Текст книги "Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3"
Автор книги: Лев Гомолицкий
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
На «Дяде Ване» (К постановке Чехова в Русской Драматической Студии)
Много раз мне уже приходилось слышать о «неактуальности» теперь Чехова: Чехов-де «устарел, но писатель хороший – прекрасно изображал мертвый быт периода реакции, лишних людей, но для нас это всё анахронизмы».
Жизнь так суетлива и беспощадна, что, как это ни стыдно, некогда было остановиться внимательно на Чехове, пересмотреть его книги новыми глазами, видевшими за последние годы больше, чем может вместить в себя человек. Поэтому, собравшись на «Дядю Ваню», я втайне радовался, что внимательная устремленность зрительного зала даст, наконец, возможность сосредоточиться на Чехове... И вот, скрытая гордость: «Чехов – анахронизм!» мне показалась преждевременной. Когда я жил на Волыни, мне приходилось гостить в именьях или только проходить через именья русских помещиков, переживших на своей земле все войны и революции. Мир за это время успел дважды погибнуть и воскреснуть, а в этих тесных мирках до сих пор История кажется невероятной. В одном таком доме я видел на столе в гостиной приложение к «Ниве» за 1900 год, заложенное стариковскими стальными очками. Политические новости, волнующие мир, здесь так же, как в чеховских рассказах, можно услышать только из уст чудаков, здесь так же пьют, переживают «роковые» страсти и тоскуют по «настоящей» жизни. Конечно, эти оазисы допотопного мира еще не доказывают «актуальности» Чехова, но всё же жизнь русских зарубежных колониек, вся наша эмигрантская обывательщина разве живет «настоящею» жизнью?
Другое дело, если бы жизнь бедная внешне была бы богата внутренними событиями – если бы в нашем сознании, наших душах что-нибудь происходило. Хочется верить, что да – происходит, и, мне кажется, мы подсознательно и верим, живем этой верой – от нее и бездоказательное суждение об анахроничности Чехова. Но не потому ли Чехов может быть и лучшим пробным камнем нашей жизнеспособности и нужности. В чем тайна «лишних людей» Чеховского мира? Не вечная ли неудовлетворенность своим обыденным днем, своею судьбою. «Лишность» явление субъективное. Только сознав, что мое маленькое место под солнцем и есть лучшее для меня место, мое скромное дело и есть мое единственное дело, человек становится « нужным». Апология этой мудрости собственной судьбы дана итальянским писателем Джиовани Папини в его романе «Конченный человек». Папини вырос в значительной мере под влиянием литературы, и весьма возможно, что его «Конченный человек» был ответом на вечную тоску лишнего человека, излюбленную писателями России [296]296
Русский перевод романа Папини (1912) вышел в Петрограде в 1923 г.
[Закрыть]. Герой Папини – человек заурядный, который долго не может примириться с обычностью своей судьбы. Он мнит себя гением, великим изобретателем, основателем новой религии, пока, пройдя житейский искус, не убеждается в своей заурядности, становится «Конченным человеком». С этого момента жизнь его делается полезной и нужной. Пережили ли мы перелом «Конченного человека», стали ли мы действительно нужными, или всё еще живем в чеховском призрачном мире «лишних» иллюзий... вопросы, которые задает нам, теперешним, Чехов, и мы не можем не ответить на них, если хотим дела, движения истории...
Когда Студия подготовляла постановку «Дяди Вани», говорилось о том, что Чехов теперь не нужен, скучен и никто на него не пойдет. Спектакли доказали как раз обратное – зал был полон. Правда, Студию любят (это к тому же единственный русский театр в Варшаве), постановка В. Васильева трогательно напоминает Художественный Театр, но, может быть, главное еще не в этом... Чехов для нас всё еще не только «хороший писатель бывшей России».
Меч, 1934, № 25, 4 ноября, стр.8. Подп.: Л.Г.
Четверостишье Пушкина на станке у Юлиана Тувима
В 47 номере «Вядомостей Литерацких» помещена чрезвычайно интересная статья Юлиана Тувима «Четверостишье на станке» (на станке переводчика). Эта исповедь переводчика тем более значительна, что исповедуется Юлиан Тувим.
Для примера тех трудностей, которые ему приходится преодолевать, разрешая головоломную задачу перевода одного только четверостишья, Тувим рассказывает о работе своей (впрочем, как сам сознается, еще не законченной) над начальными строками пролога к «Руслану и Людмиле»:
У лукоморья дуб зеленый,
Златая цепь на дубе том,
И днем и ночью кот ученый
Всё ходит по цепи кругом.
«Начинаю переводить, – пишет Тувим, – всё мое внимание обращено прежде всего на “лукоморье”. Это лук моря, “arcu maris”, т.е. залив. Пленительное слово. Само по себе, независимо от его значения: сказочное, фантастическое, редкое. Даже зеленое, потому что – лук, “молодой лук” и “луг”; наконец, напоминает о свеже-зеленой обложке иллюстрированного русского журнала (довоенного) “Лукоморье”. Так что же нам делать с пленительным “лукоморьем”? Создать новое слово? Łukomorze, łękomorze (łęk – лук) или просто łukomor? Nad łukomorem? Przy łukomorzu? Нет, это значило бы идти по линии наименьшего сопротивления, на сомнительную дословность; łukomor же похож на мухомор. Одного залива (zatoka) недостаточно. Слишком обыденно (Пушкин не сказал “залив”, а употребил именно это необычное, необыденное “лукоморье”). Может быть, найдется какой-нибудь подходящий синоним залива. Морской словарь перечисляет: залив, бухта, бугай... Ни одно из них не годится. “Лукоморье”, “луко-морье”... в голове пролетает, как молния, какая-то łukawica... какое-то łukowisko. Нет. Нету таких слов. Могу его выдумать, но в нем не будет моря. Делаю еще несколько луков, наконец испускаю вздох, убедившись в том, что придется расстаться с легендарным “лукоморьем”. Прощай, прекрасное слово. Очень мне тебя жалко, но что делать. Утешаю себя тем, что если бы я остановился на пожертвованном лукоморском неологизме, начало стихотворения звучало бы: “Przy łukomorzu dąb zielony”, и тогда в третьей строке я должен был бы отрубить слово в слово: “I dniem i nocą kot uczony”, что мне не по вкусу; правда, удобно, стопроцентно дословно, но слишком легко. Не люблю готовых, Пушкиным уже сделанных рифм (зеленый – ученый, zielony – uczony). Со стихом люблю померяться, поиграть с ним в шахматы, искрошить его на кусочки, изрезать, как картонную головоломку, а потом уже трудолюбиво, прилежно складывать кусочек к кусочку, чтобы всё сложилось – преображенное, ополяченное, если не такое же точно (ведь это невозможно), то схожее, как близнецы, а именно бесконечно приближающеесяк идеалу совершенства, т.е. к оригиналу. После этих размышлений я решил (с великим сожалением), что будет залив – zatoka. Конец первой строки звучал бы тогда рrzy zatoсе. Что у залива? Зеленый дуб. Значит: zielony dąb рrzy zatoсе. Плохо, нет размера, недостает слога. В таком случае: zielony dąbczak рrzy zatoсе. Нет. Dąbczak – дубочек мне не нравится. Вспыхивает рифма и в третьей строке: noce (ночи). I kot uczony dnie i nocе. Хорошо. Но дубочек – ни за какие блага. Так что же? Вернуться к лукоморью и готовой рифме: zielony – uczony? (О второй и четвертой строке строфы я еще и не подумал, а это новый узел проблем, преград, которые, когда я их даже преодолею, могут разрушить всю постройку первой и третьей строки. Но это после. Пока я борюсь с “врагом”, который окопался на строках нечетных. Четные спят, пока я не разбужу их пером. Бог знает с чем они проснутся. Фантастическая стратегия – твердо и окончательно решаю держаться залива, “дубочек” же вырвать с корнями и – в море его! Но если не дуб и не дубочек, то что же?..»
После долгих поисков Тувим возвращается к звуковой стороне «лукоморья»: – «“Лукоморье” было ценностью звуковою, колоритною, фольклорною. Нельзя презирать эти его элементы. Стихотворение – это не содержание, облеченное в форму, но как раз наоборот, потому что – зачем бы оно вообще существовало? В таком случае достаточно было бы сказать: “Над заливом, видите ли, стоит зеленый дуб, на котором есть золотая цепь, а на ней, верите ли, всё время ходит один хитрый кот”. Вот содержание. А стихотворение – музыкально течет, подымается, падает, звучит, играет красками слов, управляется своей мелодической логикой и неуловимыми (казалось бы), но математически точными (если расчленять уже написанное) законами. Процесс творчества поэта, несомненно, подсознателен, но результаты его работы можно препарировать с ланцетом и щипцами в руках... Строя из польских кирпичиков строфы Пушкина, я могу заместить необычное лукоморье обычным заливом, но должен чем-то возместить потерю, потому что на этом месте останется пустота. Обратите внимание: “Лукоморье” – это: а) углубление в береге моря, вырытое волнами (это “содержание”, уже его имею), но также это и б) сосуществование живых слогов, порядок звуков – к тому же соединенных в слово во вкусе мифологическом, как таинственное древо Игдразиль (это “форма”, которой у меня нет). Дóлжно, значит, сделать перенос: так как я лишил залив как бы “поэтичности”, перенесу эту поэтичность на дерево – окрашу его прелестью, которой лишаю стихотворение, выбрасывая чародейское “лукоморье”». – И Тувим решается заменить дуб на явор. В дереве этом не только романтически-идиллические традиции (тут Тувим, кстати, вспоминает еще, что явор по церковно-славянски – «аворов дуб») – название его, действительно, звучит похоже на «лукоморье»: «авор» его резонирует с «амор» (лук(а)морье) пушкинского стихотворения.
«Читателю, – замечает попутно Тувим, – никогда, наверно, и в голову не приходило всё то, что знаток видит и слышит в стихотворении и какая это трудная наука переводить стихи». Столько же упорной работы, поисков соответствующих слов, рифм и звуков Тувим употребляет на две остальные строки, чтобы... сознаться в конце концов, что четверостишье еще им не переведено и м.б. ему еще придется отказаться от всего, уже им найденного и с таким трудом сложенного, и начать сызнова.
«Когда я задумываюсь, – заканчивает он статью, – над количеством времени, энергии и страсти, отданных до сих пор (потому что еще не готово) одному четверостишью, – мне вспоминается отрывок из “Онегина”:
Высокой страсти не имея
Для звуков жизни не щадить,
Не мог он ямба от хорея,
Как мы ни бились, отличить.
Вот именно: возвышенное пристрастие, высокая страсть: не щадить жизни для звуков. Жжет нас и сжигает этот звучный, пламенный, ах! как же это прекрасно – никому не нужный труд! В чем тайна тетрадок поэтов? Откуда это беспокойство, скитанье по комнате, растирание пальцами глаз и лба, удары кулаком в стол, припадки задумчивости, чуткое прислушивание, или такие головоломки и ребусы, через чащу которых я провел читателя? Откуда это перечеркивание, марание, поправки, пробелы, оставляемые для лучших, более близких прилагательных или глаголов? Рукописи поэтов пестрят многоэтажными поправками. Что это значит? То, что они взбирались по этим этажам к какой-то правде. Что эта поэтическая правда где-то есть, пребывает, существует – неизмеримая, невидимая, но предчувствуемая и предсияющая».
Меч, 1934, № 29, 2 декабря, стр. 6. Подп.: Л.Г.
«Лебединая карусель»
Поэтические традиции Головиной – капризный пастернаковский стиль и гумилевский напев – порою даже ритмика (эти пятистопные хореи и усеченные трехдольные размеры), словесный рисунок и кое-где синтаксис Гумилева.
Может быть, подчиняясь гумилевскому звучанию, Головина невольно вошла и в круг образов Гумилева. «Готические лучи» [297]297
«Брюгге», стр.26.
[Закрыть], ангелы, символические крылья в обыденном, современном автору мире – смешение, которое Головина углубляет настолько, что переносит это смешение фантастического и огрубленно реального и на свой словарь:
Несколько приторен у Головиной излюбленный ею собирательный образ поэтов – племени изнеженного, отжившего, вымирающего. Видимо, это понимание поэзии переносит она и на себя, культивируя изысканность своего «пастернаковского» стиля. Редко в ее стихах отдыхаешь на образах до конца естественных. Естественное у нее чаще смешивается с искусственным: – млечный путь как с «мыльной рекламы» [299]299
«В городские сады возвращаются птицы...», стр.30.
[Закрыть], облако – «штемпель лучшего товара» [300]300
«Городская весна», стр.7.
[Закрыть]. Стихотворение «Пленные души» построено на иллюзии, заставляющей ее видеть пестрый линолеум садом, где «симметрично розы и гвоздики расцвели», эти «цветы машинного посева» [301]301
Стр. 17-18.
[Закрыть].
Если внимательно присмотреться, – мир ее «комнатный». Это мир городской квартиры. Круг вещей, наполняющих дом, – мера для Головиной окружающего внешнего мира – улиц, полей, неба. Трамвай у нее «переводная картинка», «из детской комнаты игра» [302]302
«В апреле», стр.15.
[Закрыть], солнце – выдает «котильонные номера» [303]303
«Сон», стр.28.
[Закрыть], облако – «штемпель»... Детство, игрушки, Андерсен [304]304
Стр. 11, 32.
[Закрыть]. То, что мирит с домом: сон, болезнь, затверженный рисунок обоев, повторяющийся, тянущийся над головою, сад линолеума, видный сквозь дверь в соседней комнате... С этим запасом комнатных впечатлений Головина выходит во «взрослый» настоящий мир, совершает метафизические полеты, попадает не на родное гулянье, «лебединую» карусель.
Рядом с этой милой искусственностью, «экзотикой детской комнаты» [305]305
«В апреле», стр.15.
[Закрыть] у Головиной прорываются естественные ноты. И именно там, где она более объективна, она и более самостоятельна, что служит залогом серьезного дарования. Головиной остается только осознать это. Иначе ей грозит впасть в манерность.
Лучшее в сборнике, – пожалуй, – стихотворение «Ландыши» и частично «В ярмарочном тире». Дело в том, что в последнем стихотворении («В ярмарочном тире») мешают почти чистому, верно найденному новому тону 3 и 4 по-прежнему искусственные строфы. С удалением их стихотворение выиграло бы в цельности и словесной скупости. В этом новом виде оно выглядело бы так:
Мне выстрела дозволено четыре,
И я, смеясь и в торжество не веря,
Прицеливаюсь в ярмарочном тире
В какого-то невиданного зверя.
В толпе лучи на лицах незнакомых
И на деревьях золотые метки.
– Не всё ль равно, что нынче будет промах –
Свинцовый шарик задевает ветки.
В двадцатый раз идя навстречу маю,
Как гиацинт согретому в рогоже,
Я счастье балаганное поймаю
И научусь прицеливаться строже.
Здесь мы воочию присутствуем, может быть, при первой и решающей встрече молодого дарования с самим собою.
Меч, 1934, № 31, 16 декабря, стр.4. Подп.: Л.Г. Отзыв о книге: Алла Головина . Лебединая карусель. Стихи. Книгоиздательство «Петрополис». Берлин, 1934.
<Осенние листья>
...думается мне, что в этом, 1934 году, одним из самых живых дел в эмиграции был скромный журнал, просуществовавший всего несколько месяцев и издававшийся именно здесь – в Варшаве. Я говорю о литературном еженедельнике «Меч», выходившем под редакцией Д.С. Мережковского и Д.В. Философова. То, что журнал этот просуществовал всего каких-нибудь 4 месяца с небольшим, роли не играет. «Меч» был камнем, упавшим в «безмятежную» (в последние годы «безмятежность» эта становится зловещей) поверхность эмигрантской жизни. Полет камня и не может быть продолжительным, о силе же его падения можно судить по тем кругам, которые пошли от него по воде...
В основу «Меча» было положено объединение молодых парижских писателей, группирующихся вокруг З.Н. Гиппиус и Д.С. Мережковского, и молодой литературы эмигрантской провинции. Объединение это не состоялось (жаль, потому что потеряна единственная возможность свободного высказывания молодых писателей, для которых «Меч» был своим журналом), но сопоставление двух «климатов» (по слову Д.В.Философова), «парижского» и «провинциального» [306]306
Д. Философов, «Письма к неизвестным. III. В защиту “г. Федорова из Чехословакии”», Меч. Еженедельник, 1934, № 13-14, 5 августа, стр.6.
[Закрыть], было сделано, и от столкновения их получилась искра, которая всё же что-то осветила, если не зажгла. Стало ясно, что если в провинции не происходит «идеологического возрождения», то для «парижа» есть опасность в «отвлеченности», в чрезмерном индивидуализме. Что если нет законодателей, «Павлов или Наполеонов» (опять заимствую слова Д.В.Философова) на периферии эмигрантского рассеяния, то и «париж» по внутренним психологическим причинам законодательного голоса не имеет, – в результате чего грозит застой, в условиях эмигрантской жизни равный уничтожению... Таким образом, с достаточной остротою был поставлен вопрос о пересмотре многого, чем зарубежье живет уже давно только по инерции первых лет эмиграции, необходимости поисков общей меры, общего языка, общего делания...
Тонкие тетрадки журнала заключают в себе много материала для жизни, и не заняться им, не поднять начатого было бы преступно. Следовало бы глубже вдуматься в причины возникновения и конца этого дела и извлечь для себя уроки из его опыта. Особого внимания заслуживают напечатанные в нем: статья Д.С. Мережковского «О гуманизме», статьи Д.В. Философова, А.Л. Бема и статья молодого писателя, живущего в Ужгороде, Вас. Федорова «Бесшумный расстрел», вызвавшая резкую полемику с Мережковским, которая и послужила началом конца...
Сейчас самое интересное явление варшавской литературной жизни, пожалуй, – новый кружок «Домик в Коломне». Цитирую из художественных проспектов, рассылаемых учредителями «Домика» лицам, приглашаемым на его собрания: «Как видно из самого названия кружка, он не претендует на устройство многолюдных собраний. Домик маленький, а потому тесный. Но имя Пушкина обязывает к большим и широким темам. В творческой личности Пушкина чудесно сочетались начала национальные с началом всемирным. Поэтому, выступая под знаком Пушкина, “Домик в Коломне” утверждает всемирность как основную традицию русской национальной литературы».
Учредители «Домика» – Д.В. Философов, Е.С. Вебер-Хирьякова и Л.Н.Гомолицкий. К ним примкнули друзья-поляки: Рафал Блют, Г. Стемповский и Иосиф Чапский. Первое собрание состоялось 3 ноября. «Состоялось» и «собрание» тут слишком официальные слова. Гости, приглашенные в «Домик» (среди них были польские поэты Юлиан Тувим, Вл. Слободник, польский молодой писатель Адольф Рудницкий, переводчица Конрада А. Загурская, М. Чапская, польский литературный критик В.К. Заводинский, украинский поэт Е. Маланюк) [307]307
О деятельности выдающегося украинского поэта Евгена Маланюка в Польше в 1920-1930-е гг. и его контактах с молодыми польскими поэтами см.: Лiля Сирота, «Євген Маланюк i “Скамандр”», Українське лiтературознавство. Випуск 65 (Львiв, 2002), стр.155-163.
[Закрыть], собрались за столом вокруг символического самовара. Собрание было скорее «чайной беседой», чем заседанием. Специально сделанный для «Домика в Коломне» самовар стоял на красочном бабьем платке, возле которого лежал русский калач. «Все символы, – как пояснял хозяин Домика Д.В. Философов, – нашей борьбы с общественностью и литературно-художественной теорией большевиков». «Правда, – пояснял он, – самовар наш картонный, но и там, у них тоже всё не менее картонное. В теории предполагается, что там всюду в водопроводе есть кипяток и Радек заваривает чай прямо из-под крана, но в действительности это всё враки...»
Доклад прочел польский художник и автор статей по вопросам искусства И. Чапский. Темою доклада (назывался он «Башня из слоновой башни и улица») был трагический сейчас для каждого художника (в широком смысле) вопрос о пропасти, образовавшейся между творческой личностью и обществом. Чапский, как всегда, читал горячо, трепетно, заражая слушателей своим увлеченьем, но тема и без того была достаточно злободневна и вызвала во второй части собрания – за чаем – интереснейшую беседу. (Юлиан Тувим выразил, кажется, очень верную мысль: между художником и его темой становится его творческая индивидуальность – формальная сторона его произведений... – сообщаю это в скобках.)
Вот несколько докладов, намеченных уже «Домиком в Коломне»: Е.С. Вебер-Хирьяковой – о Лермонтове (придаю большое значение этому докладу, вернее беседе, которая последует за ним, – недаром сейчас в Париже наши молодые поэты и писатели придают такое значение Лермонтову, делая из этого байронизировавшего позитивиста чуть ли не своего учителя – тут должны столкнуться две психологии, два эмигрантских мира: субъективно-пассивный – «лермонтовский» и объективно-активный – «пушкинский»... [308]308
Ср. письмо Гомолицкого к А.Л. Бему от 16 ноября 1934 г.
[Закрыть] впрочем, не буду предрешать событий, но тема «что для нас Лермонтов» – одна из тем, для нас очень горячих; в связи с ней, но с противоположного конца тема доклада, тоже намеченного «Домиком»), Л.Н. Гомолицкого – «О необходимости литературного течения в эмиграции», Р. Блюта – «Новая проблема биографии Достоевского», Г. Стемповского – «Раскольников и Наполеон», «Мир Шекспира», Д.В. Философова – «Апостол Павел или Наполеон» и другие.
Новь. Седьмой сборник. Под ред. П. Иртеля (Таллинн: Издание «Нови», 1934), стр.92-94, в разделе, составленном из корреспонденции из разных мест. Подп.: Е.Н. (Варшава)
Новь. Седьмой сборник под редакцией П. Иртеля. Таллин (Ревель). 1934
Еще недавно «Новь» была отчетными сборниками празднования дня русской культуры в Эстонии. В прошлом году в редактировании и составлении № 6 «Нови» принял ближайшее участие ревельский «Цех поэтов», молодое литературное объединение, в то время существовавшее всего полгода. Фактически «Цех» захватил в свои руки сборники. Весь материал был доставлен цеховиками. «Новь» превратилась в литературный альманах. Новый 7 номер сборника вышел уже и в издательстве «Цеха» под редакцией П. Иртеля, одного из активных членов объединения [309]309
См. его итоговый сборник: П. Иртель. Стихи 1929-1935 и Поздние стихи 1979(Paris: Les Éditеurs Réunis, <1981>).
[Закрыть].
«Цех поэтов» возник в октябре 1933 года. С идеей гумилевского цеха поэтов он не связан. Название выбрано ревельцами с целью подчеркнуть профессиональное отношение к литературе. Организация оказалась живой и деятельной. За короткий срок своего существования цеховики успели проникнуть в парижскую большую литературу и завязать сношения с главными центрами эмигрантской литературной жизни.
В № 7 сборника помещены корреспонденции с мест о литературной жизни русского Парижа, Праги, Варшавы, Белграда и т.д. Корреспонденцию из Парижа прислала Е. Бакунина. Это письмо не столько о жизни, сколько о гибели литературного «парижа».
Как выход Е. Бакунина предлагает писателям два практических пути: – путь поисков компромисса между творческой свободой и удовлетворением требований читательской массы и путь чистой коммерции. «Автор, – пишет она, – больше не может рассчитывать, что за книгой придут в магазин, книга должна сама прийти к читателю в дом... Всякий товар сбывается теперь путем представительства. Авторы должны проявить активность и сами свои книги распространять...» Неизвестно, спасут ли положение меры, которая предлагает Е. Бакунина. Пока ясно одно: – литературная жизнь, так буйно расцветшая в Париже, близится к упадку. Если обнищание пойдет дальше, начнется бегство из Парижа в зарубежную «провинцию». И столкновение с этой «провинцией» эмигрантской столицы Парижа становится неизбежным. Первая встреча двух «климатов», столичного и провинциального, состоялась в Варшаве в «Мече» (журнале) и выразилась именно в форме столкновения, конфликта. Таким образом, «Меч» стал событием. Недаром в тех же корреспонденциях «Нови» о нем говорится в трех письмах: – из Парижа, Праги и Варшавы.
В настоящее время в «провинции» наиболее активным является как раз Ревель. После же перехода к «Цеху поэтов» сборников «Нови» ревельцы стали, кажется, и наиболее независимым литературным объединением в зарубежьи. Впрочем, «независимостью» своею «Цех» злоупотребляет, и не в свою пользу. Он слишком замкнулся в своем кругу, почему «Новь» не может всё еще освободиться от налета провинциальности (на этот раз без кавычек).
Среди цеховиков заметно выделяются три имени, это: К. Гершельман [310]310
См. о нем: С.Г. Исаков, «Многоликий К.К. Гершельман. Очерк жизни и творчества», в кн.: К.К. Гершельман. «Я почему-то должен рассказать о том...». Избранное (Таллинн: IMGRI, 2006), стр.4-44.
[Закрыть], Юрий Иваск и П. Иртель. В последней книжке «Нови» К.Гершельман напечатал фантастический рассказ «Вторая Коробка». Проза его интереснее стихов, хотя и грешит неустойчивостью стиля. Свой «фантастический», вернее, философский рассказ он облек в форму «утопий» (после Уэльса утопия стала чуть ли не родом литературного произведения) и тем уменьшил его удельный вес. Юрий Иваск, обративший на себя внимание в прошлом сборнике критическими исследованиями творчества М. Цветаевой и А. Белого, здесь дал философские заметки стиля «Уединенного» – «Провинциальные записки». Отрывочные мысли связаны общею темой, эпиграфом – строчка Цветаевой: «Взмыв – выдышаться в смерть!» Здесь автор опять-таки свободнее и самобытнее, чем в своих стихотворных опытах. Местами он достигает истинно розановского пафоса. Рассказ П. Иртеля «Старичок» выдержан отчасти в ремизовской традиции. В № 7 «Нови», как и предыдущем сборнике, много стихов. Стихи цеховиков идут по линии освоения поэзии М. Цветаевой и резко отличаются от «беспредметной» лирики «парижа». Так же как у пражских поэтов, у ревельцев есть стремление вернуть стихам право на современные темы. Отсюда, как эксперимент, нарочитая грубость у некоторых из них.
Наибольшей поэтической культурой среди цеховиков обладает Ю. Иваск. Стихотворение его «Вторая смерть» тематически связано с двумя другими произведениями в сборнике: его же «Провинциальными записками» и рассказом К. Гершельмана. И в этой теме, в том, как ревельцы задумываются над смертью, лучше всего сказывается их здоровое приятие мира – эта мужественная готовность «взмыв – выдышаться в смерть».
Меч, 1935, № 3, 20 января, стр.6.




























