и вопреки здравому смыслу, не уступал и не отступал. В 1849 году он писал губернатору:

«В прошлое воскресенье четырехлетняя сирота, следуя при своей тетке – крестной матери, сопровождающей добровольно своего мужа в Сибирь, от нея была отторгнута, и, так сказать, перед глазами Вашего Сиятельства и Высокопреосвященного митрополита, крестная мать лишена своей питомки, а малолетняя сирота бесчеловечно брошена на улице. В совести своей полагаю, что причины несчастий, кои вверенные нам люди от таких приключений претерпевают, состоят не в Коптеве, но в нас, членах здешнего попечитель-наго о тюрьмах комитета, не наблюдающих между собою истину и мир, без которых, как пророк Захария говорит, „угоднаго не сотворится“, но хотя и не предвижу, когда сие бедствие будет удалено, однакож, когда дело доходит до ужаснаго, то вменяю себе в обязанность представлять Вашему Сиятельству, чтобы участь пересыльных арестантов не была предоставлена единственно на произвол г. Коптева. Девочка эта со слезами хотела броситься к тетке, но тогда смотритель взял ее за ручку и тетка даже не успела проститься с ребенком… Коптев так поступил на том основании, что малютка не значилась в статейном списке».

И эта жалоба была признана графом Закревским «не заслуживающей уважения».

Гааз не отставал, хотя его все чаще донимали хвори, мучила одышка, он чувствовал, как слабеет. К вечеру ноги плохо слушались, опухали. Зато его противники не ослабевали ни чистом, ни упорством. Они менялись. Новые молодые резвые чиновники, новые сановные члены комитета старались побольнее ущемить, уязвить, высмеять надоедливого старика.

Летом 1850 года он писал генерал-губернатору:

«В заседании Комитета 30 июня с. г. я просил соизволения у Его Сиятельства изъясниться о моем несчастии, что по моим грехам бедные люди должны страдать, т. е., что, по существующему обо мне напрасному мнению, будто бы я слишком снисходительно с этими людьми поступаю, ныне родилась особенная на счет их строгость. Такое мое несчастие усугубилось через мое в комитет ходатайство от 20 января сего года о предоставлении арестантам права быть прикованными к ручным цепям, если данные им из милости ножные кандалы окажутся для них обременительными. В этой записке я доказывал, что все затруднения в сем деле исчезнут, ежели начальству инвалидной команды дается предписание снимать в таких случаях кандалы с тем, чтобы арестанты берегли их в своих мешках, подобно тому, как ссыльные женщины имеют при себе в своих мешках ручные цепи, которые им выдаются, но не налагаются. Сия моя записка, через губернское правление, дошла до начальника здешней внутренней стражи, от коего и последовал запрос к начальнику инвалидной команды на Воробьевых горах: почему эти женщины носят ручные кандалы в своих мешках? С тех пор при отправке ссылаемых в Сибирь арестанток обильные слезы стали течь оттого, что начали ковать женщин в ручные кандалы, которые, как очевидно из прилагаемого при сем образца, ужасно обременительны. При этом на Воробьевых горах публично объявляется, что женщины сему мучению обязаны Гаазу и обязаны тем, что Гааз довел до сведения правительства о напрасных расходах на женские ручные кандалы, которые по обыкновению не употреблялись, исключая редких случаев. При таком зрелище, когда несчастные плачут и при всех объявляют, что Гааз тому причиной, члены комитета и другие чиновники улыбаются или прямо смеются».

Он старел все быстрее. Усиливались подагрические боли во всем теле. Но он не пропустил ни одного заседания тюремного комитета, ни одного этапа на Воробьевых горах.

О его жизни в эти последние годы рассказывали восторженно и такие люди, которые лишь изредка, случайно его встречали.

Президент петербургского «Комитета попечения о тюрьмах» Лебедев в 1861 году приезжал в Москву обследовать тюрьмы и был приятно удивлен тем, как ревностно помогал ему чиновник полицейской канцелярии. Лебедев похвалил его за помощь и необычайно внимательное и неофициальное отношение к арестантским делам. А тот в ответ рассказал, что однажды осенью в 1852 году в проливной дождь к нему пришел за справками старик Гааз. «У меня было много работы; сообщенные мне им сведения оказались недовольно полными, и я с некоторым нетерпением сообщил об этом доктору. Тот, ничего не сказав, торопливо поклонился и вышел; но каково же было мое удивление, когда спустя три часа явился ко мне промокший до костей Федор Петрович и с ласковой улыбкой передал самые подробные, взятые из части, сведения о том же деле; он нарочно за ними ездил под дождем и чуть ли не в бурю, на другой конец города. После этого урока я не смею никому отказывать в справках об арестантах».

В 1891 году директор клиник Московского университета проф. Новицкий рассказывал:

«Как дежурному по клинике ассистенту, мне пришлось принять один раз в Екатерининской больнице, где клиники находились, Федора Петровича и представить ему поступившую туда чрезвычайно интересную больную – крестьянскую девочку. Одиннадцатилетняя мученица эта поражена была на лице редким и жестоким болезненным процессом, известным под именем водяного рака, который в течение 4–5 дней уничтожил целую половину ее лица, вместе со скелетом носа и одним глазом. Кроме быстроты течения и жестокости испытываемых девочкой болей, случай этот отличался еще тем, что разрушенные омертвением ткани, разлагаясь, распространяли такое зловоние, подобного которому я не обонял затем в течение моей почти 40-летней врачебной деятельности. Ни врачи, ни фельдшера, ни прислуга, ни даже находившаяся при больной девочке и нежно любившая ее мать не могли долго оставаться не только у постели, но даже в комнате, где лежала несчастная страдалица. Один Федор Петрович, приведенный мною к больной девочке, пробыл при ней более трех часов кряду и потом, сидя на ее кровати, обнимал ее, целуя и благословляя. Такие посещения повторялись и в следующие дни, а на третий – девочка скончалась…».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю