Текст книги "Область личного счастья. Книга 2"
Автор книги: Лев Правдин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
В ресторане произрастали пальмы, сделанные из палок, посыпанных опилками, и ядовито-зеленых картонных листьев. От них пахло клеем и масляной краской.
Женя сказала:
– Мы сядем в другом зале, где нет этого надругательства. Я себе их совсем не такими представляла, когда ты читал мне стихи о сосне и пальме, тоскующих друг без друга: «Одна и грустна на утесе горючем прекрасная пальма растет».
– Это искусственные пальмы, – напомнил Виталий Осипович.
Женя вздохнула:
– К сожалению, да. Это пальмы для пьяных, потому что трезвый не поверит, что могут быть такие. Не все надо делать искусственно. Пальмы, например, и шницели, которые мы, может быть, закажем в этом ресторане.
Посмеиваясь над искренним негодованием жены, Виталий Осипович повел ее в другой зал. Он вообще готов был исполнить ее любую прихоть. Она была красива, нарядна и так непринужденно держалась, словно все здесь принадлежит ей.
Он только вчера приехал по делам нового треста, а заодно и для того, чтобы с пользой истратить премию, которую ему выдали в связи с успешным пуском комбината. Целый день они ходили по магазинам, накупили посуды, белья, книг и много такой мелочи, о назначении которой Виталий Осипович не имел никакого понятия.
Но самой главной покупкой явилась беличья шубка. Женя давно присмотрела ее в комиссионном магазине, но не надеялась приобрести так скоро.
Окна в ресторане были приоткрыты, но с улицы не вливалась освежительная прохлада, а сочился тот же безжалостный зной, который вот уже несколько дней изнурял город.
Женя говорила:
– Я люблю театр больше всего на свете. Но так дальше жить нельзя. Я хочу, чтобы у меня был муж не только два-три дня в год. Я не могу видеть коменданта общежития. Ты бы послушал, как она говорит: «Две простыни на кровать и одна на столик для уюта». Осточертел мне этот казенный уют! Но я выдержу еще один – последний сезон, а потом – прощайте!
– А как же ты будешь без театра?
– Без театра я не буду. Ты только скорее построй Дворец культуры. У нас появится театр. Это я тебе обещаю. Короче говоря, мне надоело наше искусственное, как пальма, семейное счастье. Я хочу приходить с работы домой, я хочу, чтобы хоть раз в месяц мой муж видел меня на сцене. Я чувствую, что скоро сама превращусь в такую вот бездушную пальму. Если ты этого не хочешь, то умоляю тебя: строй скорее.
Виталий Осипович оживился:
– За это не беспокойся. Строить мы взялись. Знаешь, что Ваня Козырев предложил?
Женя сказала, что она знает бригадира каменщиков Ивана Козырева, но не знает, какое отношение имеет его предложение к семейному счастью…
– Самое прямое, – так шумно рассказывал Виталий Осипович, что на них начали оглядываться. – Он строит дома, без которых немыслимо личное счастье. Он предложил приблизить счастье сотен семей. Мы теперь будем строить не отдельные дома, а целые улицы и кварталы сразу.
– Да здравствует Ваня Козырев! – серьезно сказала Женя, поднимая рюмку с желтым вином.
На другой день Виталий Осипович уехал, и Женя затосковала. Это случалось с ней и раньше, но то была тоска неясная, неопределенная, тоска, сжимающая сердце и вызывающая тихие слезы. А сейчас она тосковала о своем доме, о своих окнах, откуда виден милый сердцу северный городок, о своем шифоньере с запахом духов и сухого дерева, о своем диване, который, когда надо, мгновенно превращается в кровать…
Она гнала тоску. По утрам, как и всегда, усиленная порция гимнастики, потом занятия гекзаметром. Стараясь заглушить тоскливые нотки, она выпевала на разные голоса одну и ту же фразу:
– «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына, Грозный, который ахеянам тысячи бедствий соделал!..»
И все-таки тоска не проходила. Женя знала: самое лучшее лекарство в таких случаях – работа. Но работы у нее было как раз немного.
Как-то в знойный августовский день Женя пришла домой, когда подруг, с которыми она жила в одной комнате, еще не было. Женя была общительным человеком и не выносила одиночества, поэтому она обрадовалась, когда явилась уборщица со своими тряпками и ведрами. Увидев Женю, уборщица удивилась: было рано и в театре еще не закончились репетиции.
Уборщица присела к столу передохнуть и пожаловалась на житейские невзгоды. Невзгод было много, и все, живущие в общежитии, давно уже о них знали, поэтому даже самой потерпевшей было скучно повторять все с начала.
Узнав о Жениной тоске, уборщица очень обрадовалась и, хотя все ей было понятно с полуслова, стала расспрашивать, вдаваясь в подробности, и под конец, когда тема была исчерпана, дала дельный совет:
– А ты вот что, Женечка, сделай – ты вымой пол. У меня как подступит сюда, – она кулаком ткнула куда-то себе под жирную грудь, – я возьмусь пол мыть или белье стирать. Вот как помогает!
И Женя вдруг подумала, что именно вот такое бабье дело только и может излечить ее тоску по дому. Она сейчас же, сбросив платье, взялась за дело с такой сноровкой, что уборщица умилилась и, отчего-то вздохнув, ушла.
Женя терла некрашеные доски пола, разгоняла воду, потом собирала ее и с силой выкручивала тряпку над ведром.
День перевалил на вторую половину. Совершенно золотое солнце скатывалось к западу. Тоска затихала, остывая, как проходящий день.
Кто-то постучал в дверь, и неробкий девичий голос спросил артистку Корневу. Женя сказала: «Минутку…», но дверь уже открылась и вошла очень юная, очень тоненькая и, надо полагать, очень самостоятельная девушка. На ней было синее в мелкий белый горошек платье и матерчатые пыльные босоножки.
Она вызывающе смотрела на Женю темными глазами, плотно сжимая пухлые, очень яркие губы.
– Это вы артистка Корнева? – недоверчиво спросила она.
– Да, это я. Вот садитесь на этот стул и ждите, пока я домою пол.
Девушка сняла пыльные босоножки и, перешагнув через лужу, босиком прошла к стулу. Она долго и придирчиво наблюдала, с какой ловкостью моет пол эта женщина, назвавшая себя артисткой, и сомнение все больше и больше овладевало ею. Наконец у нее не хватило сил сдерживаться, и она решила добиться полной ясности:
– Вы в самом деле Корнева? Скорей всего вы меня разыгрываете. Зачем артистке самой мыть полы?
Женя поправила волосы, не касаясь их ладонью, как это делают все женщины, когда им приходится иметь дело с грязной водой, и улыбнулась.
– А кто же это будет делать за меня?
Тоска ее таяла. Домыв пол, она ушла в ванную. Растирая тело полотенцем, она думала о своей посетительнице. Странная какая-то девушка. Что ей надо?
Накинув старый пестрый халат, Женя вернулась в комнату. Там стояла чистая приятная прохлада. И даже солнце присмирело и тихо лежало на желтом полу. Женя с удовольствием ощущала босыми ногами его ласковое тепло.
Девушка смотрела на нее осуждающе.
Причесываясь, Женя в зеркале видела этот откровенно непримиримый взгляд. Она с улыбкой спросила:
– Ну, теперь вы, наконец, поверили или нужны еще доказательства? И скажите, пожалуйста, кто вы такая.
– Вот что, – ответила девушка, – я бы к вам никогда не пришла. Вот еще. Вы мне скажите: зачем вам надо, чтобы Гриша Петров работал на Бумстрое?
Женя быстро обернулась:
– Ага! Вы – Тамара. Он мне рассказывал о вас.
– Зачем он вам? – спросила Тамара.
Она подбежала к двери и, всовывая ноги в свои пыльные босоножки, задыхаясь продолжала выкрикивать:
– Ну, зачем? Это стыдно, у вас муж есть.
С треском распахнув дверь, Тамара выбежала из комнаты. Женя бросилась за ней, позабыв, что она в халате.
– Постойте, Тамара! Ну куда же вы!..
Она догнала Тамару только потому, что та заплуталась и, как птица, билась среди запертых дверей. Тут она и попалась. Женя, схватив ее за плечи, повернула к себе и со всей строгостью, на какую только была способна, спросила:
– Не стыдно вам такие глупости говорить?
Всхлипывая и вытирая смуглыми ладошками слезы на щеках, Тамара отвечала:
– Он сам писал мне, что вы единственная, что только о вас он думает…
Обняв Тамару за плечи. Женя как можно сердечнее сказала:
– Ах ты, девочка. А я об этом ничего и не знала. Такие мальчишки все подряд влюбляются в молодых актрис. Ну и что же? Это у них болезнь. Как цыпки.
Она увела Тамару в свою комнату, заставила сесть и успокоиться. Пока Женя одевалась, Тамара, вздыхая и глотая слезы, рассказала, что она приехала в город на соревнования и решила зайти к Жене поговорить. Вернее, давно уже это решила, да все не было случая. Когда получили Гришино письмо о том, что он едет работать на Бумстрой, тогда же многие подумали, что все это из-за Жени. Ну зачем человеку работать шофером, если у него высшее образование?
– Да. Зачем? – спросила Женя.
Тамара простодушно ответила:
– Не знаю.
– Ничего, узнаешь, – уверенно пообещала Женя, закалывая волосы так, чтобы они не опускались на шею. Сломав заколку, она бросила ее на стол и строго сказала: – Я тебе должна сразу сказать, чтобы ты совсем уж ничего не думала: я не знала, что Гриша поехал на Бум-строй. Это для меня новость.
Когда Женя окончила свой несложный туалет, Тамара сказала, прищурив глаза:
– Теперь мне ясно, почему в вас все влюбляются. Я-то не мальчишка.
Рассмеявшись, Женя обняла ее:
– Если бы ты знала, как мне трудно было добиться настоящей любви!
– А я все знаю. Все, все. И Гриша в своей книжке про вас написал. Все говорят: «Вот как надо добиваться счастья, себя не жалеть». – Тамара вздохнула: – Я-то люблю…
А Женя уточнила:
– Гришу.
Тамара испуганно спросила:
– А вы откуда знаете?
– Догадываюсь, – рассмеялась Женя.
– Нет, вы, наверное, необыкновенная, – расширила Тамара свои глаза, – какой-нибудь час меня знаете и уже поняли все.
Она вдруг бросилась к Жене и, прижавшись к ее груди, замерла.
– Ах, девочка ты, девочка.
Тамара спросила:
– Скажите, артистка из меня выйдет?
– Не знаю. Это не так просто определить.
– Но все-таки это можно определить?
Женя хотела сказать, что прежде всего надо почувствовать в себе тоску по любимому делу, но, вспомнив, как это получилось у нее, решила лучше промолчать. Никакой такой тоски она тогда не почувствовала. Кроме, конечно, тоски по любимому.
Заглянув в широко распахнутые глаза Тамары, Женя не увидела в них ни тоски, ни любовного томления. Они были полны ожидания, любопытства и могучей молодой жажды преодоления.
– Вот что, – решительно сказала Женя. – Есть тут один человек. Мой учитель. Как он скажет, так и будет. Сегодня я поведу тебя в театр, там обо всем и договоримся.
На другой день в отдаленной комнате театрального фойе Тамара, глядя через широкое окно на светлое осеннее небо, по-ученически сказала:
– «Певец во стане русских воинов», стихотворение Жуковского.
Хлебников, полулежал на диване, прикрыв глаза. Женя знала эту его манеру: слушая, он расслаблял все тело и закрывал глаза, чтобы ничто, никакое усилие не мешало ему.
Но когда она сказала, что будет читать, он открыл глаза и спросил:
– Да?
– Да, – ответила Тамара.
Она стояла тоненькая, напряженная, закинув голову и заложив руки за спину. Ее лицо чуть побледнело, отчего еще ярче сделались пухлые губы и темные глаза под аккуратными ниточками бровей.
Читала она негромко и, оттого, что волновалась, – с неподдельным трепетом и восторгом:
…Отчизне кубок сей, друзья!
Страна, где мы впервые
Вкусили сладость бытия,
Поля, холмы родные,
Родного неба милый свет,
Знакомые потоки,
Златые игры первых лет
И первых лет уроки,
Что вашу прелесть заменит?
О родина святая,
Какое сердце не дрожит,
Тебя благословляя?
Но, закончив, она повернула лицо к слушателям и, торжествующе вскинув голову, посмотрела на своих экзаменаторов совсем как школьница, ответившая трудный урок.
Хлебников улыбнулся и спросил у Жени:
– Ну, как ваше мнение?
И Женя по его улыбке поняла: он доволен Тамарой и оттого, что впервые обратился к ней, как к равной, она смутилась.
А Тамара стояла посреди комнаты и ждала. Женя, принимая ответственность, которую возлагал на нее учитель, ответила:
– Надо учиться.
Хлебников в тон ей заметил:
– А учить ее будете вы. И не бойтесь этого, не бойтесь. Я знаю, что вы еще только начинаете, что самой еще учиться да учиться. Дело наше такое, что надо учиться до гробовой доски. Каждая новая роль – новый курс того университета, который называется: жизнь на сцене. Тамара подошла и встала около кресла, на котором сидела Женя.
Хлебников продолжал:
– Не бойтесь учить тому, в чем сами твердо убеждены. Вы – актриса, и это так же определенно, как то, что сейчас день. Значит, вы имеете право учить тех, кто еще только хочет стать актером. А мы вам поможем. Всем, чем мы богаты, – все это ваше. Наше мастерство мы от народа получили и на народные денежки, поэтому мы всегда, всю жизнь в долгу у народа. Не забывайте этой ясной и простой истины. Но не забывайте, никогда не забывайте учиться и сама. Учиться каждый день, открывать себя заново, решительно преодолевать в себе все, что хоть чуть делается привычным. Привычка губит творчество. Всякое повторение хотя, как говорят, мать ученья, но в то же время это есть застой, а застой в наше время – шаг назад. Вот у вас там будет свой рабочий театр. Актеры пойдут к вам не потому, что это их профессия, а потому что их притянет могучий магнит – жажда творчества. А появится свой театр, должен появиться и драматург. Вот этот ваш друг, Петров, где он?
Женя ответила. Тамара положила руки на спинку кресла, как бы желая показать, что и она здесь не чужая, если разговор зашел о Грише.
– Пьеса у него хорошая, хотя и написана плохо. Наш театр не сумел поработать с автором. Вернее, автор не почувствовал театра. Ведь всегда сначала появляется театр, а уже потом драматург. Театр воодушевляет писателя, он будит его мысль, он подсказывает ему незаметно, как во сне, то, что бродит в сердце театра. Если есть такая связь между сердцем автора и сердцем театра, то появляется настоящая драматургия.
Так было у Чехова. Если бы не появился МХАТ, не было бы Чехова-драматурга. И Горький писал для театра, и Островский. Это так же верно, как то, что без книгопечатания не может быть литературы. У вас будет свой театр, будет и свой драматург. Мы, когда начинали создавать трам, совсем не думали о профессиональном театре. Мы просто не могли жить без театра. Нам без него не хватало какой-то составной части воздуха, необходимой для дыхания. Нам казалось, что без театра не может быть полного счастья. Впрочем, я так думаю и сейчас… Без высокого, настоящего искусства никогда не будет счастья.
Возвращаясь из театра, Женя спросила:
– Ну, теперь ты поняла, зачем Гриша уехал на Бумстрой?
Тамара тихо ответила:
– Не знаю. Кажется, понимаю. Не все.
Так и не узнали тогда, кто именно из шоферов придумал, будто в тайге вокруг диспетчерской бродит росомаха. Никто ее не видел, но все, особенно девушки-диспетчеры, долго не отваживались по ночам выходить из будки.
Почему это припомнилось в душный вечер, какие иногда вдруг наступают в августе, Марина и сама не знала. Тогда была тайга, военная зима, тяжелый труд, опаленные морозом лица, четыреста граммов хлеба, похожего на кашу, и каша, похожая на суп. Суп вообще уже ни на что не походил.
Марина нередко возвращалась к своему прошлому. Но к этим воспоминаниям всегда вела шаткая лесенка ассоциаций. Она и сейчас пыталась построить воспоминания, укладывая события в обратной последовательности. Вот она спускается в метро, до того шла через Арбатскую площадь, до которой добралась по улице Горького и Тверскому бульвару, еще раньше обедала в кафе против почтамта. Она любила это кафе и, хоть было не по пути, завернула в него. Здесь ступеньки обрывались, и шаткая лесенка разваливалась, не находя себе опоры.
Она вышла из метро и пошла пешком мимо рекламных щитов, киосков с папиросами, газетами и прохладительными напитками к себе на Песчаную.
На огромном дворе у цветников играют ребятишки и тихо переговариваются женщины, отдыхающие от зноя и квартирных неурядиц. Лифт с деликатным гудением бережно доставил Марину на пятый этаж.
А несуществующая росомаха продолжала бродить вокруг осторожным кошачьим шагом.
Раздеваясь в своей комнате, Марина так и не могла понять, почему ей вдруг вспомнился далекий северный леспромхоз.
Какая-то очень отдаленная мысль дразнила ее. Казалось, вот-вот она поймает ее за пышный хвост, но, мелькнув нечеткой тенью, мысль исчезла. Это, наконец, начинало раздражать.
Марина сняла костюм цвета тусклой болотной травы – очень широкий пиджак, очень узкая юбка, – сшитый по той модели, которую освоили еще не все ателье мод; расстегнула пуговицы нейлоновой блузки, такой прозрачной, что ее можно бы и не надевать. Это был скорее символ одежды, чем сама одежда. Красивые и дорогие вещи. Дорогие не только своей ценой, а именно тем свойством индивидуальности, которое придает вещам особое значение: это были ее вещи, вещи Марины Ефремовой, часть ее самой, созданные только для нее. На всякой другой ее платья, шляпки, туфли – все выглядело бы иначе. Они просто немыслимы были на ком-то другом, кроме нее. Все знакомые и сослуживцы знали, что Марина любит блеклые или затененные тона, которые достигаются смешением многих красок. Она всегда одета согласно требованиям моды, но никому и в голову не приходило, что она гонится за модой, – с таким великолепным пренебрежением она носила свои дорогие вещи.
А что она делала с ними дома, никто не знал. Как и вообще никто ничего не знал о ее доме, о ее комнатке на пятом этаже в малонаселенной квартире. Ее соседи – муж, театральный художник, и жена, актриса, – были не любопытные, очень занятые и очень увлеченные своим делом люди. Марина уважала их именно за эту их увлеченность, вероятно потому, что сама любила свою работу.
Никто не знал, что она делает, как живет одна в своей чистой, тихой, нагретой солнцем комнате.
Одна. Марина вздохнула и откинулась на подушки. Когда-то и она была росомахой, и она любила, не признаваясь в этом даже самой себе. Глядя на нее, в меру строгую и спокойную, в меру оживленную и энергичную, но всегда ровную, невозмутимую, никто бы не подумал, как тяготит ее затянувшееся девичество. В этом тоже даже самой себе не признавалась Марина. Все-таки почти тридцать; Старая дева. Это страшно или нет?
Предзакатное солнце и ласково и равнодушно приласкало ее смуглое, сухощавое, но не потерявшее легкой девичьей округлости, тело. Она и к нему, к своему телу, относилась с той же деловитой небрежностью, как и к другим вещам. И так же любила, как вещь, за которой надо ухаживать, иначе она потеряет свой вид и преждевременно придет в негодность. Оно принадлежало ей. Только ей, Это горькое сознание с годами не сделалось менее горьким, но горечь, если ее долго принимать, теряет свою остроту. К ней тоже можно привыкнуть.
Накинув шелковый халат, черный с крупными неясными пятнами желтых и синих цветов, она пошла в ванную.
Холодная вода вернула ее к той жизни, где не надо думать ни о чем, кроме повседневных дел, где не надо предаваться горьким размышлениям по поводу своего одиночества. Жизнь – это ее письменный стол, это рецензия на роман одного начинающего писателя.
В халате, холодящем насухо вытертое тело, она подошла к большому столу и, стоя, начала читать то, что написала еще утром.
В прихожей коротко звякнул телефон. Не отрывая взгляда от рукописи и на ходу поправляя коротко остриженные пышные волосы, Марина вышла из комнаты и сняла трубку.
– Я слушаю, – с холодноватой любезностью сказала она, продолжая читать: «Издательство считает, что вам еще предстоит большая работа…»
– Вы не узнаете?
– Это кто? – спросила она прежним холодноватым тоном, каким разговаривала с незнакомыми. Хотя сразу узнала, кто говорит, и знала, что и ему и ей не о чем говорить и не надо говорить. Это был голос Тараса Ковылкина, человека, который давно перестал существовать для нее, но которого она, несмотря на это, не могла забыть.
Он сказал:
– Это я, Марина. Марина Николаевна.
Она повесила трубку. Глаза ее все еще продолжали читать: «…предстоит большая работа для коренной переработки вашего романа…», но смысл прочитанного проходил мимо нее, как прохожие на пылающей летним, изнуряющим зноем улице.
Она бессильно, словно истомленная этим зноем, прислонилась грудью к прохладной стене, и сейчас же сделались ощутимы злые толчки сердца. И ей представилось вдруг, как несколько лет назад она шла рядом с лесорубом Тарасом Ковылкиным по лежневой дороге через заваленную снегом тайгу, и тогда так же отчетливо, как сейчас сердце, стучали ее каблуки по промерзшим пластинам лесовозной дороги. А сердце тогда не напоминало о себе. Оно билось спокойно. Так почему же теперь?..
«…коренной переработки вашего романа…» – настойчиво напоминала рукопись, оказавшаяся между щекой и стенкой.
Глупости. Разве можно переделать роман? Роман можно уничтожить, можно начать новый. Переработать? Чепуха!
Повесив трубку, она всем телом оттолкнулась от стены и вошла в свою комнату. На чистом паркетном полу лежали четкие, ослепительные прямоугольники солнечного света.
Стоя у дверей, Марина подумала, почему в жизни во всех взаимоотношениях людей не получается такой солнечной четкости и чистоты? Почему в совершенно определенные чувства мы сами стремимся натащить столько всякого мусора? Не найдя ответа на свои вопросы, Марина для собственного утешения подумала, что вся эта чепуха не стоит того, чтобы о ней так много думать.
Размахивая рукописью, она решительно перешагнула через солнечные прямоугольники и подошла к столу. Здесь она могла хозяйничать. Могла создавать условия и повелевать событиями. В жизни могут возникать всякие неожиданности помимо ее воли. Но здесь, за письменным столом, она не позволит, никому не позволит совершать поступки, за которые потом не знаешь, как отвечать.
«Переработать роман». Не так это просто, оказывается. Она мстительно зачеркнула последнюю фразу и вместо нее написала: «Мне кажется, никакая переработка не может спасти роман». Но и эту строчку она зачеркнула. Даже написать отзыв о чужом, явно выдуманном романе, она не могла. Вот Женька бы написала. Женька Ерошенко! Хотя теперь она Евгения Федоровна Корнева, подруга далеких лет! Она больше всех боялась мифической росомахи и совершенно не боялась откровенно признаваться в этом. Она вообще не боялась своих чувств, не скрывала их, и ее мало заботило, что о них подумают окружающие. И кажется, у Женьки, несмотря на ее мягкотелость, все всегда было ясно, четко, и она знала, чего хотела, и никогда не скрывала своих желаний…
Марина рассталась с Тарасом в 1945 году. Она уехала в Москву, по вызову института, Тарас остался на лесопункте. Она честно выполняла свое обещание: писала ему короткие письма, немного более ласковые и нежные, чем все то, что говорила ему в далекой северной тайге. На расстоянии она была смелее и откровеннее, чем рядом с ним. Он это понимал, и его одолевала тоска, которой он не умел выразить. Марина получала от него письма, наполненные описанием больших и малых событий, происходящих в тайге. Свои чувства он выражал короткими неуклюжими фразами, вроде: «Я от людей в стороне, один сижу в тайге и глотаю горький дым». Или: «В тайге круглосуточный день, а у меня в глазах черная ночь».
И Марина представляла себе, как он сидит, отдыхая от работы где-нибудь на мшистой кочке перед дымарем – дымным костерком – и думает о ней. Летом в тайге во избежание пожара лесорубы не разводят костров. Сучья стаскивают в кучи, которые сжигают глубокой осенью. А от комаров зажигают костры из гнилушек, которые только тлеют и дают густой дым.
И Тарас сказал в одном из писем: «Любовь наша на дымарь похожа: чуть тлеет, а дыму много – глаза ест».
Она решила: верно сказал, – и написала ему особенно нежное письмо. Но не отослала. Перечитав письмо, Марина вздохнула и разорвала его.
Потом Тарас уехал учиться в лесотехнический институт. Учеба давалась ему трудно, но он не сдавался. Была в нем упрямая, могучая сила, которая не позволяла остановиться на полпути, недоделать начатое дело, как бы трудно это ни было. Марина: видела его на работе, и ей казалось, что он учится так же, как валил лес, – напористо, уверенно, не щадя сил.
Она закончила институт и начала работать в издательстве. Эта работа поглощала все ее время. Чувства, которым и вообще-то отводилось немного места, сейчас оказались заброшенными в такой дальний угол, что они неминуемо начали покрываться пылью и паутиной. И только получив от Тараса очередное письмо, она спешно выволакивала их, эти чувства, наскоро встряхивала и весь вечер нянчилась с ними. Но как-то так получилось, что самым сильным из чувств, которые она при этом испытывала, оказывалось не чувство любви, а только угрызения совести за то, что она забыла Тараса, не выполняет своих обязательств перед ним, и за то, что не испытывает к нему, даже той небольшой привязанности, какая была прежде.
Она слушала рассуждения о времени и расстоянии, которые способны охладить даже самую пламенную любовь, и не особенно доверяла этому. Но ничем иным она не могла объяснить себе свое равнодушие.
Она писала Тарасу на листе стандартной издательской бумаги: «Милый мой таежный рыцарь…» с таким же точно вдохновением, с каким через полчаса на следующем листе из той же пачки сообщала совершенно незнакомому автору: «…ваши рассказы требуют большой работы, и мы советуем…»
И снова чувствовала угрызения совести, и больше ничего.
Но со временем, когда письма стали приходить все реже, даже угрызения совести перестали ее терзать. И, получив письмо от Жени, в котором та с возмущением сообщила об измене Тараса, Марина не разделила пылкого гнева своей подруги.
– Все правильно, – сказала она, складывая письмо. – Ничего тут, Женюрка, не поделаешь.
Марина тут же написала Жене коротенькое письмо, ни словом не обмолвившись о Тарасе, словно его и не было.
Так почему же теперь, когда он позвонил, она не нашла, что ему ответить. Откуда взялось волнение, которого не испытывала никогда, ни разу при встречах с Тарасом?
Не найдя ответа на эти вопросы, она мстительно подумала: «Я становлюсь сентиментальной старой девой. Чтобы этого больше не было».