Текст книги "Собачий переулок [Детективные романы и повесть]"
Автор книги: Лев Гумилевский
Соавторы: Александр Тарасов-Родионов,Сергей Семенов
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
2
Носится в воздухе солнце. Ярчит косяк киноварью. Бьет, и ликует, и пляшет в вальсах веселых пылинок. Нежно крадется к щеке и мягкою, теплою лапкой ласкает опушку ресниц. Сенью весенней, снующим бесшумьем сыплется солнышко сном.
– Кто такой?.. Вальц?. По какому делу?. Я просил? Не помню Хорошо, пропустите!
Страшно хочется спать. Руки падают Глаза слипаются, а мысли не держатся. Надо бы съездить домой и проспаться. А вечером – снова опять за работу.
– Позовите товарища Кацмана!.. Вальц? Пусть пока обождет!
– Товарищ Пластов, товарищ Пластов! На минутку! Получены ли вами сведения от Дынина относительно этого – как его?.. – морского офицера, что ездил в Финляндию?.. Нет?.. Очень стран-но!.. Запросите вторично и срочно… Засада, конечно, не снята?.. Прекрасно… Пусть летчика-француза перешлют как можно скорее сюда для допроса. Уже невозможно?.. Как жаль!.. Ну, так во всяком случае последите сами, чтобы моряк у нас не улизнул..
– Вот что, Абрам!..
…Вы, товарищ Пластов, больше мне не нужны, а завтра утром доложите мне о моряке поподробней
…Вот что, Абрам!.. Затвори-ка дверь поплотней… Ну, как дела?. Не нашел англичан?.. Вот хитрейшие Були!.. Ну да ладно, надолго не спрячутся: где-нибудь вынырнут… Что сообщает Планшетт?.. Как его фамилия?.. Мистер Хеккей? Мистер Хеккей!.. Превосходно! Долой миндали – это не Лок карт: лишь бы попался!.. Вот что еще, дружище Абрам подал мне Павлов свое заключенье по делу о карточном притоне. Там он говорит об освобожденье такого кита, как Бочаркин. Мне что-то не совсем все понятно. Разберись-ка ты в этом деле, как будто бы так, между прочим… Вот и все!. Я вернуся, наверное, часам к шести. Если Горст отоспался, пусть к этому времени приготовит мне дело Кваш ниных. Я, пожалуй, прощупаю младшего лично… Да!. А тебе не докладывал Дангис?.. Ну, как он там с Финиковым? Ликвидирован? Когда?.. Нынче на рассвете?.. Хорошо. Составь телеграмму в Москву за моей подписью. Отправь только срочно… Ну, пока больше ничего… Так, о Бочаркине, пожалуйста, выясни. Понял меня?.. Хорошо., до свиданья, до вечера!
…Алло, барышня: 22–48…
…Погодите, товарищ! Дайте кончить по телефону, тогда и впускайте!..
…22–48. Спасибо… Это вы, товарищ Игнатьев?. Это я, Зудин. Доброго здоровья! Спасибо… Прекрасно… Я хотел сообщить вам, что все так и подтвердилось, как мы оба с вами предполагали… Ну, конечно: от него, от Савинкова! Нить нашли через бабу. Хитрая была путаница!. Сегодня утром убили. Да?., да?.. Хорошо!.. Ну, пока до свиданья! Вечером буду. А днем можно звонить по домашнему Решил отоспаться. Адье!.
Опустился устало на стул. Глаза закрываются сами А тут еще солнце! Как будто весеннее солнце! Бьет, и слепит, и играет, и лезет назойливым криком в окошки. Столбами до самых углов расфеерило светлую пыль. Сквозь ее золотистый туман ничего не видать. А на липких ресницах цветут лучеперые радуги.
– Готова ль машина? Я иду… Ах да… Вальц. Проси!
Словно картинка: в яркой лилово-коричневой шотландке
Уж очень крикливо, расписно. Да еще в лучах солнца! В ореоле сухих столбов пыли. Локоны – будто огни.
– Садитесь!.. Какой прелестный день, не правда ль?. Вы простите меня, я так утомился… Вы хотите работы?. Что ж… хорошо, хорошо…
«Как досадно, что нет здесь спускных штор. Непременно к весне надо будет достать, а то красные пятна в глазах зеленеют от белой бумаги»
– Хорошо, мы дадим вам работу… Сумеете вести алфавит? Вот и прекрасно!
«Фу, черррт, какой бодрый звонок, словно душ»
– Вот что, товарищ Липшаевич… Надо зачислить товарища Вальц на службу переписчицей. Попробуем дать ей веденье алфавитов всех оконченных дел: нумерация дел и занесенье фамилий. Снегиреву можно переместить на текущие дела к Шаленко, будет прекрасно!.. Где посадить? Посадить можно здесь, в серенькой боковой комнатке. Пускай будет архив… на отскочке. Ну-с, вот и все! А теперь я вас оставлю. Вы, товарищ, введите ее в курс работы. Так, значит, приведенье в порядок архива. Ну-с, до свиданья! В добрый час!
Улетел – как циклон, разметав и скрутив золотые снопы солнце-пыли. Лишь внизу загудела машина и… ушла.
И этот кабинет? Он вовсе не похож на подземелье Великого Инквизитора. Ай да солнце! Ай да солнце! Янтарной смородиной брызжет…
– Хорошо, пойдемте! Вы мне покажете?. Ваша фамилия Липшаевич?.. Товарищ Липшаевич?.. Меня зовут Елена Валентиновна Вальц. Ах, впрочем, вы ведь все знаете!
Мотор ныряет в ухабах – хочет выбросить вон. Сбило шапку и портфель расстегнуло. По бокам мельтешат, словно изгородь, зайчики окон, окошек и стеклышек. Капает с крыш. Тротуары осклизли. А тени – словно лиловые доски, нарисовать – не поверишь. И даже на лицах прохожих как будто фиалковый цвет, как будто вуальки в фиалках. А как тепло! Как тепло! Даже лед на реке побурел.
Остановились у серого дома в сине-багровой тени.
– К шести! – И отхлопнулся дверцей. Бегом вверх по освещенным в окна со двора ступеням. Хрупкий звонок. – Это я, Лиза!.. Знаешь, я только поспать. Нет ни минутки. Башка расклеилась. На обед – пятнадцать минут Когда соберешь– разбуди! Что на сегодня? Горох? Превосходно!.. Ерунда. Сойдет и без масла… Ну, Лиза, уволь: поговорим в другой раз. Дай отоспаться.
«Эка, сегодня какая весна! В спальне нет места от солнца. Ну, ничего: пусть полощет. Лишь бы стащить сапоги».
– Нет, я легонько: одеяло не замараю… Митя, голубчик, шел бы ты с Машей в столовую. Я на минуту посплю… Лизанька, позови к себе Машу; только на минутку; а засну, пускай ерундят – хоть из пушек. Ну ладно, целуйте. Только не сильно давите… Прохудился ботинок? Ладно, достану новые… к Пасхе…
Тс-с-с!
– Спит.
– Митенька, штору спусти. Иди с книжкой в столовую, дай папе поспать. Папа очень много работал… Машу возьми, позабавь ее какой-нибудь картинкой. А я пока накрою на стол. Скоро поспеет обед.
Медленно, четко чеканят часы – частокол уходящих мгновений. Медленным шипом шуршат, дребезжа, отбивая удары.
Вот уже – три.
– Леша, вставай!
– А?.. Кто… потом… уезжайте!..
– Леша? Заспался. Вставай, пообедаем! Маша, тяни отца за ногу. Митя, не прыгай!..
«Как неохота подняться! Бр-р-р… дрожь!..»
– Что-то прохладно. Иль это со сна?.. Ну, побредем, побредем.
– Ну и проказница Машка! – рада стащить мою ложку.
– Э! Да у нас словно праздник: суп будто с мясом!
– Знаешь, я побоялась, как бы конина не испортилась за окном. Вон как сегодня тепло: все снега растворило, с крыш так и льет.
– Так ты ее всю и сварила? Эх, Лизок, сверх пайка просить неудобно. Ну, делать нечего, давай – поедим. А горчицы к ней нет?
– Ишь, буржуй!
– Ну и буржуй?
– Когда ж на заводе ел раньше горчицу?!..
– Тогда и без нее было горько!
– А теперь засластило?
– Ну а все же не так.
– Так не так, а привольнее было: масло в любой лавчонке. А теперь вот…
– Ну, пошла, а еще – коммунистка!
– Что ж, коммунистка? Идея идеей. Я не ворчу· все понимаю… Только, Леша, голубчик, ты не сердись! Нельзя ж ведь совсем без жиров? А ведь Митя и Маша растут Посмотри, как они бледны, кожа да кости. Так ли им нужно питаться? Сами хоть мы из нужды, а в их годы все же куда лучше ели!.. Вот и болит мое сердце. Наши ведь дети! Ну а к тебе приступиться нельзя.
– Что ж, тебе сразу молочные реки?!
– Вот как с тобой говорить тяжело!
– Митя, не балуйся вилкой!
– Реки не реки, а мог бы к Игнатьеву позвонить. Просто бы даже к секретарю. Эки, подумаешь, страсти! Все получают сверх нормы. Да и сам посуди: на кого сам ты теперь стал похож? В ссылке и то был свежее. Да и смешно, в самом деле, работать как вол – ночь не в ночь, – а питаться как воробей – чечевицей. А туда ж: диктатура пролетариата! Как бы с вашего горохового киселя не сделалась бы она у вас кисельной!
– Ишь, каламбурна какая! Ты утри-ка Машутке вон нос, а то она его диктатурой твоей заклеила. А по существу, вся твоя прыть – ерунда! Не одни мы этак живем. Сотни тысяч и того не видят Что же скажут они, коли ты пироги будешь маслить? И то по заводам ворчат: комиссарам как у бога на печке! В городе нет ни полена, а у нас?..
– Разве с тобой сговоришь? Мыла ни кусочка два меся ца нет: все вон ходим в нестираном. Хоть с фунт бы достал, если б слушал…
– Если б слушал, если б слушал… Вон сегодня приперлась буржуйка одна, балерина. Ведь себя за кусок первому встречному была рада… Чуть не влипла в один шпионажный кружок: на волосок была от расстрела. Не успела сойтись. И ведь только за корочку хлеба, за гроши. Дал ей место у себя, сфилантропил… Чего смотришь?.. Серьезно!
– Ну смотри, как бы она там вас не обошла.
– Не объедет!.. Митька, пострел, принеси-ка папироску из кармана пиджака! А впрочем, я сам…
Солнце свернуло с кровати лучи и полезло походом на стенку, оконным кося переплетом, в медный тумпак перекрасив обои.
– Кто ж это с телефона снял трубку? Эх, ребятишки, наказанье мне с вами: кто-нибудь мог позвонить на квартиру, а звонка не слыхать.
– Не сердись, Леша: это я удружила, я сняла Надо ж дать человеку покой… А самоварчик поставить?
– Ставь. Только знаешь, я еще подремлю· ночью много работы. А как машина придет, ты меня разбуди… Ах, Ма-шутка, Машутка! Ты опять забралась? Вон, на валенке протерла уж дырку, а сама без чулок…
– Я давно ведь тебе говорила, что у ребят нет чулок.
– Да, да, да… Ну, как же быть, Лиза? Вот разрушим блокаду… Э-е-ах!..
– Ну, усни, я потом разбужу.
– Мамочка, что такое блокада?
– Тише! Папа спит.
Папа спит, а детишки тихонько залезли к окошку, чтоб смотреть, как тускнеющий шар заползает за крышу и розово-красно вокруг него зацвели небеса. Маленький, крошечный двор грязным дном кумачово разделся весь отсветом солнца, от улыбки прощальной его, соскользнувшей со стен Дует от форточки. Ветер усилился: щиплет из облачков перышки по небу. Тоненьким голосом в кухоньке песню запел самовар.
Небо темнеет. И в темени робко мигнула дрожащая звездочка, словно алмазинка-капелька на кончике тоненькой ниточки нежно и зябко тревожится, как бы ей вниз не упасть – к Мите и Маше, разинувшим ротики перед запотевшим окном
Вальц собрала все бумаги, оделась в манто и стала спускаться.
На площадке ее караулил Липшаевич.
– Нам не по пути? Где живете? На Капитанской? Да ведь это совсем от меня недалеко. Если я не стесню?.
И пошли, колыхайся вместе, по скользким панелям в свежеющий вечер. Играя сверкающим перстнем, в больших галифе и венгерках, щеголяя покроем пальто, Липшаевич завел разговор о театрах, о драме, балете. На каком-то углу, когда Вальц поскользнулась, взял ее под руку и с тех пор не отпускал до самого дома, тяжело дыша прямо ей в ухо; а глазки его маслянели. Наконец у ворот распростились, и Вальц быстролетно юркнула в подъезд, пробегла загрязненным двором, все любуясь зеленеющей звездочкой неба. По знакомым ступенькам к себе поднялась, постучала и на шамканье туфель ответила бодро:
– Это я!
– А у вас был давнишний знакомый, – ей сказала хозяйка, пыхтя папироской впотьмах.
– Был знакомый?! – И мгновенно умчалася яркая сказка пролетевшего дня.
– Тот, что часто бывал прошлый год. И оставил пакет и письмо. Интересовался ужасно о вас: я ему все рассказала.
Быстро выхватив ключ у хозяйки, Вальц, не слушая, мчится к себе. Там действительно на столе большая посылка в бумаге и лиловый конверт. Торопливо зажегши свечу, Вальц дрожащей рукой рвет бечевку посылки:
«Боже мой, шоколад! Никак, целых полпуда!»
Режется шпилькой конверт:
«Моя милая Нелли!
Я приехал случайно сюда, привезя кое что для вас. Я не мог, разумеется, так быстро забыть, что моя кошечка любит сосать шоколад и как долго пришлось ей скучать без него. Но сейчас от хозяйки узнал я, что зверек мой ушел поступать прямо к тиграм на службу. Что ж? В добрый час!
Если это серьезно и бесповоротно – пусть последнею памятью здесь обо мне вам останется мой шоколад.
Если ж это опять мимолетный каприз, такой дерзкий и очень опасный, и моя кошечка по-прежнему осталась моим игривым беспечным зверьком, – тогда (в тот момент, как читаете вы этот лист, я слежу со двора незаметно за вашим окном) вы можете мне сообщить ваш ответ. Вы должны перенести ваш огонь со стола на окно и тотчас задуть, после этого тихо пройти к черной двери, чтоб мне отпереть. Хозяйка не должна знать о приходе моем ничего. До свиданья. Я жду: или – или, или с тиграми против меня, иль со мной,
вашим нежным Эдвардом.
Р. S. Промедленья с ответом ожидать я не буду и быстро уйду навсегда.
Э. X
Листик валится из ручек Вальц.
Как же быть? Быстро так? За окном – Эдуард, бритый, чистый, опрятный, с учтивой и нежной заботой. На столе перед ней ведь его шоколад. Как же быть? Сделать знак?.. Ну а там, в кабинете большом, рыже-синем, – он, властитель ее новых дум, такой чуткий к ней, страшный всем Зудин. Как же быть?
«Промедленья с ответом ожидать я не буду…»
Ах, пускай, будь что будет. Ведь она не позволит себе ничего. Так нельзя же теперь из-за этого, в самом деле, отказать себе даже в праве перемолвиться словом с Эдвардом, оказаться такой неучтивой, неблагодарной.
«Милый, нежный Эдвард! Он рискует собой у нее под окном, а она?!..»
Мотыльковый полет огоньковой свечи со стола на окно. Две секунды – и сразу все стало темно.
3
Снег валит. Оттепель кончилась. Небо набухло холодною ватою. Мохнатыми пухлыми хлопьями плюхает снег на панель. У подъезда скрежещут железной лопатою, счищая намерзшую капель. Смолк оркестр. Сквозь вуаль снегопада черные толпы проходят куда-то, упрямо месят сотнями ног рыхлый снег. Спотыкаясь, уходят все прямо и прямо…
Флаги нависли линялыми тряпками. Кроет их мокро лепными охапками белою лапой метель.
– В чем же цель? – теплым паром струится доверчивый робкий вопросик.
Но холодные фразы ответа, как снежные хлопья, хлюпают жар погасить:
– Как – в чем цель? Победить!
– Ну а дальше?
– «Дальше» будет не скоро.
– Значит, враги так сильны?
– А вы знаете, кто наши враги?
Вальц чувствует ясно в вопросе насмешку и обиженно шепчет:
– Белогвардейцы, заводчики, помещики, финны, поляки..
– Чепуха, все это мелочь! Наши враги куда посерьезней!
– Посерьезней? Значит, это не фраза, что ваша задача – завоевать целый мир?
И опять не ответ, а загадка:
– А что вы считаете миром?
– Географию я не забыла: Францию, Англию, Германию, Америку, Китай, – ну, словом, все страны!
Но он положительно нынче не в духе:
– Если и их завоюем, то все же не будем всем миром.
Вальц неловко – она умолкает. Но снова и снова горячие мысли одеваются в круглое слово:
– А хорошо было бы сознавать, что мы целый мир покорили и что мы – Россия!
– Чепуха, нам таких завоеваний не надо!
– Так каких же, каких, Алексей Иванович?!
Зудин глядит на нее и молчит. Стоит ли заниматься кустарной пропагандой? Если уж говорить, то говорить об этом как прежде – в глухой, полутемной каморке, перед вереницей грязных лиц, пристальных глаз, ртов раскрытых, прямодушных, серьезных рабочих, таких же как он, как когда-то бывало. То свой брат: нутром понимает, с полслова. А это что?.. И он удивленно глядит на изящно одетую неженку женщину, рядом с ним торопливо скользящую среди хлопьев, мостящих панель. Темные глазки у Вальц потонули в нависших ресницах. Только губки, задорно раскрыв свой бутончик, показали тычинковый ряд лепестками блестящих жасминовых зубок. Вся она – нежная, теплая барынька, теплотою манящая, Вальц в манто, Вальц в духах.
– Вы желаете знать, где же главные наши враги? Я отвечу: в нас самих!
Он встречает в ответ чуть скользящий вопросом, шаловливо влекущий, уверенный в чем-то своем взгляд ее шоколадных, ласкающих глаз.
– Да, в нас самих! – раздражается Зудин. – В этой внутренней тяге к прошлому: к прошлому быту, к прошлым тряпкам, к прошлым привычкам. Вот где наши враги!.. Ах, если б люди смогли взглянуть на мир по-новому, то и мир стал бы новым и лучшим.
Вы говорите как будто из Евангелия…
– Евангелие здесь ни при чем. Мы помощи с неба не ожидаем! Сами мы боги!
Его слова, как бичи, раздраженно стегают что-то нежное, хрупкое, милое, и Зудину хочется, мучительно хочется бить, бичевать, хлыстовать своим словом, упругим и резким.
– Вы сердитесь? – говорит она мягко, покорно. И чувствует Зудин, как ее теплая ручка прикоснулась на одно мгновенье к его холодной руке. – Зачем вы сердитесь, Алексей Иванович? Ну, пускай я неразвитая, глупая… Ведь поэтому-то вас я и спрашиваю…
Зудину становится стыдно. Чего, в самом деле, он так разошелся? Как это глупо! Кому и за что он мстит? Что его бесит?
И чувствует Зудин, как родное, какое-то смутное чувство где-то теплится жарко в его тайниках. А в то же время мучительно стыдно и себя, и этого чувства, и всех встречных, которые смотрят на него, как он под хлопьями снега шагает по сумрачной улице с женщиной, боязливо скользящей на цыпочках, изящненькой Вальц, Вальц в манто, Вальц в духах.
«Тогда не нужно было с манифестации возвращаться с ней на службу совместно, с самого начала. А ведь пошел, и пошел так охотно. А теперь подымают голоса предрассудки, ложный стыд», – язвит над собой сам Зудин.
– Мне показалось, – говорит ему Вальц, – что и в Евангелье и в ваших словах звучит одинаковая мысль о совершенстве существа самого человека: враг – внутри. Как же тогда достичь самосовершенства?!
«А совсем ведь неглупая баба: так в точку и бьет», – изумляется Зудин.
– Совершенства достигнем мы при новом лишь строе, когда уничтожим гнет рабства и эксплуатацию капиталистов.
– Ну а пока?
– Что пока?
– Как же быть с нашим внутренним врагом?
– У нас он весь уже сходит на нет, а в ком сидит – мы его вышибаем. – И Зудин, порывисто сжавши кулак, рассекает им воздух.
Вальц умолкла, как будто согнувшись в раздумье.
– Мне не верится в эту возможность! – упрямо подернув головкой, вдруг чеканит она. – Если б все люди, Алексей Иванович, говорили бы друг другу честно правду в глаза, они все и давно бы сознались, что это интимное чувство себялюбия и склонности к разным удобным… ну, привычкам там, что ли, доставшимся нам по наследству от тысячи предков, – словом, вся эта милая культура, комфорт, который вы презираете… Не качайте головой: я чувствую, как вы его презираете… Вся эта культура – да ведь это же часть нашего Я, нашего тела, и убить ее… нет, невозможно!.. Вот почему… – она даже остановилась и лучи своих взглядов закинула ласково прямо до дна его глаз, – я преклоняюсь перед вами, перед вашей святой высотой, но сама в коммунизм ваш не верю… нет, не верю.
Взор ее медленно сполз к тротуару.
– Разве себе самому, на духу, вы не сознаетесь, что есть и у вас личные, лично свои интересы, личные запросы, личные выгоды? И разве не ими так красится жизнь? И мне даже жалко было бы наблюдать человека, у которого всего этого не было б. Так, получилось бы нечто вроде фальшивой пустышки: одна скорлупа, а ядра-то и нет. А ведь это ядро и есть святая святых человека: и у меня и у вас… Ну вот, например, ваша семья. – В ее голосе запела холодная нотка. – Ваша жена, Елизавета Васильевна, милейшая женщина, ваши дети… ну, разве все это не ваши узко личные привязанности и разве может быть как-нибудь иначе? Эта частная собственность гораздо сильнее внутри нас, чем то кажется нам, но почему-то считается стыдным в этом сознаться. Ведь не станете ж вы здесь меня уверять, что вам было б совсем безразлично, если бы какой-нибудь встречный хулиган насильно обменял вашу каракулевую шапку на свой засаленный малахай?
– Потребительную частную собственность мы не отрицаем, – возразил, смущаясь, Зудин, и стало ему неприятно, что Вальц задела имя жены. Коряво набухло сердце уже пережеванной мыслью: почему это женщины так быстро дружат между собою? Его Лиза и Вальц – что между ними общего? Но с тех пор как однажды случайно принесла ему Вальц на квартиру бумаги со службы, она очень частенько заходит теперь к жене вечерами, когда он на службе. Что-то тянет Вальц к Лизе, да и Лиза вся стала другою: какая-то чуждая струнка все чаще и чаще звучит в ее мыслях. А Вальц? Вот идет она рядом с ним вся цветущая, в пушистом манто, в тончайших ажурных чулочках, с каким-то немым ароматом, который так тянет Зудина, тянет… И опять ему становится не по себе, что он с ней на виду. Вот придется сейчас подыматься на службу по лестнице мимо десятка внимательных глаз, почтительно льстящих навстречу, лукавонасмешливых взад. И уж сочинят непременно…
А впереди вот уж знакомый сереющий угол, безлюднобоязливая панель. У входа часовой, а у ворот – другой… Зудин кривится. А впрочем – о счастье! – у подъезда машина!
– Елена Валентиновна, передайте-ка там наверху, что я проехал на минутку к себе домой пообедать и сейчас же вернусь… Пантелеев, поедем домой!
Весь залепленный мокнущим снегом, шофер Пантелеев нажимает грушу рожка, и на рев его гулкий из подъезда бежит, спотыкаясь, помощник в таком же затертом тулупе, в меховой растрепавшейся шапке с ушами и в кожаных черных претолстых перчатках. Рукавом снег очищен с сиденья. Зудин влез. Помощник заводит мотор. Нервной дрожью забилось сердце машины. Дверцы щелкают. Быстрый толчок – понеслись.
Снег валит перекрестными нитями хлопьев, бьет в лицо, залепляет глаза, а в мозгу мысль за мыслью бунтующим роем вперегонку несутся, как хлопья, на лету вырастая из ниоткуда, на лету уходя в никуда.
– Подождите меня: я минут через двадцать обратно.
«Батюшки-светы, Лиза как разодета: в лучшее платье; белокурые локоны взбиты как сливки».
– Это по случаю чего?
Смеется игриво:
– По случаю победы!
– И то правда. А я, знаешь, как был с недосыпу, так со службы с утра и поперся в народ. Прошел вместе с центральным районом аж до площади Зарев. Были все наши. На торжественное заседанье совета, знаешь, я не пошел: чересчур много спешной работы; и вот прямо оттуда вместе с Вальц воротился к себе, а сюда прикатил пообедать. Машина внизу ожидает.
– Знаешь, Леша, мы с Вальцей вчера допоздна просидели. Оставляла ее ночевать, да она застеснялась. Она, право же, очень сердечная женщина!
Суетясь говорит, развеселая, а сама громыхает тарелками. Митя и Маша уже взгромоздились к отцу на колени.
«Ба, да у них перепачканы ротики».
– В чем это?
– Папа, нам тетя дала шоколадку! – восторженно звенькает Митя, а Маша, игриво щурясь, распялилась ртом, в котором нежно тает огромный кусок шоколада.
Лиза вспыхнула ярким румянцем. Под руками рассыпались ложки.
– Ты не сердишься, Леша? Елена Валентиновна такая душевная, добрая… Она притащила полно нам гостинцев: фунта с два, почитай, шоколаду – настоящего, заграничного, – попробуй-ка! – детишкам. Им же по паре отличнейших крепких чулок фильдекосовых, длинных… ты только взгляни… и, знаешь ли, мне… (она виновато потупилась в скатерть) мне так было неловко, но я не смогла отказаться: она ведь всерьез обиделась, – мне она подарила две пары шелковых тонких, отличных чулок… Посмотри!
И Лиза стыдливо, слегка полыхая румянцем, отступает назад, приподымая тяжелый подол, открывает кокетливо затянутую в прозрачный коричневый шелк упругую ногу. И стремительно бросилась, как бы вдруг застыдясь, к мужу грузно на шею.
– Как неудобно! – коробится Зудин. – Да, неудобно, неловко. Ведь она, знаешь сама, моя подчиненная. Лучше бы ты, Лиза, ничего не брала… Пахнет взяткой! – даже брезгливо рванулся.
– Что ты, Леша, такие слова? Как тебе это, право, не стыдно, как не стыдно? Ну, взгляни-ка мне прямо в глаза и скажи: Лизочка, прости, мне уж стыдно!.. Ты молчишь? Так сам посуди: Вальц – и взятка! За что? Для чего? Значит, дружбу нельзя заводить с тем, кто службой тебе подчинен? Перекинуться словом нельзя? Или ты думаешь, я не отказывалась? Но она все твердит: вы поймите ж, что я балерина, артистка! У меня, дескать, этакой шелковой завали, старого хламу, не надеванных даже вещей – сундуки по-остались; вот теперь я служу, ну куда же мне всю эту рухлядь?! Раньше я продавала, неужели же теперь вы стыдитесь взять эту мелочь на память?
– Хороша мелочь?! Сколько стоит все это?
– Леша, не покупала она это все: так сам-а уверяет. Чулок у нее, еще с мирного времени, прямо депо, сама хвастает. Две пары детских чулок: это вещи замужней сестры, у которой есть девочка, но они уж давно за границей. Шоколад, детское лакомство, – она говорит, – ей привез там ее какой-то знакомый артист, что на днях возвратился с армейскою труппою из Архангельска. Сколько там, она уверяет, этого добра взяли мы апосля англичан: всех, кого надо, не надо, наделили им вдоволь. Сам актер-то, знакомый ее, привез почти с пуд. Неужели же за всю эту мелочь, за ерунду ты осердишься? Сердишься, Леша? Но ведь я же предлагала за все заплатить ей, а она наотрез отказалась и обиделась, даже аж вспыхнула вся.
– Она гордая, чай, не в тебя! – кивнул Зудин.
– Леша, Леша, так вот ты какой?! Вот твоя вся любовь? Ведь другому бы стало приятней, что жена получила подарок, а ребята обулися в кои-то веки да отведали сласти. А ты?! Машка, Митька, швырните отцу шоколад! Ему жалко: пускай отымает. Как собака в стогу – ни себе и ни людям!
Митя угрюмо нахохлился, медленно вытянул ручку и положил свой откусанный ломтик на стол, а Машутка вся вмиг налилась, покраснела и раскатистым ревом навзрыд раскидала навислость молчанья. Из ее округленно раскрытого ротика плыли вниз шоколадные слюнки, а на лобике выступил пот.
– Деточка, милочка, дочка, перестань, моя радость! – кинулся Зудин. Быстро взбросил на руки, крепко прижал и потряхивал молча, забегав порывисто взад и вперед. Нежно хлопал дочурку по плечику, а лицо самого так болезненно сжалось, как будто бы детское горе, липко пачкая льнущимся ротиком ворот его пиджака сладко-горьким, шоколадно-слезливым потоком, проедалось мучительно в самое сердце.
– Митя, забирай шоколад, ешь его на здоровье!.. При чем тут дети?.. Дети тут ни при чем! – бормотал раздраженно, покуда жена, злобно хмурясь, разливала в тарелки дымящийся суп.
– Значит, нельзя по-товарищески взять у подруги детишкам гостинца, – огрызнулась она.
– «По-товарищески»? – протянул, насмехаясь, Зудин. – С каких это пор она стала тебе вдруг товарищ?
– Да с тех пор как стала служить у тебя в чрезвычайке! – быстро резнула жена, и на стол покатилась вилка. Окрыленная ловким ответом, подъязвила: – Иль туда принимают прохвостов?!
Усадивши дочурку на стул с собой рядом, как кончились всхлипы, и погладивши молча грустящего Митю, Зудин стал торопливо глотать, обжигаясь, обед, не глядя на жену. Та в ответ громко чавкала ртом. После супа съев каши без масла и соли, Зудин быстро поднялся. Дверь на кухню открыв, отыскал на столе фарфоровый чайник с синеющей фирмой «Гранд-Отель» и с отшибленным носом. Потянул из него в три глотка тепловатого цикорного чаю, утерся, задумчивым взглядом скользнув на ползущих плитой тараканов. А потом, не взглянув на жену, машинально оделся в передней, хлопнул дверью и выскочил вниз.
Только здесь он заметил, что снег перестал и спускались мутные сумерки в город. Одиноко кой-где улыбались огни.
Фонарем прорезая стремительно мглу впереди, он качался в моторе, и хотелось молчать и не думать, наслаждаясь дымком папиросы. Но какая-то злая, тупая досада саднила по сердцу. Что-то где-то, но было не так. Что и где – сам не знал он.
В самом деле: детишкам кто-то дал шоколад. Разве донышком сердца не отрадно за них? Как светлели их лица, как цвели их глазенки восторгом! Жена получила чулки от подруги в подарок.
«Я, пожалуй бы, не взял, – сравнил себя Зудин, – но она?!»
Сколько долгих мучительных лет жили, бились они в нищете: безработный, в подполье, в Сибири! Сколько горя и нужд натерпелись они, так упрямо борясь за идею рабочего счастья!.. Разве Лиза, его дорогая жена, не была ему верной опорой, бескорыстной всегда, молчаливой? Коль теперь и позарилась вдруг на подарок и в знак дружбы взяла пустячок, что так бабьи сердца утешает… «Бабы все как одна», – пронеслось в уме у него, – почему обошелся он с ней этак грубо, сурово, жестоко? А хотел «быть всегда таким чутким» – сам насмешечкой кинулся Зудин.
Ему вспомнилась Лиза, как она отступила пред ним, приседая назад, поднявши стыдливо тяжелый подол, чтоб похвастать перед мужем обновкой.
«А туда ж, расфуфырилась вся: с суконным рылом – в калашный ряд, – подумал о ней уж не злобно. – Ну, а все же пролетарскую марку не выдержала: поманили чулочком – и кинулась. Видно, бабы-то все на один покрой».
И досадливо что-то скребнуло по сердцу. Он представил себе, как жена уже тащит с ноги этот самый хрустящий прозрачный чулок. Зудин лег на кровать, а она, с краю сидя в нижней сорочке, снимает чулок. Скучные, желтые пряди волос бесцветной мочалкой упали, закрыв сёроглазье лица и тени грубеющих плеч. Пахнет потом. По стенке спускается клоп.
Передернулся Зудин и швырнул папиросой. Он зло и досадливо вспомнил, как жена ядовито отделалась фразой:
– Ты в Чека принимаешь прохвостов!
«Он?!.. Прохвостов?!»
Но мотор, будто взнузданный, мягко шипя, подкатился к крыльцу с часовым.
«Ну а Вальц?» – думал Зудин, не спеша поднимаясь широкою лестницей кверху. Одинокая электрическая лампочка освещала убого грязный мрамор ступеней и засохшую пыльную пальму в углу на просторной площадке, стерегущую ворох окурков.
«Ну а Вальц? Зачем она все это сделала?»
У уборщицы, старой Агафьи, Зудин взял ключ и отпер им свой кабинет.
– Кто сегодня дежурит? – спросил он.
– А энта барынька, как ее?.. Вальс!
Зудин хмуро пошел, ярким светом наполнил потолочную люстру, задернул портьеру синеющих исчерна окон и сел у стола.
Обои казались теперь блекло-сизыми, дикого цвета, а портьеры свисали и никли золотисто-янтарными, теплыми пятнами, оттеняя любовно темно-рыжие стрелы дубовых шпалер, заостренные готикой кверху, в резной потолок, весь веселый и теплый от люстры.
Перерыл Зудин несколько папок и, выбрав какое-то толстое дело, брови сдвинул и, готикой стрелок наморщив теплеющий лоб, весь ушел в перелист и вниманье.
Мягким, матовым светом от ламп ласкались: бумаги, обои, папки и ворох различных вещей, в беспорядке раскинутых кем-то на полу по углам. Там беремя откуда-то присланных шпаг и винтовок, там вязанки бумаг, связки писем, оставленных возле больших чемоданов, и с десяток уже запыленных бутылок конфискованных вин.
Зудин долго сидел, шелестя, занося на бумагу пометки, а потом позевнул, потянулся и встал, молчаливо понурясь.
Он просто не помнит, чтоб бывало ему беспричинно так грустно, как теперь: будто кто-то куда-то уехал, самому ль надо ехать куда-то далеко-далеко – и не хочется ехать. И вот на каком-то глухом, захолустном фольварке[14]14
Фольва́рк (польск. folwark от диалектизма нем. Vorwerk) – мыза, усадьба, обособленное поселение, принадлежащее одному владельцу, помещичье хозяйство.
[Закрыть], в чьем-то кинутом замкег на фронте, он оставлен для связки и должен скоротать одинокий солдатский ночлег.
«Я устал, – он подумал, – хорошо б отдохнуть». Скоро будет весна. Что же, можно будет, пожалуй, взять отпуск да и махнуть как-нибудь в деревушку, где пахнет травою, соломой и курами, где в тенистой, прохладной клети можно здорово спать на широких крестьянских подушках, еле-еле внимая сквозь сон, как поют за стеной и хохочут игривые девки. А проснешься – тропа торопливо сбегает со двора мимо огорода с росистой капустой на низменный луг, к мелкой речке, где в прозрачных, сверкающих струйках извиваются возле травы изредка, как тесемки, пиявки.