Текст книги "Собачий переулок [Детективные романы и повесть]"
Автор книги: Лев Гумилевский
Соавторы: Александр Тарасов-Родионов,Сергей Семенов
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
– Ну?
– Пришел в сознание! – ответил тот.
Толпа мгновенно окружила его.
– Ну? Что?
Шульман растерянно развел руками, глотнул слюну, ска зал:
– Признается!
– В чем? – кричали ему.
– Он говорит: «Да, это я убил!»
Все как-то съежились, поникли головами и смолкли И многие непокрытые головы в этот полдень, налившийся зноем, не пекло солнце, и многих не согревал летний день, и во многих не мог отогнать наползавшего откуда-то изнутри острого, как кладбищенский сквозняк, холодка
Глава VII. «ДА, ЭТО Я УБИЛ!»К утру четвертого дня тот интерес, который сосредоточивался вокруг палаты № 8, где лежал Хорохорин, дошел до своего предела.
Число посетителей палаты возрастало. Больные нервничали. Дежурный врач выходил из себя.
Маленький, веснушчатый Шульман, устроившийся кура тором у Хорохорина, не отходил от него, и врачи мирились, когда он взволнованно говорил:
– Разве можно от него отойти, когда он может каждую минуту очнуться? Он может повторить попытку… Сорвать повязки! Мало ли что!
Доктор Самсонов, дороживший больным больше всего как исключительно хирургическим опытом, вполне соглашался с ним и даже распорядился дежурить вместе с ним сестре.
Нельзя сказать, чтобы Хорохорин находился в полном бессознании. Иногда казалось, что он видит и понимает, что происходит возле него, но проблески сознания были столь кратковременны, что мысль его не успевала ассоциировать настоящее с прошлым: он внимательно оглядывал находившихся возле него, однажды даже улыбнулся Шульману, но едва лишь тот раскрыл рот что-нибудь сказать, как больной вздохнул и снова погрузился в беспамятство.
Как раз в полдень четвертого дня Хорохорин открыл глаза. Было солнечно, горячий свет проникал в щелку шторы и падал прямо на его лицо. От резкого света он опустил веки. Шульман, думая, что и это было одно из мимолетных сознательных движений, неторопливо встал и, отойдя к окну, стал оправлять занавеску. Он задержался там, сожалея, что в этот прекрасный день должен сидеть в духоте больничной палаты, как вдруг совершенно отчетливо услышал, как его назвали по имени.
Он обернулся, не глядя на Хорохорина и ища того, кто его звал. И, убедившись, что он ослышался, взглянул на больного. Тот лежал с открытыми глазами и смотрел на него. Шульман вздрогнул от неожиданности.
– Поди сюда! – отчетливо сказал Хорохорин. – Сядь.
Шульман сел рядом. Голос у Хорохорина изменился, заглох, и Шульман, полагая, что ему трудно говорить, наклонился к нему ближе, чтобы тот мог говорить шепотом.
Он не нашелся что сказать. Хорохорин же продолжал тихо, но в совершенном сознании:
– Послушай, значит, меня отходили?
– Да! Самсонов тебе сделал исключительно остроумную операцию! Выздоровеешь!
– А Вера умерла?
– Ты не волнуйся, не спрашивай, не говори об этом! – остановил тот его.
Хорохорин упрямо и с раздражением оборвал его и повысил голос:
– Если ты отвечать не будешь, так я еще больше раздражаться буду. Говори – умерла?
Вся палата затихла. Больные привстали со своих коек. Прислушившаяся сестра вихрем вылетела из палаты и без стеснения загремела топотом ног по коридору.
Шульман кивнул головой:
– Да, умерла! Хоронят сегодня…
– Ааа!.. – изумился Хорохорин. – Сколько же времени я тут лежу?
– Четвертый день!
– Только-то? Я не хотел ее убить, – добавил он тихо, – это почти нечаянно вышло…
Он закрыл глаза и замолчал. Тут уже Шульман не выдержал и, забывая о своих кураторских обязанностях, спросил:
– Послушай, а это ты… ты это ее убил?
Хорохорин открыл глаза, покосился на него с некоторым удивлением, но ответил с твердостью, исключавшей всякое подозрение в неполном сознании говорившего:
– Да, это я убил!
Шульман вздрогнул и уже ни о чем не спрашивал его больше. В тот же миг явились дежурный врач, сестры. Шульман потолкался возле них и умчался на кладбище с сенсационным известием.
Хорохорин, придя в сознание, тем не менее находился в том состоянии тяжело больного человека, когда, и вполне отдавая себе отчет во всем происходящем, больной остается равнодушным и целиком чувствует только тепло солнца, покойную постель, голод или жажду. Он с оживлением выпил чашку горячего молока, но отозвался с совершеннейшим равнодушием на вопрос врача: «Можете ли вы говорить с посторонними?»
– Если нужно, могу говорить!
– Мы обязаны, – конфузясь, заметил врач, – немедленно сообщать о всякой пёремене в вашем положении судебному следователю…
Хорохорин, очевидно, ждал речи об этом, потому что, не удивившись ничему, согласился.
– Пусть приходят! Я могу сказать все… Я очень хорошо все помню… Мне только жаль, что я не умер… В другой раз, – он улыбнулся, – в другой раз это трудно… Я не хотел ее убивать! – закончил он. – Скажите всем это… Я ведь никогда не лгу. Они знают.
– Да все так и думали! – ответил доктор и, оставив возле него сестру, вышел.
Следователь явился через час. Дело это было поручено молодому нашему следователю Борисову, человеку способному и толковому. Он самым внимательным образом изучил все материалы, переданные уголовным розыском, милицией и собранные им непосредственно при опросе многочисленных знакомых Веры и Хорохорина. За три дня работы о жизни того и другого он знал едва ли меньше, чем они сами.
Он явился к больному без портфеля, без всех устрашающих атрибутов представителя судебной власти. Он подсел к Хорохорину как хороший знакомый и справился о его самочувствии. Хорохорин не догадался сразу, с кем имеет дело, и, только когда тот назвал себя, он удивился.
– Ах, вот кто вы! Мне сказали, что вы придете, – начал Хорохорин. – Я вам все скажу. – Он помолчал, потом заговорил взволнованно – Видите ли, эти револьверы новых систем – ужасные штучки! Можно выстрелить, прямо не замечая… Я к тому это говорю, – пояснил он, – что как-то случайно это вышло… Я как сумасшедший был, главное еще потому, что я прямо от доктора зашел к ней…
Следователь перебил его:
– Это вы все после скажете, а сейчас только о самом главном два-три вопроса… Потом мы вас допросим, составим протокол, а пока не нужно. Главное вот что: вы из одного револьвера стреляли в себя и в эту девушку…
– Ну конечно! – ответил он.
– Никого третьего не было в комнате?
– Свидетелей? – вздрогнул Хорохорин. – Нет, не было! Но я вам рассказываю как было. Я хорошо все помню! Я никогда не лгал и лгать не буду! – Он волновался все более и более. – Я не оправдываюсь… Я только хочу сказать, как было. Меня хоть сейчас расстрелять – так я рад буду…
Следователь едва мог остановить его.
– Вы сейчас узнаете, в чем дело и для чего я спрашиваю. В револьвере, который мы нашли, оказался только один израсходованный патрон! Пуля, которую извлекли при вскрытии убитой, другого размера…
Хорохорин выслушал с недоумением, потом раздраженно прикрыл глаза.
– Чепуха какая. Перепутали вы что-нибудь.
Следователь улыбнулся и закипел неуемной энергией.
– Хорошо. Теперь еще один вопрос, чтобы не утомлять вас. Вы оставили записку на столе?
– Оставил.
– Если вы так хорошо все помните, может быть, вы помните, что там было написано вами?
– Помню хорошо.
– Что именно?
– Буквально помню: «Так жить нельзя. Лучше умереть».
– И больше ни слова?
– Разве этого мало? Я так себя чувствовал, так и написал. И написал затем, чтобы покончить с собой. Раз уже написал, так обязан… А это трудно кончать с собой… При всяком положении! Без записки, может быть, ничего бы и не было, а тут уж все было решено и подписано!
Следователь взволнованно выслушал его, дал время ему успокоиться в молчании и гробовой тишине, которую нарушить даже громким дыханием боялись толпившиеся в дверях больные и служащие.
– Еще что сказать? – прервал молчание Хорохорин.
– Еще один вопрос, один только вопрос: не знаете ли вы кого-нибудь из знакомых убитой, кто был бы способен подделывать почерки?
– Не знаю!
Следователь потер лоб. Столь жадно ожидаемый всеми опрос Хорохорина не только не разъяснял недоумений в такой, казалось бы, простой истории, но, наоборот, все запутывал еще более.
– Да вы уверены, что вы убили? – теряясь, вдруг резко спросил следователь.
– Да, это я убил! – ответил Хорохорин. – Вы напрасно думаете, что я плохо сознаю, что говорю. Разве я перепутал написанное в записке?
– Да!
Хорохорин сделал попытку приподняться, его тотчас же остановили. Он удивленно посмотрел на следователя.
– Что я спутал?
– Вы написали: «Так жить нельзя. Лучше умереть – обоим!»
– Покажите записку! – почти крикнул Хорохорин. – Я не мог этого написать. Я не думал даже об этом! Она видела, как я писал… Дайте записку!
Следователь не торопясь достал из бумажника загадочный документ и поднес его к глазам Хорохорина. Тот не без волнения взглянул на него и наморщил брови, точно терпеливо выносил какую-то мучительную острую боль.
– Я не писал этого слова.
– Кто же это написал? Почерк ваш?
Хорохорин присмотрелся и ответил не сразу.
– Очень похоже. Может быть, – он с трудом уже начинал говорить, – может быть, я в бессознании потом приписал это? Или пошутил кто-нибудь! Да это не важно. Ведь я не оправдываюсь ни в чем.
Следователь пожал плечами.
– Что же вы, после того как стреляли в себя, могли писать, что ли?
– Не знаю.
– Или вы думаете, что есть два человека, у которых так схожи почерки?
– У нашего приват-доцента Бурова почерк очень похож. Мы сравнивали один раз – не отличишь! Что тут удивительного! Но, может быть, и я писал, но не помню. И не для чего было это писать…
Но уже одного имени Бурова было достаточно, чтобы в уме следователя вдруг все перевернулось, казалось, что кто-то дернул за кончик нитки с большой силою, и клубок начал разматываться с феерическою быстротою.
Следователь встал.
– Один вопрос еще: вы знали, что в комнате убитой были два выхода? Кроме входной двери был ход через шкаф в стене?
– Не знал!
– Пока довольно! – кончил он. – Желаю вам выздороветь как можно скорее. Тогда, может быть, не вы даже, а мы уже будем вам рассказывать!
Он ушел очень довольный, страшно торопился, потирал руки и улыбался. Хорохорин же равнодушно закрыл глаза и тотчас же заснул.
Глава VIII. ПОСЛЕДНЯЯ ЖЕРТВАЗоя вернулась домой поздно вечером. Варя лежала в постели. Она почти бессмысленно взглянула на нее и, судорожно вцепившись пальцами в края одеяла, натянула его на себя, точно стараясь укрыться им.
– Что такое? Что с тобой? Хуже тебе?
У Вари пересохло во рту, она ответила чуть слышно:
– Ничего. Только кровь опять идет!
– Варя, это же опасно!
– Нет, ничего. Она говорила, что немножко должна кровь идти. Она говорит, что я запустила очень. Это же почти как роды было… И грудь… ты посмотри, какие груди стали, как каменные…
Зоя взглянула на нее, не понимая. Варя пробормотала тихо: «Молоко ведь», – и вдруг в одно мгновение, в судорожном отчаянии вся съежилась, закрылась в одеяло, всхлипнула: «Мальчик мой!» – и захлебнулась истерическими рыданиями.
Зоя бросилась к ней. Она держала ее плечи, кутала в одеяло, уговаривала – ничего не помогало. Варя билась в ее руках, силилась задушить слезы, заткнула себе рот подушкой и, только вцепившись в нее зубами, затихла.
Зоя молча сидела возле нее. Она боялась заговорить с ней, чтобы не сказать правды. Она в бесплодном сожалении кусала губы, иногда вскакивала, кружилась по комнате, чувствуя невралгический холод на сердце и острые боли в висках.
– Не надо было говорить! Не надо было ей говорить! – с бессильным ожесточением повторяла она себе и томилась от невозможности признаться подруге в ошибке.
– Дай испить, – тихонько попросила та, – и ложись спать!
Зоя подала кружку с водой.
– Лягу, не беспокойся!
– Не «лягу», а ложись! Ты до обеда только работал·, сегодня! Смотри, у нас строго.
– Завтра выйду! Это не прогул, я отпросилась!
Варя отстранила ее настойчиво.
– Ляг, ляг. Давай спать… Неужто мне и завтра не выйти? – испуганно вздохнула она. – Уснуть бы! Я и через силу пойду. Какая тоска тут одной лежать.
Зоя погасила огонь, разделась, легла.
– Ты мне о нем никогда не говори больше, – почти шепотом проговорила Варя, – а только одно сейчас: он умер?
– Нет!
– Если умрет, то скажешь, а больше ничего…
– Хорошо! Спи!
За несколько минут Варя затихла. В комнате, в доме было тихо. В окна с улицы заглядывал мерцающий, белый свет от покачивавшегося перед окном электрического фонаря. Гулкое дыхание работавшей день и ночь фабрики стало слышнее. Зоя иногда, прислушиваясь, чувствовала, как тихо дрожат стены в такт работавшим где-то, чуть не в самой земле под фабрикой, машинам.
Варя засмеялась. Зоя вздрогнула и привстала.
– Почему я решила, что мальчик? – каким-то звонким и свежим голосом, еще звеневшим смехом, и неестественно громко крикнула та. – А может быть, девочка, а?
– Варя! – окликнула ее Зоя. – Варя! Варя!
Та ответила не скоро, но прежним глухим и слабым, своим голосом:
– А? Что?
– Почему ты не спишь?
– Нет, сплю.
– Спи и не думай ни о чем!
Опять звенящая тишина наполнила комнату.
Зоя смотрела в ползавший по потолку свет, чтобы не аидеть закрытыми глазами утопавшего в цветах гроба и такого мертвенно покойного лица с неплотно прикрытыми веками, точившими уже капли вытекающих глаз.
Эти мерно покачивающиеся отсветы выветрили из ее сознания ушедший день. Она не заметила, как заснула, и проснулась испуганно, как будто не спала, но потеряла сознание на одну секунду.
Было утро, за стеной гремели посудой. Варя лежала и пела. Зоя подбежала к ней не понимая.
– Что ты? С ума сошла? – крикнула она.
Стеклянные, блестящие глаза Вари не сдвинулись со стены Она продолжала запекшимися губами выговаривать слова песни, не удававшиеся ей.
– Ты слышишь, Варя?
Она положила ей руку на лоб, чтобы повернуть к себе ее голову. Лоб ее был горяч и сух. Зоя крикнула снова:
– Варя, Варя! Что с тобой?
Ее взгляд стал на мгновение мутным, но с проблеском утомленного сознания.
– Варя, зачем ты поешь?
– Я для них… Они просили!
– Для кого? Кто просил?
– Мальчики и девочки…
– Какие мальчики и девочки? Что с тобой?
Варя устало ответила:
– Какая ты бестолковая! Здесь же нет людей, это неправда. Тут одни мальчики и девочки…
– Да где?
– Ты не знаешь? – с тихим упреком ответила она. – Мы же на Марсе! Глупая ты, Зойка, оставь меня…
Зоя сжала виски, потом оделась, страшно спеша и волнуясь. Она забежала к соседке, крикнула в дверь:
– Побудьте у нас, побудьте у нас. Я в больницу пойду – Варя бредит…
Соседка проводила ее, хихикая, и с наслаждением прошла к больной, покрикивая в соседские двери:
– Ага, полюбуйтесь-ка! Не угадала я? Конечно, к акушерке бегала наша тихоня! Откуда же в печке тряпки все в крови? Да и платье это я ее помню – желтое с горошками – уж на тряпки пошло! Вот как расшиковались!
Зоя, вернувшись через полчаса с фельдшерицей, застала у постели подруги толпу женщин и ребят.
Они разглядывали ее, шептались, качали головами и, только увидев фельдшерицу, вдруг все бросились ей помогать.
– Что надо делать? Что делать? – спрашивала Зоя, ни к кому не обращаясь, и тоскливо сжимала пальцы, глядя на безучастное лицо Вари, на ее блестящие глаза и продолжавшие шевелиться беззвучно сухие губы.
Фельдшерица тихонько уговаривала Зою:
– Я сама все сделаю. Мы сейчас увезем ее в больницу, а вы идите на работу – иначе и вас нужно будет лечить. Ступайте, пожалуйста!
Зоя ушла. В перерыв, вместо обеда, она была в больнице. Доктор вышел к ней в белом халате со вздернутыми на лоб очками, прямо от работы. Он как будто бы ждал ее.
– У нее есть родные?
– Никого.
– Гм… Гм… Да, – переспросил он, – никого?
– Да. А что-нибудь нужно? Может быть, я…
– Ничего не нужно, но опасно. Я полагаю, очень опасно, потому что тут заражение крови, вероятно.
Зоя взглянула на него в ужасе. Испуганные, округлившиеся глаза ее стали почти дикими. Доктор отвернулся и забарабанил пальцами по столу.
– Кто делал аборт? – спросил он вдруг.
– Не знаю!
– Где? Здесь или в городе?
– Здесь!
– Имейте в виду, имейте в виду, что о случае довожу до ведения прокурора. Вы обязаны будете показать! Вы не можете покрывать! Младенец во чреве матери имеет право на защиту!
Зоя покорно выслушала его, потом спросила безнадежно.
– Она умрет?
– Я не пророк! И медицина не всесильна!
Он повернулся и вышел. Зоя с похолодевшим сердцем ушла из больницы. До вечера сортируемый хлопок влажнел в ее руках от бессильных слез. В конторе она добралась до телефона и позвонила Сене. Он ответил, что приедет в субботу, как всегда.
Но в субботу маленькая Варя со сморщенным, темным, старушечьим личиком лежала уже в белом, пахнувшем расплавленной на солнце смолою, сосновом гробу.
Глава IX. ПИСЬМО БУРОВАНа предложение нашего губернского прокурора о задержании Бурова и предъявлении ему обвинения в убийстве Веры Волковой ялтинская милиция сообщила, что за смертью указанного в отношении гражданина Бурова, покончившего самоубийством, выполнить предписание не представляется возможным.
Но еще раньше этого ответа нашим университетским психобиологическим кружком было получено письмо Федора Федоровича.
Письмо это нигде и никогда не было опубликовано, хотя послужило, между прочим, основным материалом для статьи председателя кружка профессора Самохвалова, статьи крайне интересной, но помещенной опять-таки лишь в «трудах» нашего университета, не доходивших до широкой публики.
Одновременно прокурором было получено также другое письмо, давшее основание для прекращения судебного следствия против Хорохорина ъ послужившее, вместе с полученным от милиции Ялты сообщением, поводом для прекращения судебного следствия по делу об убийстве Веры Волковой вообще.
Эти два письма неизменно смешивались в публике. Между тем по содержанию они совершенно различны. Письмо прокурору было очень кратко и содержало лишь признание в совершенном преступлении с некоторыми деталями и объяснениями происшедшего у Веры в этот вечер.
Это письмо и было потом напечатано.
Письмо же, адресованное психобиологическому кружку, в виду его исключительного значения среди другого материала, мы прилагаем полностью.
Оно написано на обыкновенной почтовой бумаге, какую всегда подают в гостиницах, плохими чернилами, но очень разборчиво и аккуратно.
Вот что оно сообщало:
«Дорогие товарищи!
Одновременно с заявлением прокурору, излагающим фактическую сторону всего происшедшего, я считаю нужным изложить вам, насколько это возможно в моем состоянии, так сказ-ать, психологию преступления, как сам себе я ее представляю.
Прежде всего должен признаться, что до получения мною сведений от знакомых и из газет о выздоровлении Хорохорина и грозящем ему обвинении в убийстве, совершенном мною, мне как-то и в голову не приходило, что я убийца, что я совершил преступление и должен нести за него ответственность.
Это невероятно, но это так, и, кажется, я могу объяснить, почему это так.
Вы, вероятно, не хуже моего можете доказать, что главная суть, а вместе с нею и пагубность разврата с психологической и культурной стороны кроется прежде всего в распаде комплекса полового чувства, в рецидиве дикости, животного состояния.
Это я, между прочим, и доказывал Хорохорину при одной встрече с ним. Он ничему не поверил, я убедился в этом, слушая, что происходило при последнем его свидании с Волковой.
Вот изолированность чувства, его всевластие, проникновение в каждый атом мозга и тела делают человека невосприимчивым ко всем остальным человеческим чувствованиям. У голой чувственности нет сопутствующих чувствований, образующих комплекс, как это бывает у влюбленных, поэтому не возникает даже простого сострадания к объекту чувственного влечения.
И я, повторяю, не чувствовал себя ни убийцей, ни преступником. Я был взволнован своим свиданием с покойной. Я волновался в своей засаде, ожидая возможности выполнить свое намерение тем или иным способом. Я боялся быть замеченным, но стрелял я почти в открытую дверь шкафа, стараясь только об одном, чтобы не выдать себя выстрелом.
Конечно, если бы меня заметили, я убил бы обоих – записка была уже написана и оба были в моих руках. Этот счастливый случай как-то сделал для меня необходимым именно сейчас все кончить. Я был уверен, что Хорохорин не убьет ни себя, ни ее. Когда он вынул револьвер, мой был уже у меня в руках. Он поднял свой лишь с угрозою – я выстрелил для того, чтобы убить. Они были взволнованы настолько, что не заметили, откуда был выстрел. Хорохорин, только уверившись, что убил он, покончил с собою.
Все это проделал я с неменьшим хладнокровием и ловкостью, чем проделал доктор Самсонов свою изумительную операцию, спасшую Хорохорину жизнь. У меня хватило хладнокровия и на то, чтобы войти в комнату, когда прекратились стуки в дверь и соседи побежали за милицией, и приписать к записке Хорохорина одно слово, менявшее весь ее смысл. Об этом я думал все время, так как знал о сходстве наших почерков.
Я недаром сравниваю свой поступок с операцией Самсонова. Я ведь проделывал операцию для спасения своей собственной жизни, для спасения своей личности, которая, я знаю, есть некая социальная ценность.
И только когда эта операция была кончена, я почувствовал, как много истрачено сил, чтобы ее произвести.
У меня кружилась голова, темнело в глазах. Не было корчащегося Хорохорина, не было мира, людей, ничего не было, кроме трупа девушки, которую я любил. Случайно, осколком какой-то мысли, я был на мгновение приведен в сознание. Я ушел.
Как будто чужая воля меня заставляла ехать, выполнять план новой жизни, составленный для меня мной же самим, вернее, не мной, а тем другим человеком во мне, который делал ученую карьеру, которого знали вы.
Я не думал об убийстве. Я испытывал подлинный ужас от сознания, что никакая операция не могла спасти ученого человека от меня. Убедившись в этом, я решил свою судьбу и думал только об одном…
Мы несли на наших юношеских, неокрепших плечах и реакцию после девятьсот пятого года, кружки огарков, Вербицкую[11]11
ВЕРБИЦКАЯ Анастасия Алексеевна (1861—1928) – беллетристка. В 1887 дебютировала в печати повестью «Первые ласточки», напечатанной под названием «Разлад» в журнале «Русская мысль». Свои произведения В. печатала преимущественно в «Русских ведомостях», «Русском богатстве», «Северном курьере», «Мире божьем», «Живописном обозрении», «Жизни», «Начале», «Правде», «Образовании» и др. Главные темы творчества В. – вопросы пола и женской эмансипации.
[Закрыть] и Арцыбашева[12]12
Михаи́л Петро́вич Арцыба́шев (24 октября (5 ноября) 1878, хутор Доброславовка Ахтырского уезда Харьковской губернии – 3 марта 1927, Варшава) – русский писатель, драматург, публицист.
[Закрыть], казармы наших гимназий, и пришибленное тупоумие наших отцов, и скупость жизни, гнавшей нас в половое подполье, – мудрено ли, что мы не вынесли?
Ученый Буров велит мне закончить письмо так:
«Пусть эта зоологическая драма, которая разыгралась на ваших глазах, явится тем громом, без которого не перекрестится русский человек…»
Я же думаю… Но он не велит прибавлять ничего, а потому прощайте.
Ваш Буров».
Под письмом стояла твердая, разборчивая дата – «24 июля 1925 года. Ялта».