355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Гумилевский » Собачий переулок [Детективные романы и повесть] » Текст книги (страница 21)
Собачий переулок [Детективные романы и повесть]
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 10:30

Текст книги "Собачий переулок [Детективные романы и повесть]"


Автор книги: Лев Гумилевский


Соавторы: Александр Тарасов-Родионов,Сергей Семенов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)

5 декабря

Мама и Сережа утром пошли в больницу. Я очень хотела пойти с ними и не смела попроситься. Они ушли, а я осталась с Борей. Боря плакал, а я смотрела на него и молчала.

Потом пришли мама и Сережа, а с ними Митя и Тонька. Господи, Митя курит! Зачем? Ведь папа умер! Достал из кармана два фунта хлеба и денег еще. Подает маме:

– Это вам на мясо.

А потом… потом заложил нога на ногу и опять курит. И лицо сытое, как всегда. Как он может? Слышу, он говорит:

– Феюша, я сегодня ничего не пил. Поставь самоварчик.

А за чаем Митя вдруг спрашивает маму:

– Как же это он скоро так?

У Сережи сурово сдвинулись брови, а мама всхлипнула:

– Да, да, словно пошутил с нами… Вчера свезли, а сегодня умер. – И вдруг она запричитала – Ах, Митенька, если бы я знала, разве бы я?..

И сразу, точно чего-то испугавшись, оборвала.

Я поняла, почему она оборвала. Ага!.. «Если бы я знала…» Да, да, и она виновата. Он и ее не простил.

Посмотрела ей в глаза с внезапно вспыхнувшей ненавистью. И она тоже поняла. Я видела, как она жалко смутилась, как задрожала губа и наполнились слезами глаза. Так и надо. Так и надо. Зачем мучили его?

Вечером нужно было перемыть кухонную посуду. Захватила полотенце и пошла на кухню, но перед дверью остановилась и задрожала в безумном страхе перед мыслью, что одной придется быть в кухне.

Закусив до крови губы, вошла. Кухня крохотная. Все углы ярко освещены электричеством, но в глаза бросилось черное окно. Какое оно черное! Повернулась спиной к окну и лихорадочно начала перемывать посуду.

И вдруг от новой мысли зашевелились волосы на голове и стали приподниматься. Там в черное окно смотрит папа. Знаю, знаю. Да, да, он смотрит на меня, на мой затылок. Он не простил меня.

И против воли стала медленно оборачиваться через плечо на черное окно. Неужели, неужели он смотрит в окно?

– Ааааа…

Тарелки со звоном полетели на пол. За окном, в черном воздухе, висит весь в белом папа, как подвешенный. Смотрит, смотрит! И длинный какой…

Из комнаты послышался голос. Я, не помня себя, бросилась туда. Митя сидит, заложив нога на ногу, и спрашивает:

– Чего ты орешь там? Поди, все перебила…

– Там… там папа… Он не простил меня…

– Не мели, Феюша, в наш век привидений не водится.

А когда мама хотела положить Митю и Тоню на папину постель, они отказались и предпочли переночевать на полу.

6 декабря

Сегодня папу хоронили.

С утра пошли в больницу и долго его искали. Ходили в мертвецкую. Там все лежат голые покойники: мужчины и женщины вместе. Набиты на полках, свешиваются ноги, руки. У одного рука большая и широкая, как грабля, и с синими ногтями. А в другой комнате свалены прямо на полу. Куча почти прямо до потолка. Даже ходить нельзя. Наступила на какую-то женщину с огромным голым животом. А в животе что-то заурчало. Митя ходит между покойников. Дергает их за головы, за ноги. Едва нашли папу.

У мертвого папы тоненькая, тоненькая круглая шейка. Прямо детская. Как увидела эту шейку, так и заплакала. Господи, какая тоненькая шейка!.. Лицо даже приятное и спокойное. Волосы мягкие, как у ребенка, и растрепались все. Опустилась перед ним на колени и стала целовать эти волосы. Какая тоненькая шейка…

Потом положили в гроб и повезли на маленьких саночках. Он легкий. Я никому не давала везти. Везу по улице, а трамвай звонит, и идут черные люди.

Привезли в церковь. Я совсем не плачу, а мама рыдает, даже священник, кажется, посмотрел с любопытством. А папа высовывает голову из гроба, и у него тоненькая, тоненькая шейка.

Поют: «Идеже несть болезни, печали, воздыхания, но жизнь бесконечная…» А почему он не простил меня? А зачем так рыдает мама? Ах да, да… Он и ее не простил. Потому такая тоненькая шейка. Он тогда просил остаться с ним, а я не осталась. Господи! Уже кончилась панихида…

Вздрогнула и как будто очнулась. Ревнивым взором слежу за мамой. Как-то она сейчас будет прощаться с ним? Подходит, подходит она… Наклонилась… И страшно, мучительно закричала. Смотрю – протягивает губы… Господи, какая она! И тут-то, в последний раз, целует папу не в губы, а в венчик! Как я ее ненавижу!

Слышу – Сергей говорит:

– Фея, простись!

Да, да, я сейчас поцелую прямо в губы. Не как мама. Он простит меня. Смутно чувствую, как меня подводит Сергей. Наклонилась над папой, а у него один глаз приоткрыт и строгая гримаса на губах. А шейка, шейка, Господи!.. Ах, я его поцеловала тоже в венчик. Не могу, не могу в губы. Он не простил, не простил меня!

Как обезумевшая, бросилась вон из церкви. Отбежала и смотрю на церковные двери. Сейчас его будут выносить.

Папу понесли к могиле. Мама идет прямо за гробом и вся сгибается и падает. Но ее держат под руки. И рыдает, рыдает. А я иду издали.

Потом, кажется, все бросали землю в могилу, и я как будто бросала. А потом пришли домой и стали обедать.

7 декабря

Да, папа не простил меня, не простил.

Поднялась сегодня рано и вышла на службу в 8 часов. Еще темно, и в высоком небе блестят звездочки. За ночь выпал снег и пушистыми шапками осел на столбах домовых изгородей.

Темным переулком свернула к трамвайной остановке, и сразу заблестели яркие огни вагона. Через освещенные стекла видны черные спины. Взошла на площадку и отшатнулась. Из яркого вагона пахнет мертвецами, как там, в мертвецкой.

Поднесла к носу платок, а запах пробивается через платок. Затошнило, и закружилась голова. Выбежала обратно на улицу и пошла пешком.

В канцелярии тоже весь день пахло мертвецами. Перед окончанием работ робко спросила Марусю:

– Маруся, здесь ничем не пахнет?

– Нет, а что?

– Да так, кажется, воняет… селедкой.

Обратно ехала в трамвае, тоже пахло. Но дома противного запаха нет.

Ели похлебку молча. Мама тихо и нудно плакала. Я чувствую, что она странно смотрит на меня, когда думает, что не вижу ее. А как взгляну я, она отвертывается. Если она пойдет на кухню, я пристально смотрю на ее затылок тяжелым, ненавидящим взглядом…

Александр Тарасов-Родионов
Шоколад



1

Смутною, серенькой сеткой в открывшийся глаз плеснулась опять мутно-яркая тайна. И нервная дрожь проструилась по зяблому телу, и ноет в мурашках нога. Но сразу внезапно резнуло по сердцу, и все стало дико понятным: узкая жесткая лавка, сползшее меховое манто, муфта вместо подушки и глухая тишина, нарушаемая чьими-то непривычными всхрапами. Да где-то за стенкой уныло пинькала, падая в таз, редкая капелька, должно быть воды.

И стало жутко-жутко и снова захотелось плакать. Но глаза были за ночь уже досуха выжаты от слез, а у горла, внутри, лежала какая-то горькая пленка. Елена осторожно протянула онемевшую ногу, подобрала манто и насторожилась.

«Ни о чем бы не думать! Ни о чем бы не думать», – пронеслось в мозгу.

Но какой-то другой голосок, откуда-то из-под светло-каштанных кудряшек, которые теперь развились и обрюзгли, тянул тоненькой ледяной струйкой: «Как не думать?! Как не думать – а если сегодня придут, уведут и расстреляют?!»

И снова мокрая дрожь пронизала Елену.

За стеной, коридором, чьи-то шаги. Как чуткая мышка, спасаясь от кошки в угольный тупик, Елена навострила ушки. Кто-то шел равномерной, неторопливой походкой, и его гулкие стопы своим топотаньем заслонили тусклое звяканье падающей капельки. Вот шаги близятся к двери, вот – мимо, мимо, уходят. Пропал приступ страха, но сердце Елены колотится жутью. Рамы седеющих окон ясней и ясней прозрач-невеют, и лишь по-прежнему храпят лежащие по углам мужчины

«Что за животные! Как это они умудряются спать так спокойно, – думает Елена. – Сегодня ночью из них увели целых пять, и обратно они не вернулись. Боже мой, боженька! Что теперь с ними?!»

А услужливое воображение уже вырисовывает ей темнеющий угол каменного двора с бугорками запачканных кровью, расстрелянных тел. Никогда ничего похожего Елена не видала ни в действительности, ни на картинках, но кто-то когда-то ей рассказал обо всем этом очень наглядно, и образ рассказа вонзился ей в память будто живой.

«Латыш ведь сказал, что сегодня судьба всех нас будет разрешена, – пронеслось в ее сознанье. – Пятерых уже нет, осталось только четверо. А может быть, и меньше?!» – подумала она и ужаснулась. Ужаснулась и встала и стала на цыпочках красться вдоль стен, чтоб проверить. Вот у окна круглым клубом чернелся Титанов, завернувшийся в шубу толстяк. В двух шагах от него, в уголке, под серой солдатской шинелью, вытянув длинные ноги, спал Коваленский; а там, на отскочке, поодаль, возле стола, распростерся и тот неизвестный с бессмысленным пристальным взглядом куда-то насквозь вдаль смотрящих, сереющих глаз.

«И фамилия его какая-то странная, – подумала Елена, – Фиников! Никогда, никогда раньше такой не слыхала. Что-то приторно-сладкое, липкое, экзотическое. Да и человек какой-то он несуразный, никогда раньше нигде не бывавший. Не он ли навлек этот арест?»

– Фиников, – пробуркнул он быстро и глухо, так что даже Латыш, всех их переписывавший, заквакал тревожным вопросом: «Квак? квак? квак?» – Фи-ни-ков! – отчеканил тогда неизвестный, и Латыш успокоился сразу и перевел испытующий взгляд на Коваленского.

«Неужели же он – Коваленский? – подумала Елена. – Ах, как знать? Нынче в душу чужую не влезешь. Гвардейский поручик, белоподкладочник, жуир, балетоман… накачался гражданского долга и… несчастненький, бедненький… Страшно даже подумать, – содрогнулась она внезапно, – с кем захотел потягаться, чтоб сделаться лишнею жертвой расстрела!»

«И Титанов? Этот толстый, лощеный, всегда чисто выбритый и расчесанный гладко тюфяк, душка режиссер, кумир молодых инженюшек… Ах, впрочем, разве существует пощада или здравый смысл у этой кровожадной людской мышеловки?! Всех, всех расстреляют, и ее, Елену Вальц, в том числе. А за что, за что?» – задумалась она и, хрустнув пальцами, машинально пластично заломила вверх руки. И стало прохладней. Сырое, желтое северное утро прозрачным утопленником медленно, грузно сползало в колодец темного двора, куда выходили белесые окна. Опять стало жутко.

Быстро, бесшумно вернулась Елена к скамейке, легла и закуталась в мягкий мех манто с головой.

«Ни о чем не думать! Ни о чем бы не думать!» – стиснувши зубы, настойчиво сдавила она свои мысли. Широко раскрывшийся глаз под манто уже ничего не видит. И стало приятно тепло от собственного дыханья и мягко от пушистого меха, щекочущего носик и щеки. И пахло духами, как свежей травой в душистое майское утро.

«Должно быть, от платочка, что смочен слезами, запрятан в муфту, под головой». Но доставать не хотелось. Истома баюкала руки. Как стало вдруг мирно, легко и уютно! Припомнилось мягкое ложе постели… а может быть, это уже не постель, а… лужайка под липой и брызжущим солнцем в зеленеющем парке, и нежно былинка щекочет, ласкаясь у ушка… А там, наверху, в голубом и бездонном огромном провале, крутяся, бегут облака. Нет, это не облака. Это колеса ландо, которые, быстро-пребыстро вертясь, жуют хрусткий гравий аллеи. Ноги Елены укутаны пледом. Его поправляет услужливо рядом сидящий. Он – милый, и рука его в упругой коричневой лайке. Так хочется вскинуть ресницы, нависшие тучкой, и весело бросить глазами в лицо его радостный, нежный, ласкающий луч. Ведь это ее Эдуард, Эдуард из английского посольства. Неужели он не догадается протянуть ей плитку Кайке-шоколаду, который она так любила сосать на прогулках. Она поднимает глаза. Господи! Как это страшно. Это не Эдуард. Это какой-то другой, бритый, с огромным лицом, – шевелятся в ужасе кудри Елены. Да ведь это – Латыш! Тот самый Латыш, что их арестовывал. Пронзает ее он жестокой враждебной насмешкой и сильной рукой срывает с колен ее плед.

– Елен Валентиновна! Елен Валентиновна! Голубушка не волнуйтесь! За вами!..

Это пухлый голос Титанова, и весь он, как жирная туша, стоит перед нею и робко трясет меховое манто. Даже успел причесаться. Только ни галстуха, ни воротничка: то и другое небрежно брошены на подоконник. Поодаль, подергиваясь всем лицом, весь прищурился, въелся глазами в нее Коваленский, а рядом бесцветно-спокойный взгляд Финикова. Он равнодушен. Его не смутят никакие слова, никакие движенья… Но все это только мгновенье: шпалеры кулис в мимо-ходе.

Главное – это какой-то Брюнетик. «Должно быть, еврейчик», – мелькнуло в сознанье Елены. Он стоит возле самой лавки, а за ним, будто тень, часовой со штыком, красноармеец. Пружинкой вскочив, отряхнулась Елена, набросив на плечи манто.

– Возьмите все с собой! – поправил Брюнетик, и – жестом на лавку.

– Как все? Так, значит, я больше сюда не вернусь?! – И сердце Елены зальдело. Дрожащими руками накинула на голову шелковый шарф, схватила муфту, обула галоши и, не успевши ни с кем попрощаться – ах, будь что будет, – подпрыгивающей, нервной походкой помчалась вслед за Брюнетиком в коридор. Следом их тяжело догонял часовой. Растерянные взгляды ее сотоварищей только мгновеньем мелькнули им вслед. «Будь что будет, но только б скорей». И стало вдруг жарко-прежарко, и щеки огнем запылали.

Пройдя коридор, спустились по лестнице; снова прошли коридор, закоулком вышли на новую лестницу. Вверх поднялись и, две комнаты минув, остановились перед третьей.

– Вы здесь побудьте! – Брюнетик сказал часовому и пропустил перед собою Елену.

Комната с обоями цвета бордо. Как будто сгустки чьей-то размазанной крови капнули в мысли Елены. На улицу одно большое окно с драпировкой вишневого цвета. У окна этажерка в бумагах пылает, у стены возле двери стол, опять же в бумагах. А посредине комнаты уж не стол, а столище. И сидит за ним прилично одетый белокурый мужчина.

– Вот Елена Вальц, – сказал провожатый. Тот поднял глаза с тупым и усталым, бессмысленным взглядом.

– Садитесь. Вот здесь! – пододвинул он стул, и свет от окна ей упал на лицо. И снова Блондин продолжает писать, методично, спокойно. Села Елена, а рядом подсел ее спутник, Брюнетик, и густо их вместе склеило молчанье. И только в височках Елены частил молоточек.

Наконец Блондин кончил писание, промокнул, отодвинул Взял новый лист чистой бумаги, что-то пометил и грустно тихонько спросил:

– Ваше имя, звание, профессия и адрес?

– Елена Валентиновна Вальц, балерина; Капитанская, 38, квартира 4.

– Что заставило вас быть вчера у Титанова?

– Он мой старый знакомый. У него собираются гости из прежних друзей театрального мира. Теперь, когда голодаешь… буквально… – И слезы непрошеным током затуманили глаза у Елены. Смутный силуэт Блондина тянется к ней с гра фином и стаканом

«Да, да, – она сейчас успокоится».

«Ей ничего не грозит, если она будет говорить только правду. О да, она знает».

– Но какую же нужно вам правду? Ведь я ничего, ничего не знаю!

Но Блондин подает ей конвертик, достает из него письмо.

«Нет, она его никогда не видала и видит впервые».

«Как он мог очутиться у стола под ковром, возле того места, где она сидела на квартире Титанова во время ареста?»

«Ах, почем она знает?!»

Какой-то железный клубок не нитей, нет, – а огромных чугунных цепей, канатов сжимает ее хрупкую, маленькую фигурку.

«Погибла!» – сверлится в мозгу.

– Погибла! – шепчут побледневшие губы.

Муфта упала, а острые, липкие взгляды этих двух – спокойного Блондина и нервного Брюнетика – колют и колют все глубже и глубже, под самое сердце. Руки судорожно хватаются за стол, спазмы диким вывихом стиснули горло, все поплыло, покачнулось…

…Опять усталый, скучающий голос:

– Успокойтесь!

Удобно и мягко ее голова откинута на спинку кресла Перед глазами угол изразцовой печи. Разве она здесь была? Ну да, комната все та же и те же жесткие люди, но взгляды Брюнетика как будто бы мягче.

– Скажите, – неожиданно спрашивает он, визгливо звеня голоском, – кто был около вас, перед тем как вас оцепили и вошли в комнату агенты Чека?

«О да, она помнит. Сейчас она скажет… Неужели сказать?! Выдать?.. Подло… преступно и мерзко».

– Имейте в виду, – говорит вдруг Блондин, нарушая молчанье, – мы уже знаем, кто вас в этот момент окружал Показаньями пятерых предыдущих факт установлен точно Ваш ответ только нам выяснит степень вашего участия в деле, которое так же для нас несомненно, как то, что я следователь Горст!

«Так это он, сам страшный Горст!» – Елена тянется вновь за стаканом, и зубы нервно дрожат, выбивая дробь о стеклянные стенки.

«Нет, она ничего, ничего не будет скрывать!.

Да, рядом с ней сидел офицер Коваленский, но в его руках не было, нисколечко не было, – ах, если бы вы захотели мне только поверить, – никакого письма, никакого конверта. Она клянется в этом всем святым, дорогим, что только есть у людей на свете…»

– Даже жизнью своею клянетесь? – оборвал вдруг Блондин.

Ну а кто же был рядом с Коваленским?

– Рядом?

– Да, рядом!

– Рядом… не было никого… а так немножечко дальше шагах этак в двух, на подоконнике сидел этот, как его „Фиников.

– Будто б вы раньше его не встречали? – смеется на этот раз уже Брюнетик.

– О, клянуся вам богом: никогда, никогда его в жизни до этого раза нигде не встречала!..

– Прекрасно. Что можете добавить еще?

– Ничего.

– Ничего?

– Ничего.

Бесшумно несется перо по бумаге, спешит и спешит менуэтом по строчкам.

– Слушайте!

Ну, да, она слушает – но ничего не слышит и думает только: «Что ж дальше?»

– Распишитесь!

Дрожащей рукою берет она ручку. Перо упирается. Ручка не пишет. Вместо коротенькой – Вальц получилось клочкастое – Вальу.

– Посидите немного.

Блондин уплывает куда-то в боковую дверь, унося все бумаги.

Брюнетик, сверкнув перстеньком с бриллиантом – как это раньше она не заметила? – достает портсигар с большой золотой монограммой. Щелкнул небрежно.

– Вы не курите?

– Нет, – соврала ему злобно Елена.

Как захотелось ей вскинуться быстрою кошкой, вцепиться Брюнетику в бритые щеки и… острыми ногтями… «Боже мой! – как давно я не делала себе маникюр и даже не умывалась сегодня, – подумала она вслед за этим. – Воображаю, что я за рожа!..»

Тонкая синяя струйка ползет кверху спокойно и прямо. Брюнетик впился в папироску губами, а глазом косит ей на шейку.

– Пожалуйте, – вдруг распахнув разом дверь, ей кивает Блондин.

Снова холод по коже. Гусиные цыпки взъерошили руки С испуганным взглядом Елена послушно шагает за черным плечом Блондина в табачного цвета шелк золотистой портьеры. За ней, впереди, густо-синий, остриженный строгими стрелками кверху готический кабинет. У окна стоит кто-то высокий, темнеющий тенью… Качнулся к столу – и сел…

– Хорошо, товарищ Горст, оставьте нас с ней одних на минутку и скажите товарищу Липшаевичу, что пока я не позвоню, никого бы сюда не впускал Никого – пусть так и скажет курьеру

«Что он хочет?» – мелькнуло брезгливою искрой в уме Елены.

А голос приятный, грудной, задушевный…

Горст вышел, защелкнулась дверь.

– Я – председатель здешней Чека Зудин, гражданка Вальц, вот кто я, – говорит незнакомец. Но почему-то Елене не страшно. Будто кто-то давно ей знакомый, встретясь нежданно в дороге, пытается ей рассказать интересную повесть. Кубовый сумрак обоев кажется дальним провалом рядом с золотистым, тускнеющим шелком оконных портьер Рамы режут отчетливо стекла, будто их нет Будто бы белая мгла улицы вместе с приятною гарью мотора лезет свободно сюда, в кабинет. А за столом, заглушаемый снизу гудками и визгом трамвая, сидит незнакомый знакомец.

«О чем говорит он так долго?» Теперь Елена различает лицо у него: худое, белесое, с большими глазами. Тусклые усики, чахлая бородка светленьким клинышком. Плохо бритое горло стянуто воротом черной рубашки, а поверх нее черный пиджак.

«Должно быть, из рабочих, – грезит Елена. – Так вот он какой, этот… Зудин? Почему же казался он раньше, в рассказах знакомых, ей страшным? И зачем привели ее прямо к нему? Неужель так серьезно?! Ах да, это злополучное, страшное письмо!.. Да уж не подкинули ли они его сами? Чтобы всех их запутать для расстрела на выбор… Но о чем же он говорит? Ведь он говорит, этот Зудин!»

– Вы должны рассказать, не таяся нисколько, не стесняясь меня, все подробно.

– Что должна рассказать я?

– То, что вам изложил: с кем из этих мужчин и когда бы ли вы в близких сношениях?

Будто хлыстом по лицу. Краска взметнулась на щеки Елены.

– Ни за что! Никогда! Как он смеет?!.. Если она балерина…

И слезы прорвались могучим потоком и скачущим ливнем покрыли все мысли и чувства. Но будто большая гора размывается с сердца Елены этой слезливой рекою.

Где же графин? Никто не дает ей холодной воды. Зудин сидит как сидел, неподвижно.

Вы не поняли меня, гражданка Вальц. Я вовсе не хотел вас оскорблять своими подозреньями или грязнить вашу честь как честь женщины. Мне хочется знать вашу роль, вашу роль в этом деле, а не на сцене.

Ах, как быстро растет в его голосе жесткая нотка!

Вашу роль не на сцене, а роль женщины, которую вы играли, увы, среди этих мужчин. Политика очень жестокая вещь, гражданка балерина. В этом письме, что нашли под ковром возле стула, на котором вы сидели, говорилось об убийстве, о политическом убийстве наших ответственных товарищей. А в бумагах некоторых лиц, арестованных вместе с вами, при обыске, нынче под утро, нашли несколько писем… писем от вас… Я надеюсь, теперь вы поймете, зачем мне так нужно и должно знать ваш точный, правдивый, лишенный ложного стыда ответ на мой вопрос.

Но Елена молчала.

«Ах, как это жестоко. Утонченно жестоко! – подумала она. – И как это они уже все, все успели узнать?. Мои письма?.. У кого же… они их забрали?..»

Но Зудин перестал уж смотреть на нее: обернулся к окну Может быть, это и лучше. Не видеть глаз, говоря о подобных вещах. Почему ее не допрашивает женщина? А впрочем, нет, нет, не надо., лучше не женщина Женщина этого не поймет

Ах, как это ужасно! – подумала вслух Елена.

– Людям свойственны страсти, и все мы не пуритане. Поиски сердца могут быть часто бесплодны. Чего ж их стыдиться?! – ободрил поласковей Зудин. – Итак, не стесняйтесь меня: ваша тайна умрет здесь навеки, не встретясь с бумагой Я нарочно велел закрыть все двери.

Как же ответить? Кто из них был ей близок?.. Ну да, офицер Коваленский, но. это было давно-давно в начале войны. Он ее провожал из театра, заехал к ней на квартиру а потом, а потом они долго не встречались. Он был на фронте… Теперь же… теперь? Да, он был у нее как-то раз. У него на квартире она не бывала ни разу.

– Кто еще?

– Артист фарса Дарьяловский, он ведь уж был у вас на допросе. Отношенья по сцене роднят, и мы сами не смотрим на эти сближенья серьезно. То же самое этот… Титанов… Он долго, долго домогался ее любви. Он такой… задушевный, сердечный, смешной… он хорошо зарабатывал также…

– Еще?.. Еще… как будто бы в числе арестованных не было из таких никого.

– А Фиников?

– Фиников?! Нет!.. Говорю же вам: я только первый раз его повстречала. Нас познакомили здесь, у Титанова. Он был приторно вежлив, но молчалив. Мы с ним почти ни о чем не говорили.

«Получала ли она от мужчин деньги?»

Снова краска и слезы к глазам.

– Как? И это надо тоже вам знать?!.. Ничего, ничего нет святого, сокровенного даже для женской тайны?

«Получала ли она деньги?..»

– Д-д-да… получала… немного… от всех… Ах, если бы вы знали, товарищ Зудин…

«Ах, боже мой, что она говорит? Опомнись, Елена, какой он товарищ?»

– Нет, нет, нет! – кричит исступленно Елена кому-то. – Если бы вы только знали, товарищ Зудин. – И слюни и слезы, все вместе, текут у Елены на грудь. – Если б только вы знали всю жизнь балерины, когда ей с пятнадцати лет., уже приходится… да, да, приходится! – этой традицией держится прочно балет, – ей приходится… продавать свое тело грязным, вспотевшим мужчинам!.. Милый Зудин!.. Зудин, товарищ!.. Нет, вы б не кинули мне в лицо комок грязи… Липкая жизнь… липкая жизнь… нас заляпала грязью, зловонной, вонючей, и нет нам спасенья, погибшим и гадким!. Если б… если б дали мне возможность заработать… кусочек, честный кусочек… разве б я стала?!.. Ах, что говорить вам! Ведь вы не знаете бездны, всей бездны паденья!! Ведь меня вызвал к себе Титанов, чтоб свести вот с этим, как его? – Финиковым!.. Он сказал: будут деньги… хорошие деньги!.. А ведь я голодала! Да!.. Голодала!.. Продала гардероб!.. Вот осталось: манто, муфта, три платья… Ми лый… родной мой, това-а-рищ Зудин!.. Ведь и я была гимназисткой… пять классов!.. Немножечко жизни… Не рабства, а жизни… Честной жизни… кусочка… прошу… я у вас!

Я согласна, я жажду работать!.. Разве б я стала себя продавать?!.. Проституточка – вот мне оценка!..

С клокочущим всхлипом, вся намокшая горем, бессильно сползла Елена прямо на пол. Шарф упал. Валялось и манто. Кудряшки развились и прилипли к вискам. И только яркость каштановых прядей и розовость пухлого ушка кричали в серое, далекое, безучастное небо, туда, за прозрачные окна этого синючего готического кабинета, что здесь плачет женщина и что она глубоко несчастна.

И так неожиданно жалкая ручонка Елены ощутила твердое пожатье.

– Полно, товарищ Вальц, встаньте, оправьтесь и успокойтесь!

Это говорил Зудин. И как жадно-жадно хотелось ей слушать его милый голос.

– Наша борьба, в конечном счете, и есть ведь борьба за счастье всех обездоленных капиталистическим рабством, а значит – за счастье таких, как и вы… Поднимитесь и успокойтесь! А если хотите, так вот, приходите сюда… хотя б послезавтра… в час дня. Я вам помогу – как товарищу… Ну а пока оправьтесь, оденьтесь и идите – вы свободны.

Зудин нажал кнопку под столом, и за дверью раздался громкий, трескучий звонок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю