Текст книги "Святой доктор Федор Петрович Гааз"
Автор книги: Лев Копелев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
В начале августа 1853 года Федор Петрович заболел; карбункулы на спине и на боках причиняли мучительные боли, вызывая жар, озноб. Лежать он не мог и все время сидел в старом кресле, морщась при каждом движении; урывками спал. Но он требовал, чтобы врачи и фельдшера приходили к нему рассказывать о больных, обсуждал с ними, как лечить их дальше.
Молодой доктор Жизневский, стараясь развлечь старика, утомленного болями, бессонницей, ознобом, рассказывал, как он впервые приехал в Москву. Нанимая извозчика, он сказал: «Вези в полицейскую больницу!». Тот поправил: «Это значит в газовскую.» – «А ты разве знаешь доктора Гааза?» – «Да как же не знать доктора Федора Петровича, его вся Москва знает. Он помогает бедным и тюрьмами заведует…».
– Именно этот извозчик и привез меня к вам, дорогой учитель, привез в новый, особый мир… И я счастлив, что пребываю в Вашем мире.
– Спасибо, голубчик, спасибо за Ваши добрые слова. Но Вы экзажерируете – преувеличиваете…
Жизневский вспоминал: «…он сидел в своей комнате, за ширмами, в вольтеровских креслах; на нем был халат. Его лицо, как и всегда, сияло каким-то святым спокойствием и добротою; благоговение к этому человеку охватило меня, и я хотел поцеловать его руку, но удержался, боясь его расстроить».
Сестра Вильгельмина за год до этого вернулась к родным в Кельн, за Гаазом ухаживали фельдшера и сиделки его больницы и неизменный Егор, принимавший и провожавший гостей.
Федор Петрович велел пускать к себе всех, кто пожелает прийти. Кресло перенесли в более просторную из двух его комнат. Заходили больные из тех, кто был «ходячим»: он давал им советы и наставления. Приходили давние и новые знакомые, соседи, пациенты.
В тюрьмах узнали о его болезни. Арестанты после обедни обступили тюремного священника Орлова, расспрашивали о Федоре Петровиче, просили отслужить молебен о его здоровье. Орлов поспешил к митрополиту просить разрешения; молебен о здравии иноверца не был предусмотрен никакими правилами. Филарет не дослушал его сбивчивых объяснений.
– Бог благословил нас молиться за всех живых, и я тебя благословляю! Когда надеешься быть у Федора Петровича с просфорой? Отправляйся с Богом. И я к нему поеду.
Когда митрополит вошел, Федор Петрович попытался встать ему навстречу. Тот решительным жестом остановил его.
– Сиди, сиди, батюшка, и я с тобою посижу… Побеседуем тихо… Вижу, ты и сейчас себе покоя не даешь. Бумагами обложился. Вместо врача у тебя писарь сидит.
Гааз диктовал дополнения к завещанию. Основную часть он написал сам по-русски.
Митрополит прочел первый лист:
«Я все размышляю о благодати, что я так покоен и доволен всем, не имея никакого желания, кроме того, чтобы воля Божия исполнялась надо мною. Не введи меня во искушение, о Боже Милосердный, милосердие Коего выше всех Его дел! На него я, бедный и грешный человек, вполне и единственно уповаю. Аминь».
Несколько минут он молча смотрел на эти строки. Гааз напряженно пригнулся и опустил голову, на лбу росинки пота – он подавлял стон. Митрополит встал и, неожиданно для самого себя, бережно, ласково погладил плечи, судорожно напряженные болью, и перекрестил его несколько раз короткими плавными движениями сухой маленькой руки.
– Господь благословит тебя, Федор Петрович. Истинно писано здесь, благодатна вся твоя жизнь, благодатны твои труды. В тебе исполняется реченное Спасителем: «Блаженны кроткие… Блаженны алчущие и жаждущие правды… Блаженны милостивые… Блаженны чистые сердцем… Блаженны миротворцы…». Укрепись духом, брат мой, Федор Петрович, ты войдешь в Царствие Небесное…
Гааз поднял глаза, влажные от слез. Он прикусывал губы, не в силах говорить, но пытался улыбаться, благодарно кивал, кланялся.
Филарет уехал.
Приходили и вовсе незнакомые люди. Нарядные дамы, пахнущие духами, утешали дорогого, милого Федора Петровича по-французски. Мастеровые в замусоленных рубахах, крестьяне в лаптях, не переступая порог, кланялись низко, рукой касаясь пола:
– Прощай, батюшка Федор Петрович, прощай и прости нас. Будь и там, перед Господом, заступником за нас, несчастных и сирых.
Писательница Елизавета Драшусова навещала его ежедневно. Она вспоминала:
«Несмотря на болезнь, благообразное старческое лицо его выражало необыкновенную доброту и приветливость, он не только не жаловался на страдания, но вообще ни слова не говорил о себе, ни о своей болезни, а непрестанно занимался своими бедными, больными, заключенными – делал распоряжения, как человек, который готовится в далекий путь, чтобы остающимся после него было как можно лучше».
Он все добавлял новые наказы и просьбы к завещанию, которое заполнило много страниц.
«Поскольку я признан совершенно неимущим, мои родственники не могут предъявлять никаких притязаний на оставшееся от меня имущество. Точно так же мои кредиторы, после того как они разделят между собой то, что будет присуждено им судом, не будут притязать на мое наследство. Из этого я осмеливаюсь заключить, что власти не встретят затруднений в исполнении моей покорнейшей просьбы не опечатывать могущее остаться от меня имущество, но, согласно моему искреннему желанию и моей просьбе, передать его моему старому верному другу, действительному статскому советнику Андрею Ивановичу Полю. Его же прошу о согласии быть моим душеприказчиком с помощью наших коллег и друзей Павла Яковлевича Владимирова, Федора Михайловича Елецкого, Василия Филипповича Со-бакинского, Христиана Федоровича Поля, Льва Григорьевича Гофмана, Ивана Алексеевича Нечаева, а также наших старых друзей Ивана Федоровича Померанцева и Василия Ивановича Розенштрауха. Я убежден, что это не составит ему особого труда. Я предоставляю Андрею Ивановичу (Полю), безо всякого отчета, определить все, что должно быть сделано. Я прошу Андрея Ивановича каждому, кто захочет сохранить память обо мне, подарить что-нибудь. Все книги назидательного содержания и подходящие для библиотеки нашего храма я дарю этой библиотеке, а равно и фортепиано, и латинские песни, которые у меня находятся. Оба тома Бландшардова Лексикона пусть пойдут в контору Полицейской больницы для бесприютных больных, по усмотрению Андрея Ивановича также и некоторые медицинские книги, так, чтобы создать для больницы небольшую врачебную библиотеку. Из остальных медицинских книг, сколько Андрей Иванович сочтет нужным, подарить Николаю Агапитовичу Норшину. Все остальные книги и вещи – продать и вырученные деньги разделить на две части. Одну часть Андрей Иванович разделит между бедняками нашего прихода. Другую часть должен получить мой друг Павел Яковлевич Владимиров для раздачи в нашей больнице, как он уже и раньше делал в великое мне утешение и благодарность.
Если после моей смерти останутся наличные деньги, то я желаю, чтобы все имеющиеся непереплетенные „Азбуки благонравия“ и все картоны „Азбуки“ были переплетены и хранились для постепенной продажи или бесплатной раздачи, как Павел Яковлевич сочтет за лучшее. Драгоценнейшего Алексея Николаевича Бахметьева я покорнейше прошу при случае присмотреть за достойным сожаления Филиппом Андриановичем. Первое благодеяние, оказанное ему Алексеем Николаевичем, стало причиной всему, что я мог сделать после него. Очевидно, само Провидение передало его в наши с ним руки.
На моем столе стоит маленький ларчик, в нем чернила, перо и реликвии святого Франциска Сальского. Этот ларчик следует передать Любовь Давыдовне Боевской, которая со временем устроит так, чтобы реликвии эти хранились в католическом храме в Иркутске. В верхнем ящике комода лежат два портрета, моего батюшки и моей матушки. Я оставляю их ей же, с тем, чтобы она спокойно хранила их у себя. Отменного моего благодетеля, Николая Алексеевича Муханова, покорнейше прошу продолжать через Андрея Ивановича еще некоторое время ежемесячную выплату десяти рублей серебром неимущей добрейшей Боевской; она мне духовная дочь и сестра. Да не оскудеет для меня рука твоя, почтеннейший Николай Алексеевич!
Есть и еще несколько бедняков, которым я каждый месяц раздавал кое-что от господина Муханова: Анне Петровне Тринклер два рубля, госпоже Бессоновой – рубль, госпоже Рылеевой – рубль, бедной девушке Ирине в Набилков-ском приюте – рубль, госпоже Мелединой – рубль. Матрена с дочерьми получает рубль, что я прошу продолжать с помощью Ивана Яковлевича.
Портреты двух моих благодетелей, графа Зотова и генерала Бутурлина, я оставляю другу моему Андрею Ивановичу Полю, разделяющему мои к ним чувства любви и преданности.
Что касается картины Ван Дейка, которую почетный гражданин Федор Егорович Уваров подарил мне, когда я лежал больным, то я не в состоянии выразить чувство глубочайшей благодарности и полагаю, что этим подарком он сделал мне наиприятнейшее из всего, что могло ожидать меня в этом мире. Молю Бога, да воздаст Он сторицею Федору Егоровичу за все, что я почувствовал, приняв от него этот подарок. Прошу причт нашего храма, господина Еларова, господина Кампиона и Михаила Дормидонтовича Быковского, принять надлежащие меры, чтобы поместить эту картину в нашем храме рядом с алтарем Божией Матери. Ее следует поставить на четырехгранный мраморный цоколь, на котором должны быть начертаны слова, которые Матерь Божия сказала служителям: „Что скажет Он вам, то сделайте“ (Иоанн, гл. 2, с. 5).
Не нужно бояться расходов, чтобы сделать это как можно лучше. Мой добрый друг Андрей Иванович соберет нужные для этого деньги.
Еще два дела меня сейчас занимают: 1. Сделанное мною представление к наградам служащих больницы. К моему другу Александру Ивановичу Оверу я обращаюсь с покорнейшей просьбой попросить Ивана Васильевича Капниста, чтобы он сам занялся этим.
Впрочем, я надеюсь целиком на моего дорогого Андрея Ивановича, будучи уверен, что он найдет способ наградить всех, кто столько заботился обо мне. Очень хотелось бы мне, чтобы маленькие книжечки „Проблемы Сократа“ были бы напечатаны в память нашей дружбы с Николаем Николаевичем Бутурлиным, сыном великого моего благодетеля генерала Бутурлина. Мне думается, что эти „Рассуждения о системе Сократа“ многим были бы полезны. Еще прошу покорнейше господ Пако, Чадаева и Цурикова по-христиански принять участие в этом деле и потрудиться довести эти „Рассуждения“ до приличествующего им окончания. Господина Еларова я просил похоронить меня за счет церкви на двуконной подводе и безо всякого убранства.
Москва 21 июня 1853 года».
Шестнадцатого августа Федор Петрович в полдень уснул и не проснулся.
К выносу гроба больничный двор, переулок и прилегающую широкую Садово-Черногрязскую улицу заполнили тысячи людей. Толпы были тихие, без суеты, без давки. Преобладали простые люди – войлочные шапки, поношенные фуражки и разноцветные головные платки; косоворотки, потертые кафтаны, холщовые и кожаные фартуки, поношенные башмаки, стоптанные сапоги и лапти. Но пришли и многие москвичи других сословий: видны были цилиндры, широкополые шляпы, форменные картузы чиновников и военных, разноцветные сюртуки, нарядные платья купчих и дворянок.
Генерал-губернатор велел полицмейстеру Цинскому вызвать отряд казаков и конных жандармов на случай беспорядков.
Катафалк, запряженный парой, – так велел завещатель – медленно, осторожно покатился между расступавшимися к тротуарам густыми толпами. Многие женщины плакали навзрыд, некоторые причитали: «На кого же ты нас оставил, благодетель наш…» Мужчины снимали шапки. Все крестились. В ближней церкви печально звонили колокола. Уже два дня в нескольких церквах служили панихиды – разрешил митрополит.
Полицмейстер полковник Цинский, осадив коня, снял кивер. Он видел – сотни, тысячи людей сходили с тротуаров и присоединялись к провожавшим катафалк. Впереди шли ксендз-настоятель и причетники. Позади в толпе, которая, постепенно выравниваясь, становилась процессией, видны были темные рясы православных священников и монахов.
Есаул, шажком подъехав к полковнику, шептал:
– Так что, Ваше превосходительство, мои умельцы подсчитали, народу тысяч не менее пятнадцати, а то и более… Однако все тихо. Никаких безобразий не замечено…
Полковник приказал отвести казаков и жандармов обратно в казармы, спешился и пошел за гробом в ближних рядах, придерживая шашку, чтобы не бренчала о булыжник. Коня его вели «в поводу» стороной.
Московские, петербургские и многие губернские газеты сообщали о смерти Федора Петровича, великого доктора-человеколюбца, друга несчастных. Описывали небывалые похороны.
12 сентября состоялось чрезвычайное заседание тюремного комитета – первое без Гааза. Вице-президент – московский гражданский губернатор Иван Васильевич Капнист – сказал:
«Милостивые государи! Пригласив вас в настоящее заседание нашего Общества, я был побуждаем к тому потребностию моего сердца выразить ту искреннюю скорбь, которую, без сомнения, вы все со мной разделяете. Смерть похитила из среды нас одного из достойнейших членов наших – Федора Петровича Гааза!.. В продолжение почти полувекового пребывания своего в Москве он большую часть этого периода своей жизни посвятил исключительно облегчению участи заключенных. Кто из вас, мм. гг., не был свидетелем того самоотвержения, того истинно христианского стремления, с которым он поспешал на помощь страждущим. Верный своей цели и своему назначению, он неуклонно следовал в пути, указанном ему благотворными ощущениями его сердца! Никогда и никакие препятствия не моглч охладить его деятельность, напротив, они как будто сообщали ему новые силы. Убеждения и усилия его доходили часто до фанатизма, если так можно назвать благородные его – увлечения. Но это был фанатизм добра, фанатизм сострадания к страждущим, фанатизм благотворения – этого благодатного чувства, облагораживающего природу человека…»
Секретарь доложил, что за 24 года Федор Петрович лишь один раз пропустил заседание, когда был уже тяжело болен. Некоторые старые члены комитета говорили о том, что лишь теперь начали понимать, что значил для них, для всей Москвы этот столь необычайный человек, с которым они не раз, бывало, спорили, случалось, зло и насмешливо. Стали наперебой вспоминать «затеи» Гааза. Оказалось, в частности, что за эти годы он выкупил на свободу семьдесят четыре крепостных – женщин и детей – с тем, чтобы они могли сопровождать родных, высланных помещиками. Несколько раз деньги на выкуп он посылал от имени некоего «благотворительного лица», которое «пожелало остаться неизвестным». Это были его собственные деньги. Но потом он нашел богатых друзей. С 1840 г. Федор Васильевич Самарин ежегодно давал 400 рублей для выкупа детей высылаемых крепостных. Хлопоты о выкупах вел сам Федор Петрович, ему удавалось уговорить и самых тупых, бессердечных душевладельцев.
Вспоминали, как он воевал за новые цепи, сперва изготовлял их за свой счет, упрямо добивался, чтобы изготовлялись удлиненные и облегченные кандалы. Их арестанты и тюремные служащие стали называть «гаазовскими».
Степан Шевырев, один из первых московских любомудров-славянофилов, переводил Гете и Шиллера и написал в 1828 году статью о «Фаусте», которая понравилась и Пушкину, и самому Гете. Шевырев, хорошо знавший Федора Петровича, опубликовал в журнале «Москвитянин» стихотворение «На могилу Ф.П.Гааза»:
В темнице был и посетили —
Слова любви, слова Христа,
От лет невинных нам вложили
Души наставники а уста.
Блажен, кто, твердый, снес в могилу
Святого разума их силу,
И, сердце теплое свое
Открыв Спасителя ученью,
Все – состраданьем к преступленью
Наполнил жизни бытие!
Гааз и после смерти продолжал говорить с теми, о ком заботился при жизни. Его душеприказчики раздавали арестантам и всем желающим его «Азбуку благонравия». Маленькую книжку составляли большие выдержки из Евангелия, сопровождаемые объяснениями и советами. С самого начала составитель настойчиво призывает, убеждает избавляться от грубости, от брани: «Непозволительные выражения, употребляемые в простонародьи суть: дурак, пустой человек, бессовестный, негодяй, злодей, проклятый, дьявол, черт, бес, окаянный, каналья, бестия, вор, разбойник, каторжный, плут, мошенник, шельма, мерзавец, подлец, скот, гад, свинья, осел, дрянь, колдун, ведьма, прокаженный, болван и т. п. унизительные, бранные и тем более так называемые скверные слова, коих нельзя уже и написать».
Неизменное кроткое упрямство Гааза слышится и в этих его увещеваниях, внушениях:
«Суждения наши о ближних бывают большей частью ложны, п.ч. нам неизвестны внутренние расположения других и потому что мы большей частью судим о них с пристрастием, которое не дает нам видеть и признавать истину-Ложь человеку ни в каком состоянии не естественна. Она есть свойство и порождение дьявола. Привыкай никогда не лгать…».
«Призыв к женщинам», о котором он просил в завещании, был переведен с французского подлинника и издан по-русски лишь много лет спустя. И в этой небольшой книжке в каждой строке звучит его голос, его речь врача и наставника, наивного, кроткого, страстного и неколебимо уверенного в необходимости именно таких предписаний:
«Призвание женщины не только в том, чтобы деятельно поддерживать существующий порядок: когда становится необходимым преобразование общества, то женщины должны содействовать таким преобразованиям, подчиняя все свои слова и дела духу христианства, которое проникнуто добротой, смирением, заботой о спасении души, снисходительностью, справедливостью и правотой, терпением и милосердием…
Вы призваны содействовать возрождению общества… Не останавливайтесь в этом отношении перед материальными жертвами, не задумывайтесь отказываться от роскошного и ненужного. Если нет собственных средств для помощи, просите кротко, но настойчиво у тех, у кого они есть. Не смущайтесь пустыми условиями и суетными правилами светской жизни.
Пусть требование блага ближнего одно направляет ваши шаги! Не бойтесь возможности уничижения, не пугайтесь отказа… Торопитесь делать добро! Умейте прощать, желайте примирения, побеждайте зло добром… Не стесняйтесь малым размером помощи, которую вы можете оказать в том или другом случае. Пусть она выразится подачею стакана свежей воды, дружеским приветом, словом утешения, сочувствия, сострадания – и то хорошо… Старайтесь поднять упавшего, смягчить озлобленного, исправить нравственно разрушенное».
Шли годы, и, казалось, – о Гаазе уже забывают. Однако в больнице, которую в народе по-прежнему называли «газовской», была койка его имени и стоял в прихожей бюст, вылепленный по единственному существовавшему тогда портрету. (Сколько его ни уговаривали, он не соглашался позировать. Но князю Щербатову удалось его перехитрить. Он несколько раз приглашал Федора Петровича для доклада о больничных и тюремных делах, внимательно слушал, подробно расспрашивал. А в это время за ширмой сидел художник, сделавший несколько рисунков и начавший писать портрет).
В журналах «Русский инвалид», «Русская старина» в 60-70-е и в 80-е годы были опубликованы воспоминания некоторых москвичей. И все они с любовью поминали доктора-благодетеля.
Председатель Петербургского тюремного комитета Лебедев начал изучать историю его жизни и написал пространную монографическую работу «Федор Петрович Гааз», в которой он утверждает:
«Гааз, в двадцать четыре года своей деятельности, успел сделать переворот в нашем тюремном деле. Найдя тюрьмы наши в Москве в состоянии вертепов разврата и уничижения человечества, Гааз не только бросил на эту почву первые семена преобразований, но успел довести до конца некоторый из своих начинаний, и сделал один, и не имея никакой власти, кроме силы убеждения, более, чем после него все комитеты и лица власть имевшие».
Память о Гаазе жила в его больнице, в тюрьмах, в сибирских городах и поселках – в семейных преданиях тех, чьи отцы и деды были каторжанами или ссыльными.
«Русский Вестник», № 28, 1868, с. 290–352.
Жила эта память и в русской словесности. Первую большую книгу о Федоре Петровиче Гаазе издал в 1897 г. академик Анатолий Федорович Кони – ученый юрист и писатель, друг Льва Толстого, Тургенева, Достоевского, Некрасова, Короленко, Горького. Он в 1891 году прочел первую публичную лекцию о Гаазе. В последующие годы опубликовал несколько статей о нем в журналах, газетах, в энциклопедиях.
Максим Горький писал А.Ф.Кони в ноябре 1899 г., прося его приехать в Нижний Новгород с лекциями: «…о Гаазе нужно читать всюду, о нем всем нужно знать, ибо это святой, более святой, чем Феодосий Черниговский… Необходимо говорить о Гаазе живым, в плоть и кровь облеченным словом…» И позднее Горький писал о «силе сострадания, создающей… такие характеры, как прославленный доктор Гааз, живший в тяжелую эпоху царя Николая Первого» (М. Горький. Собрание сочинений, т.28, 1954, с. 97–98).
Чехов писал о «чудесной жизни» доктора Гааза, вспоминал о нем, когда ездил на Сахалин.
С 1897 до 1914 года книга А. Ф. Кони издавалась пять раз – и подарочными изданиями с иллюстрациями популярных художников, и дешевыми, массовыми. За те же годы в России вышло около тридцати книг и брошюр о Гаазе, в том числе детские, упрощенные, предназначенные для малограмотных читателей, а также множество статей и очерков, посвященных «другу несчастных», «святому доктору – защитнику страдающих и униженных»…
В 1909 году во дворе больницы имени Александра III был установлен бронзовый бюст Гааза работы скульптора Андреева по проекту художника Остроухова. Главный врач этой больницы Всеволод Сергеевич Пучков был автором двух работ о Гаазе.
В 1910 и в 1911 годах у памятника Гаазу устраивались народные празднества: приходили воспитанники всех московских приютов и тюремные хоры. В эти дни некоторые московские трамваи и вагоны-конки были украшены портретами «святого доктора». Группа старших воспитанников одного из приютов прочитала на празднике 1911 года стихотворное послание к А.Ф.Кони:
Привет вам за то, что умом и душой
Вы вспомнили первый о том,
Кто делал добро любовью живой,
Боролся с неправдой и злом.
Вы нам рассказали, как был он велик
Горячей любовью своей,
Как много страдал, чего он достиг
Средь грубых, бездушных людей.
Светлей и прекраснее повести нет,
Чем повесть о докторе Гаазе святом.
И мы посылаем наш детский привет
Тому, кто поведал о нем.
…Первая мировая война. Революция. Гражданская война. Несколько мирных лет… А потом – напряженное, лихорадочное строительство. Разгром деревни… Энтузиазм тысяч, сотен тысяч увлеченных, поверивших, что строят социализм. Растерянность, подавленность миллионов, десятков миллионов, обреченных быть «винтиками» огромного, необозримого механизма новой беспримерной цивилизации и «щепками», отлетающими в рубке вековых лесов… Голод, лишения. Массовый террор. Вторая мировая война. Новые пароксизмы террора. Миллионы заключенных – бесправных рабов в десятках тысяч тюрем и лагерей; целые области, более просторные, чем иные европейские страны, превращенные в загоны каторги и ссылки.
В многолетнем хаосе страданий и насилий, подвигов и злодейств, плодотворных трудов и чудовищных разрушений, надежд и сомнений, веры и отчаяния, казалось, должна была навсегда заглохнуть, иссякнуть память об одиноком добряке – Дон Кихоте в потрепанном фраке. Государство, которое возникло как идеологическая держава, утверждая основами государственной идеологии принципы классовой борьбы, революционного насилия, воинственного атеизма, беспощадного подавления всех противников, всех инакомыслящих, казалось, не оставляло места для воспоминаний об «утрированном филантропе» и «фанатике добра», который преклонял колени перед царем и губернаторами, был набожен, кроток и верил в спасительность Евангелия, а не революций.
Но, вопреки логике социальной истории, память о Гаазе не исчезла. И в пятидесятые-шестидесятые годы, когда стала все более ослабевать идеологическая цензура, в России начали о нем все чаще вспоминать. Ему посвящали статьи, главы в книгах, заметки в газетах литераторы и ученые разных поколений: писатели Сергей Львов, Булат Окуджава, Феликс Светов, философ Арсений Гулыга, историк Георгий Федоров.
Память о святом докторе Федоре Петровиче возрождалась. Это было естественно, закономерно. И лучше всех об этом написал врач А. Раевский в студенческой газете Московского медицинского института «За медицинские кадры» (август 1978):
«Его девизом было: „Спешите делать добро“. Эти слова живы до сих пор. Спешите, потому что коротка человеческая жизнь. Спешите потому, что многие вокруг страдают от болезней, от насилия, несправедливостей, унижений. Спешите потому, что, если не поспешите – одолеет зло и вместе с ним победят в душе человека отчаяние, страх, ненависть, которые, в свою очередь, родят зло.
А добро рождает добро. И память о человеке – творителе добра. Подойдите к могиле Федора Петровича Гааза – круглый год вы увидите там цветы. Не торжественные венки, а трогательные букетики астр, золотых шаров, флоксов и георгинов, стоящие не в вазах – в стеклянных и жестяных банках, в молочных бутылках. Так приносят цветы на могилу Шукшина, к памятнику Пушкина. Это – от сердца, это – народная память».
1976–1982 гг.
Москва – Комарова – Жуковка – Кельн – Бад-Мюнстерайфель
Послесловие. Спешите делать добро!
О добром докторе Федоре Петровиче Гаазе я услышал впервые, когда мне было лет девять. Учительница Лидия Лазаревна, которую любили все ее ученики, рассказывала нам о немецком враче прошлого века в Москве: все свои знания и умения, имущество – все, что у него было, он отдавал беднякам, узникам, больным, нищим.
Она читала нам книжку с картинками, у нее на глазах были слезы, и мы плакали вместе с нею. Это были приятные слезы, сладкие слезы сочувствия и восхищения. И призыв доктора Гааза: «Спешите делать добро!» я хотел сделать своим девизом…
Однако шли годы, я стал пионером, потом комсомольцем, и меня увлекали призывы к мировой пролетарской революции и социалистическому строительству. Тогда я поверил, что расслабляющая доброта и разоружающее милосердие – лишь помехи на пути к спасению человечества, и чтобы улучшить мир, чтобы всех людей избавить от бедности, несправедливости, угнетения, необходимо беспощадное революционное насилие.
И если иногда во мне пробуждались воспоминания о Лидии Лазаревне, о докторе Гаазе и на сердце теплело, то я полагал, что все это – лишь непреодоленные «отрыжки» мелкобуржуазно-интеллигентской психологии, признаки моей идеологической неполноценности.
В тюрьме случалось рассказывать сокамерникам о докторе Гаазе: приводил его как пример добрых человеческих отношений между русскими и немцами; либо ссылался на него, споря с теми, кто утверждал, будто царские тюрьмы были всегда лучше советских.
В те годы тюремный опыт помог мне лучше осознать особенности замечательной души доктора Гааза. Потому что и мне, так же как многим моим товарищам, понадобилось долгие годы провести под замком, видеть небо сквозь решетку и хлебать тюремную баланду, чтобы по-настоящему понять и ощутить, что это значит – быть заключенным, арестантом.
А Гааз наблюдал тюрьмы и заключенных со стороны, извне. И все же он по-настоящему сочувствовал, сострадал узникам, сострадал в самом точном, первоначальном смысле этого слова: страдал вместе с ними.
Поэтам, писателям иногда удается так проникать в созданные ими образы или характеры описанных ими исторических деятелей, что они как бы видят мир их глазами, испытывают их сомнения и надежды, ощущают их радости, их страдания, как свои собственные, и все это воплощают в слове. Гааз не был писателем и не умел воображать, фантазировать. Он просто день за днем беззаветно, последовательно жил тем, что было его внутренней потребностью, и к чему призывал апостол: «Будьте… сострадательны, братолюбивы, милосердны, дружелюбны» (1 Петра III, 8).
…Фрида Вигдорова, писательница и журналистка, сотрудничала в «Известиях» и в «Литературной газете», была членом Союза писателей и одно время депутатом районного совета в Москве. Всегда и везде она выступала защитником преследуемых, несправедливо осужденных, терпящих бедствия. Если ей не удавалось рассказать о них в печати, то, вооруженная всеми своими членскими билетами, она ходила из одной инстанции в другую, ездила в лагеря, присутствовала на собраниях и судебных процессах; навещала заключенных.
В феврале 1964 года она приехала в Ленинград, когда там судили молодого поэта Иосифа Бродского как «тунеядца», с ним хотел расправиться КГБ. Во время суда Вигдоровой запрещали делать какие-либо записи. Бродского приговорили к пяти годам принудительных работ в ссылке. Но власти не без основания опасались присутствия в суде этой маленькой женщины с внимательными и добрыми темными глазами. Она подробно записала весь ход процесса, и ее записи стали одним из самых замечательных документов возникающего тогда публицистического самиздата (раньше в самиздате распространялись главным образом стихи, рассказы, даже романы).
Записи Вигдоровой были опубликованы за границей, имя Бродского стало всемирно известным еще до того, как были переведены его стихи. Эти записи нашли много читателей и в Советском Союзе; десятки людей подписывали письма протеста, ходатайства и призывы освободить незаконно и бессмысленно осужденного поэта. Он был освобожден через полтора года.
Этот успех был одним из первых событий в движении за права человека, в движении, которое тогда возникло и с тех пор, вопреки неудачам, поражениям, вопреки все ужесточающимся преследованиям и расправам, вопреки внутренним кризисам и противоречиям продолжает развиваться.
Фрида умерла в августе 1965 года. Мы хоронили ее на Введенском кладбище, которое в Москве все еще называют Немецким. И когда мы уходили от ее свежей могилы, я увидел на повороте к главной аллее темно-серый каменный крест на глыбе темного гранита за черной железной оградой, на которой висели цепи. Это была могила Франца Иозефа Гааза… Не помню, говорил ли я когда-нибудь с Фридой о докторе Гаазе. Но с того дня, вспоминая о ней, я каждый раз вспоминаю и о нем.
Прошло еще много лет, прежде чем я стал писать эту книгу. И отец Сергий Желудков – священник из тех, кто не только проповедует христианство, но и живет по-христиански – сказал тогда: «Фридина душа привела Вас к Гаазу».
Однако были и другие побуждения. В декабре 1975 года я перенес тяжелую операцию, несколько дней провел в палате реанимации, пока выяснилось, что опухоль доброкачественная, и потом еще долго вынужден был лежать почти неподвижно. Мне приносили и передавали только маленькие книги – большие я еще не мог держать. Один из друзей прислал старую брошюру – лекцию Анатолия Кони о Гаазе, прочитанную в 1896 году. Я читал и перечитывал ее и все явственнее ощущал ее благотворное излучение. Добрые мысли и чувства детства всплывали из глубины сознания, и постепенно я убеждался, что те представления, которые я долго подавлял как «сентиментальные иллюзии», в действительности и справедливее, и значительнее, чем многие возвышенные идеалы и чем все идолы, которым я так долго служил.