Текст книги "Собачий переулок [Детективные романы и повесть]"
Автор книги: Лев Гумилевский
Соавторы: Александр Тарасов-Родионов,Сергей Семенов
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)
Весть о происшедшем распространилась в городе с быстротой электрического тока. Сообщать такие потрясающие новости приходится не часто, и едва ли кого-нибудь могла остановить погода, дальность расстояния, позднее время от удовольствия быть первым вестником у своего приятеля, знакомого, а иногда просто случайного прохожего, шедшего рядом или остановившегося спросить: который час?
Кажется, во всем городе к одному только Бурову не успел никто забежать, да и то, вероятно, потому, что отъезд его был делом настолько решенным, что никому как-то в это время и на ум не приходил, тем более что жил он где-то уж слишком далеко, а в пивной на обычном месте он в тот вечер не показывался.
На Старогородской мануфактуре все, и не без подробностей даже, было известно.
Зоя явилась домой часу в одиннадцатом, с заплаканными глазами и, всячески прячась от встречавшихся знакомых, пробежала по темному коридору казармы чуть не бегом
С неделю, как она поселилась в отдельной комнате с Половцевой, и от присутствия этой нравившейся ей девушки маленькая, холодная и неуютная комнатка казалась ей чем-то вроде настоящего дома, куда с охотой теперь она побежала, чтобы одуматься и отдохнуть.
Варя сидела на койке, прислушиваясь к шагам в коридоре, голосам и стукам. Она не отрывала глаз от двери
Как только Зоя, войдя, взглянула на нее, ей уже было понятно, что Варя все знает.
Они не обменялись приветствиями. Варя молчала, потом, не вытерпев, спросила глухо:
– Ну? Правда это?
– Правда!
Как будто она только и ждала этого подтверждения Она тотчас же встала и вдруг заторопилась, заспешила что-то делать, куда-то бежать.
Зоя посмотрела на нее с удивлением. Та, точно отвечая на безмолвный ее вопрос, заговорила:
– Ну, что же! Надо же ехать туда, бежать! Ведь надо же, Зоя!
– Зачем?
Она растерялась, но на одно лишь мгновение.
– Может быть, ему понадобится что-нибудь?
Зоя твердо взяла ее руку и усадила рядом с собою на койке.
– Слушай, Варвара! – сурово, с напускной даже грубостью, сказала она. – Ничего ему не надо, и тебе там делать вовсе нечего! Он без сознания, ему будут операцию делать, может быть, сейчас уже делают. Тебя не то что к нему, тебя в больницу не впустят. Не сходи с ума сиди тут
Варя подняла на нее серые глаза, вдруг переполнившиеся непадавшими слезами:
– Зоя! Да неужто он и убил?
Зоя пожала плечами, не отвечая.
– Это вот ту, ту, которая с ним тогда ушла после спектакля?.. Ту? – выспрашивала Варя.
– Да, ту!
– За что же, за что?
Зоя молчала.
Варя растерянно смотрела на нее.
– Ведь его судить будут? Судить? – вспомнила она Судить?
– Может быть, умрет…
Варя вскочила:
– Нет, нет, нет! Ему простят! Он это так… Он не мог же убить.
– А вот убил! – неожиданно вспылила Зоя. – И лучше ему умереть! Он – больной!
У Вари перекосилось лицо страшной улыбкой – такими улыбками встречают иногда смертельную опасность, в которую, как в смерть, невозможно серьезно поверить.
– Как больной? – едва выговорила она – Чем больной?
Зоя отвернулась от подруги. Ей стало страшно договорить до конца, нанести этот смертельный удар Варя вцепилась в ее плечо.
– Чем болен? Говори, говори! Почему молчишь?
Зоя молчала. Тогда, набирая в грудь мужества вместе с воздухом, Варя прошептала над ее лицом:
– Дурная болезнь? Да?
Зоя обернулась к ней.
– Да! Ну только не плачь, не сходи с ума.
Варя опустилась на пол: ее не держали ноги, она чувствовала себя как войлочная кукла: все теряло упругость и силу. Лицо ее пришлось у колен Зои, и едва хватило у нее силы положить на них голову.
– Что ты? – испугалась Зоя. – Что ты?
Варя молчала.
Зое почудилось, что она не дышит. Она подняла ее голову, сжала ее и, лаская, просила, давясь собственными слезами и жалостью:
– Ну, плачь, плачь – лучше будет!
Варя не заплакала. Только раз, вдруг вырвавшись из ласкающих рук подруги, она поднялась, всплеснула руками и снова упала со стоном.
– Мальчик мой! Мальчик мой! – повторила она несколько раз и опять затихла.
Зоя тронула ее плечо.
– Ты очень страдаешь?
Она не отвечала.
– Ты за себя боишься?
Едва заметно она качнула головой, не отрывая лица от ее колен. И уже скорее угадала, чем расслышала Зоя сдавленный шепот:
– Мальчик мой!
И вдруг в каком-то вихре воспоминаний слов, улыбок, намеков, мечтаний сложилось в уме Зои одно представление, одна мысль. Она выросла в уверенность, когда, подняв подругу, она заглянула в ее глаза.
– У тебя будет ребенок? – прошептала она.
Казалось, только и нужно было выговорить вслух все это для того, чтобы Варя вдруг наполнилась какой-то страшной решимостью, овладела собою, налилась силою и кровью, как ее щеки.
– Надо идти! Надо скорее идти…
– Куда?
– Надо! Надо! Надо скорее!
Теперь уже нельзя было ее остановить, удержать. Она повязала платок, накинула шубку и рванулась к двери. Зоя повисла у нее на руках.
– Говори, куда! Говори, что ты хочешь делать?
Она смотрела на искривленные губы подруги в тоске и ужасе. Смутные догадки мелькали в ее голове, но Варя не отвечала, она даже не понимала, о чем ее спрашивают
– Куда ты идешь? Зачем?
Слышно было, как за стеною, разбуженная их спором, криками и движением, шарила по стене соседка, отыскивая щелочку. Потом она затихла, должно быть приложив ухо к стене.
– Что ты молчишь? – шептала Зоя. – Говори!
Варя подняла на нее глаза. Этот опустошенный взгляд поразил ее.
– Мальчик мой! – вздохнула она. – Мальчик мой!
Она прислонилась к косяку двери.
– Зоя, – твердо выговорила она, – а ты видела когда-нибудь таких детей?
– Каких?
– Они страшные. И я думала, что им не нужно бы родиться. И пусть их убивали бы раньше… Большие головы – это у них. И они не растут… Они не читают книжек. Я видела только одного такого… И я не спала тогда две ночи… У него свернулись ручки в узлы… И его нельзя было вывернуть из тряпок – он так кричал, потому что кругом были язвы… И они не заживают…
Зоя двинулась к ней, чтобы остановить ее исступленный шепот. Она отклонилась, почти теряя сознание, и с губ ее не сходило, как стон:
– Мальчик мой!
Зоя не знала, что делать. Она гладила ее руками, убирала со лба ее волосы, шептала:
– Подожди… Мы подумаем, потом решим… Не торопись.
Варя о чем-то подумала, должно быть; в ее пустых глазах мелькнула мысль, но вслед за нею пришли другие
– Нельзя больше ждать! Нельзя! – Она рванулась к двери.
– Да куда же ты? – крикнула Зоя.
Варя с удивлением посмотрела на нее.
– Убить его! Убить его! – почти спокойно сказала она. – Зачем же ему жить? Разве нужно таким жить?
Она повторяла по нескольку раз одни и те же слова, как будто для того, чтобы себя убедить в истинности их. Потом вдруг одним сильным и резким движением она вырвалась из рук Зои, толкнулась головою в дверь, ушиблась и выбежала со стоном, в котором опять угадала Зоя:
– Мальчик мой!
Зоя схватила пальто и, на ходу одеваясь, бросилась вслед за нею.
Черные номерки на желтых дверях зашевелились, из приоткрытых дверей высунулись любопытные носы. Зоя промчалась мимо них, ничего не замечая.
Глава V. ОПЕРАЦИЯ ДОКТОРА САМСОНОВА И ХИМИЧЕСКИЙ ОПЫТ ПРОФЕССОРА ИГЛИЦКОГОКак ни были мы потрясены разразившейся в Собачьем переулке драмой, но операция доктора Самсонова и последовавшее затем сообщение о химическом опыте, произведенном профессором Иглицким, заставили говорить о себе с неменьшим волнением и увлечением. Об этих чудесах науки, к сожалению, не было сказано ни слова в общей прессе, да и в «трудах» нашего университета появились лишь сухие научные заметки, не дошедшие до широкой публики.
Доктор Самсонов, теперь – и по заслугам – занявший в Москве должность главного хирурга, произвел операцию с присущим ему хладнокровием, блестящей ловкостью и научным остроумием. Рана в живот с повреждением в трех местах тонкой кишки без немедленной операции грозила самоубийце медленной, мучительной смертью.
Операция оказалась невероятной, она совершалась в операционной наших клиник при гробовой тишине и напряженном внимании многочисленных зрителей, среди которых были наши врачи-хирурги и почти вся профессура.
И все-таки большинство присутствовавших готово было верить в благополучный исход.
За доктором Самсоновым у нас установилась определенная репутация. Как раз незадолго до наших событий у нас был выстрелом в шею ранен ночной караульщик, которого успели с необычайной быстротою доставить в клинику
Самсонов, дежуривший там, осмотрел раненого, нашел у него перебитой сонную артерию и вдруг, к изумлению всех присутствующих, категорически приказал готовить операционный стол.
– Для чего? – спросила фельдшерица.
Доктор Самсонов, вообще человек очень спокойный и выдержанный, за работою становился нетерпеливым, вспыльчивым и раздражительным. Раздражительность проявлялась только в отношении прислуживавших ему – инструменты же в его руках наоборот поражали уверенностью, какой-то одушевленностью своих движений.
Он крикнул только одно слово:
– Готовить!
И уже по тону его голоса фельдшерица поняла, что спорить нельзя.
Она ушла в операционную ворча:
– Ну, черт на нем поехал, товарищи! Делайте, все равно!
Операционная была приготовлена быстро. Раненого внесли наверх. При помощи одного низшего персонала, прислуживавшего ему, доктор обнажил артерию, остановил кровотечение и зашил пробоину.
Раненый выжил.
После его демонстрировали у нас в университете на специальном докладе об этой операции.
Операция, нужная Хорохорину, являлась не менее поразительной, и едва разнеслась о ней весть, как медицинский факультет в полном составе явился присутствовать при новом чуде хирургического искусства.
Во время приготовлений доктор нервничал, постоянно выходил к коридор, курил и как-то избегал с кем бы то ни было говорить. С обычной резкостью он распоряжался сестрами и ассистентами, понимавшими, впрочем, его с полуслова.
Он вошел в операционную, когда внесли Хорохорина, не приходившего в сознание. Он осмотрел все до последнего инструмента.
Старик Вольский, декан медицинского факультета, сильно подслеповатый, выдвинулся было вперед из кольца молчали вых зрителей, но доктор крикнул с необычайной даже и для него резкостью:
– Не мешать! Не мешать!
Старик, едва не сконфузившись, отошел, не говоря ни слова.
Вся операция продолжалась двадцать пять минут, а с приготовлениями и накладкой швов (швы накладывал ассистент, доктор Покровский) – сорок шесть минут. С какой-то молниеносной быстротой этот замечательный наш хирург вырезал разбитые, рассеченные пулей куски тонкой кишки, сшил свежие концы, попутно вынул пулю, закрыл рану и уступил место ассистенту.
При напряженном внимании казалось, что все произошло буквально в несколько секунд. Механическую быстроту помогавших ассистентов и прислуживавших сестер нарушило только одно происшествие: оператор с такой неожиданностью извлек пулю и с такой быстротой обернулся к сестре, что та не успела подать тарелку, бывшую у нее в руках.
Доктор только взглянул на нее и сжал зубы после сестра призналась, что если бы он раскрыл рот для упрека, она не вынесла бы и лишилась сознания.
Избегая шумных выражений восторга, оператор не досмотрел даже конца накладки швов, выбежал из операционной и заперся в кабинете; впрочем, как только Хорохорина вынесли в палату, он тотчас же спустился туда, чтобы поставить его под исключительное внимание сестер и дежурного врача.
Так прошла эта замечательная операция. О ней говорили только в своих кругах, пока не выяснились результаты. Но когда к вечеру третьего дня для всех стало ясно, что Хорохорин спасен, о ней заговорили все, и даже немало наших студентов паломничали в клинику только для того, чтобы проверить известие, что операция удалась.
Впечатление от этого замечательного медицинского казуса было таково, что все как-то забыли о том, что Хорохорину спасение едва ли могло быть так радостно, раз ему предстояло впереди обвинение, суд, следствие, наказание.
Едва, впрочем, начали об этом вспоминать, как разнеслось сообщение о произведенном профессором Иглицким химическом опыте над предсмертной запиской Хорохорина.
Профессор Иглицкий был еще очень молодой человек. Он выслушал явившегося к нему Королева и субинспектора уголовного розыска с огромным вниманием, заинтересовался делом, сейчас же вызвал лаборанта и, забрав документ, пригласил всех в лабораторию.
Было уже поздно, студенты не работали, ассистентов не было, и профессор, засучив рукава халата, сам принялся за дело.
– Прежде всего, – обернулся он к Осокину, – нам важно установить, теми же чернилами сделана приписка или нет?
– Почти несомненно; но лучше бы установить! – согласился Осокин.
Профессор усмехнулся.
– Да, без этого слова документ имеет совершенно другой характер, другой смысл! Займемся им внимательно!
Бегая и суетясь по лаборатории, по привычке всегда работать со слушателями, он беспрерывно объяснял то, что делал
– Обычные чернила разного состава принимают черный цвет спустя немного времени после того, как текст написан. Для глаза тут нет оттенков. Между тем как фотографическая пластинка с различной яркостью запечатлеет черный цвет написанного разными чернилами…
Лаборант, взволнованный исключительным характером работы, очень быстро произвел снимки. Пока он проявлял их, профессор курил и говорил задумчиво:
– Если пластинка не дает достаточных указаний – различные химические реактивы дадут необходимое свидетельство: одни чернила изменяют свой цвет от действия кислот, другие от действия щелочи и так далее. При помощи тех же реактивов можно установить, что приписка сделана позднее, хотя и теми же чернилами. Но посмотрим, что дала фотография.
Осокин ждал с замиранием сердца. Иглицкий недолго рассматривал пластинку.
– Чернила те же! Но… – он вдруг обернулся к слушателям, – но ведь если вы подозреваете, что тире закрывает собой точку…
Осокин взволнованно кивал головою.
– О, тогда мы сделаем проще. Мы обработаем эту черточку реактивами и затем предоставим микрофотографии решить вопрос!
Работа продолжалась чуть не до утра Но в результате измученным зрителям, сонному лаборанту и ликующему профессору микрофотография с неоспоримою убедительностью указала то место, где второй раз прикоснулось перо к бумаге для написания черточки, она же указала, что при написании этой черточки, разумеется, на пере было больше чернил, чем при написании точки.
Сеня посмотрел на Осокина, восхищенно рассматривавшего снимки, и покачал головою.
– Послушайте, гражданин Осокин, – холодно сказал он, – а для чего мы все это делаем?
Профессор и Осокин посмотрели на него с удивлением, но молча, дожидаясь объяснений.
– Да ведь и Хорохорин мог это слово подписать после. Вы ведь не утверждаете, что это другие чернила или другой почерк? Ну, конечно, он не мог написать «обоим» при самой Вере, которая могла бы защищаться, поднять крик, выгнать его! Он убил ее и потом приписал – ведь может это быть?
Осокин спокойно кивнул головою.
– Я уже вам доказывал, что в жизни все может быть.
– Так в чем же дело?
– Видите ли, – лукаво усмехаясь, ответил он, – видите ли, есть все-таки какой-то процент совпадений и зависимых друг от друга событий. И есть процент нелепостей, и есть процент несоответствий. Если же у нас на пятьдесят положительных фактов приходится пятьдесят подозрительных, то это процентное соотношение уже прямо указывает на достоверность подозрения.
Профессор, внимательно слушавший их, вмешался в спор.
– Наличие всяких не оправдываемых положением фактов требует внимательного исследования, несомненно.
– У нас их достаточно, – не без самоуверенности добавил Осокин, – и хотя каждый в отдельности может быть объяснен с известными натяжками и предположением случайностей, но все вместе они уже не случайны, конечно!
Сеня заходил по комнате.
– Что ж, тем лучше, тем лучше! Но кому могла понадобиться смерть Веры?
– А это уж другой вопрос! – ответил Осокин.
Он ожил. Он благодарил профессора, прятал снимки в портфель с невыразимой нежностью.
– Что будет дальше? – спросил Иглицкий.
– Убийца воспользовался самоубийством Хорохорина, чтобы убить девушку. Будем искать убийцу, которого должен знать Хорохорин. Нельзя допустить здесь случайности: убийца был с ними…
Петр Павлович вздохнул и прибавил:
– Если бы хоть на полчаса Хорохорин пришел в сознание, он сказал бы, кто убил!
– А если нет?
Осокин пожал плечами.
– Мы будем составлять список подозрительных людей среди ее знакомых.
Сеня покачал головой безнадежно. Усталость, волнение, то уверенность, то сомнение утомили его. Он молча простился с профессором и ушел за Осокиным, не говоря ни слова
Глава VI. ДЕЛО НАСТАЛО ЖИВЫМНад городом нависла мрачная тайна. Ярчайшие солнечные дни, стоявшие у нас весь июнь, мучили зноем, ослепительным блеском и проникающим всюду светом, но не при носили разгадки тайны. Опыт профессора Иглицкого стал единственной темой разговоров. Во всемогущество науки верили так, что изумлялись, почему не открывают реактива ми и фотографией имя убийцы.
Пуля, извлеченная при вскрытии убитой, оказалась дру того калибра: это уже казалось положительным доказательством, что убил не Хорохорин.
Падкая до всяких сенсаций, уголовных драм и пинкертоновщины обывательская масса быстро перерядила в своем представлении Хорохорина из преступника в героя. С такою же уверенностью, с какою два дня назад называли Хорохорина убийцей и тяжким преступником, теперь о нем рассказывали с подробностями прямо невероятными, что убийца застрелил девушку у него на глазах, что он покончил с собою, не вынеся смерти любимой девушки, и что самое подозрение его в убийстве чудовищно.
Но разгадки не было. Ее искали, ее ждали, о ней говорили, но ее не было. В поисках ответа на мучивший всех вопрос весь город наш устремился на похороны Веры. Говорили, что погребение не пройдет без события, что убийца не выдержит и покается на народе.
Хотя и в совершенно другом виде, но на могилу убитой действительно явилось известие, потрясшее всех, но обманувшее их ожидание.
Хоронили убитую только на четвертый день.
Гроб выносили утром из той самой часовенки при университете, соединенной с анатомическим театром, где производилось вскрытие, той часовенки, которую автор упоминавшейся пьесы превратил в студенческий клуб.
С раннего утра огромные толпы дежурили у ворот, наполняли университетский дворик, мяли цветочные клумбы, шептались, охали, разговаривали.
Хотя и предполагалось большое стечение публики, но действительные размеры возбужденного интереса к покойнице превзошли все расчеты. Распорядителей процессии не хватило, оркестр едва мог протолкаться к выносу, цепь студентов была порвана, как только гроб показался над головами, и едва-едва не случилось безобразной сутолоки.
Королев охрип, Боровков изнемог, сдерживая толпу могучими плечами. Зоя, едва поспевшая с фабрики к выносу, не могла войти во двор, но протолкалась к Сене и гробу только уже на улице, когда толпа схлынула отчасти, разбрелась по широкой улице, а цепь, окружавшая процессию, снова связалась руками.
Сеня улыбнулся ей. Она пошла рядом.
– Устал? – тихонько спросила она.
У него исчезла усталость от одного этого вопроса. Он пожал плечами, расправил грудь.
– Нет, пустяки… Но народища сколько!
– Противно, потому что из-за любопытства только – посмотреть. Какая она хорошенькая! – неожиданно добавила Зоя, не отрывая глаз от колыхавшегося впереди на руках гроба.
Цветы покрывали гроб, свисали с него, падали на дорогу Они почти прикрывали лицо Веры, мало изменившееся даже и за четыре дня. Солнце оживляло мертвенную бледность, просвечивало кожу, делая ее подобной мрамору.
– А Хорохорин? – вздрогнув, спросила Зоя.
Королев махнул рукою:
– Час от часу не легче. Он и болезнь-то себе выдумал оказывается…
Зоя остановилась.
– Как вы-ду-мал?
– Да так! Исследование дало отрицательное показание. Был у доктора и не дождался исследования… Глупо!
Зоя сдавила руку своего спутника до боли.
– Погоди, погоди… Как же это так?
– Да что с тобой? – изумился он.
– Как что! – задыхаясь, торопилась она. – Как что! А Варя! Варя Половцева! Она же аборт сделала! Не могла же она допустить, чтобы родился больной ребенок. Да она с ума сходила!
Сеня сжал голову и вздохнул только.
– Я не могла ее удержать. В тот же вечер она ушла к акушерке… Потом вот два дня пила какие-то настои из трав… Отвратительно, – вздохнула она, – ужасное что-то… И потом ушла вчера и вернулась утром. Все сделано уже!
– Какая акушерка? Как ты позволила?
– Ах, что ты говоришь. Она – как безумная! В больнице у нас отказываются и говорить об абортах – там такие очереди!
– А здесь, в городе?
– Ах, она верит в акушерку – у нее все бывают и хвалят!
Сеня сжал губы и смолк. Накапливавшийся в нем за эти дни какой-то исключительный гневный подъем грозил прорваться каждую минуту. Зоя заметила в нем новую черту – он с нескрываемым гневом оглядывался кругом, точно был окружен врагами. Это особенно ясно стало, когда подскочила к ним Анна с вопросом:
– Королев, список ораторов у тебя?
– Никакого списка нет и не будет. Но каждому дураку мы говорить не позволим! – резко ответил он.
Анна отошла, проворчав что-то про себя. На нее резкость действовала благотворно.
– Кто же говорить будет? – спросила Зоя.
– Я буду говорить! – ответил он с такой твердостью и значительностью, что Зоя сейчас же заволновалась и вся превратилась в ожидание.
За эти дни Сеня как-то выдался из всех товарищей, приобрел большое влияние, и его слова ждали многие. Уже задолго до появления на кладбище процессии у свежей могилы собрались те, кто хотел не только видеть, но и слышать. Когда же гроб поставили на краю, то двинувшаяся толпа опять едва не свалила цепь. Деревья, кресты, ограда – все было осыпано людьми, непокрытые головы торчали отовсюду.
У гроба говорила только Бабкова.
Говорила она недолго, тихо и произвела впечатление больше слезами, чем словами.
Сеня же произнес свою речь после того, как гроб при звуках похоронного марша опустили в могилу.
Он твердо взошел на свежий могильный холмик, в котором по щиколотки утонули его ноги и, дослушав дружный студенческий хор, спевший вечную память, начал тихо.
– Товарищи, я не говорил у открытого еще гроба, а говорю теперь потому, что я хочу говорить не о мертвых, а о живых!
Это вступление теснее сдвинуло толпу слушателей возле него.
– Товарищи, – продолжал он, когда это заметное движение прекратилось, – ведь пролетарская революция есть прежде всего пробуждение человеческой личности! Революция, несмотря на всю иногда жестокость и кровавую беспощадность своих методов, есть прежде всего пробуждение человечности, ее поступательное движение, рост внимания к своему и чужому достоинству, рост участия к слабому и слабейшему! Революция не революция, если она не помогает всеми своими силами и средствами женщине, вдвойне и втройне угнетенной, не помогает ей выйти на дорогу личного и общественного развития! Революция не революция, если она не проявляет величайшего внимания к детям: они-то и есть то будущее, во имя которого творится революция…
Он вздохнул, точно набирая в легкие больше воздуха для готовящегося нападения. Он как-то особенно сверкнул глазами, скользнув по внимательным лицам слушателей, и вдруг поднял голову, возвысил голос до проникающей страстности:
– А можно ли изо дня в день, товарищи, хотя бы по частицам, по крупицам творить новую жизнь, основанную на взаимном уважении, самоуважении, на товарищеском равенстве женщин, на подлинной заботе о ребенке в атмосфере той страшной распущенности, которая, прикрываясь лозунгом борьбы с мещанством, является не чем иным, как мелкобуржуазным анархизмом, ничего общего ни с революцией, ни с марксизмом, ни с коммунизмом, ни с новым бытом не имеющим? Нет, нельзя!
От оратора не укрылось легкое движение среди слушателей. Оно точно напомнило ему о чем-то, он заговорил поспешно:
– Товарищи, мы сошлись здесь, присутствуя на заключительном акте страшной драмы. И нам, только что опустившим в могилу нашего товарища, не так уже важно, что вызвало эту драму! Мы не знаем еще, кто виновник ее – наш ли товарищ или человек другого класса, чуждый нам? Было ли поводом гнусное чувство ревности, месть отверженного любовника или слепая, безудержная страсть? И в том, и в другом, и в третьем в основе происшедшего лежит половая распущенность, голое животное чувство, вызывающее из недр прошлого человека ту первобытную дикость, животность, с которыми жил человек в каменный период.
Сеня остановился на минуту и с какой-то неуемной силою, страстностью и гордостью откинул назад голову В этот миг он многим показался чуть не вождем, чуть не Савонаролой[10]10
Джирола́мо Савонаро́ла (Girolamo Savonarola) (1452—1498) – итальянский монах и реформатор в 1494—1498 годах.
[Закрыть], громившим своих соотечественников. Правда, в нем не было ничего аскетического, наоборот, высокая, крепкая фигура его, прочно вросшая в свежую землю могильного холмика, говорила о какой-то особенной жизнерадостности, жизненной крепкости, но некрасивое, изрезанное угрюмыми складками у губ лицо его намекало на это сходство.
– Мы не ребята, и нечего прятаться, надо истине глядеть бесстрашно в глаза! Пора увидеть нам, как половая распущенность ведет многих из нас по страшному пути, где не может быть речи о пробуждении человеческой личности, об участии к слабейшему, о равноправии женщины, о ребенке, а значит, и о всем том, во имя чего творилась революция! Разве мало среди нас тех, кто не замечает страшной цепи, увлекающей его по этому пути! Разве не они, призывая бороться с мещанством, объявляют мещанством половое воздержание, юношескую любовь? Разве не они, прикрываясь идеей материалистического миропонимания, все богатство человеческой личности низводят до круга отправления естественных потребностей? Разве не они, не мы это делаем? И разве не ясно, куда ведет этот путь, к чему он приводит? Нам не нужен ответ, нам отвечают и эта могила, и та тень человека, тот наш товарищ, которого сейчас научная культура спасает от последнего разрушения!
Сеня опустил голову. Он был взволнован, тяжело дышал и, глядя на толпу блестящими, полными сознания глазами, не видел никого. Нужно заметить, что и слушателей взволновала его речь. Сосредоточенного внимания молодых лиц не рассеивал ни солнечный день, ни мечущиеся над головами воробьи, ни судорожные всхлипывания отца Веры, старого хромого бочара, все время как-то не умевшего протискаться вперед ни теперь, ни раньше.
– Теперь я спрошу вас, товарищи, – продолжал Королев с какой-то изумительной задушевностью, подчеркнутой тихим движением вперед, к рядам слушателей, – спрошу вас: один ли Хорохорин, если великая сила науки возвратит его к жизни, задает себе прямой вопрос: «Что же делать?» Нет, не один он потрясен происшедшим, не одного его касается жуткая трагедия молодости, и не один он задумается над этим вопросом, и не один он будет отвечать на него! Это наш общий вопрос, это наша общая беда, и мы вместе ответим на этот вопрос словами Ленина: наша задача – воспитать из себя коммунистов, и надо, чтобы все дело воспитания, образования и учения современной молодежи было воспитанием в ней коммунистической морали.
Заметно стало, как напряглось внимание слушателей. Сеня остановился на минуту и затем продолжал:
– Буржуазия, подменяя понятия, бросая песок в глаза рабочему и крестьянину, утверждала, что коммунисты отрицают всякую мораль. Это ложь! Мы знаем, что коммунистическая мораль существует, коммунистическая нравственность есть! Буржуазная мораль вытекала из велений Бога, но мы хорошо знаем, кому и зачем Бог был нужен, как знаем и то, для чего служила буржуазная мораль! Наша нравственность имеет другой характер, она вполне подчинена интересам классовой борьбы пролетариата! Коммунистическая нравственность – это система, которая служит борьбе трудящихся против всякой эксплуатации! Наша нравственность имеет целевую установку на пользу революции, на борьбу за укрепление и завершение коммунизма: что революции полезно, то нравственно; что ей вредно, то безнравственно…
Сеня замолк, отвернулся от солнца, резавшего светом глаза, повысил голос,
– И с этой единственной правильной классовой точки зрения пролетариата безнравственно все то, что ослабляет нас как борцов, все, что ослабляет нашу волю к строительству нового мира, что мешает нам достигать прямых наших целей! Если беспорядочная половая жизнь, начинающаяся слишком рано, выливающаяся в дикую распущенность, подрывает наши физические и душевные силы, отравляет нашу волю, уводит нас в Собачий переулок, то это безнравственно… И, наоборот, половая сдержанность, товарищеское отношение к любимой женщине – это высший, коммунистический тип половых отношений, это основа нашей половой нравственности, как небо от земли далекой от половой морали гнилого буржуазного общества.
Солнце вздымалось все выше и выше, птичья суматоха в кустах не утихала, легонький ветерок сдувал с взволнованных лиц зной полдня и горечь падавших с губ оратора слов
Никогда еще, кажется, ни одного оратора ни на одном митинге не слушали с таким вниманием у нас в городе, как слушали Королева у свежей могилы Внимание это не ослабевало до самого конца речи, не отвлекалось оно и на чужие чьи-то похороны, совершавшиеся невдалеке. Редко кто успевал перешепнуться с другим коротким замечанием.
Трудно было слушать здесь на могиле, под солнцем, на ветру, относящем части слов, среди далекого мальчишечьего визга, заглушавшего иногда голос Сени Но вся необычность обстановки придавала каждому слову особенную остроту и значительность.
Товарищи, – кончил Сеня, – дорогие товарищи! Не в вашем характере бессильные жалобы, не в нашей природе отчаяние и проклятия – мы живем для борьбы, и если враг наш в нас самих, мы станем бороться с собою! Может быть, сегодняшний день для многих из нас станет той освежающей грозою, без которой не созреет поле, не расцветет новая жизнь! Тогда и эта страшная жертва будет оправдана! Товарищи! Дело настало живым!
Сеня опустил голову и так сошел с могилы. Перед ним расступились. Какая-то растерянность была среди всех потрясение его речью. Нельзя было стряхнуть с плеч упавшие тяжкими глыбами слова.
Наконец кто-то вытолкнул на могилу Боровкова, который должен был говорить от нашей драматической труппы. Он простоял на могиле одну секунду, взглянул в высокое небо, чтобы спрятать от толпы глаза, потом махнул рукою и ушел, не прибавив ни слова.
Никто не усмехнулся, но все как будто поняли и согласились, потому что после этого положительно не дали говорить Анне Рыжинской, но стали безмолвно расходиться.
Тогда-то, раздвигая толпу, отвечая на вопросы одно и то же, прорвался к Королеву приятель Хорохорина – Шульман, дежуривший в больнице. Сеня встретил его тем же вопросом, что и все.